Top.Mail.Ru
7443
Артиллеристы

Гаврилов Олег Тимофеевич

– Представьтесь, пожалуйста. Где и когда Вы родились?

– Гаврилов Олег Тимофеевич. Родился в Москве 5 сентября 1924 года. На Арбате есть Калошин переулок, где находился мой родильный дом. После войны мне его охотно показали любезные врачи, которые там работали. Нашли даже книгу учета рождения за 1924 год. Там определили мою фамилию по фамилии отца и матери. Совпали и их имена: Тимофей Гаврилович там был один всего и мама – Марья Алексеевна. Указано, что родился мальчик 5 сентября. Значит все совпало.

А жил я в Зарядье. Потом переезды всякие были. Перед войной в 1940 году наш дом в Зарядье разрушили. Нам дали хорошую квартиру в одноэтажном доме. Он был спроектирован из расчета на три семьи. Нам дали как одной из трех семей. У нас был отдельный вход на Земляной улице. Она шла от продолжения Арсеньевского переулка и пролегала от него к Даниловской площади. Дома на этой улице были деревянные, конечно. Но жилище было удобным: две комнаты, прихожая, плита – все как полагается.

– А как с соседями жили?

– Один сосед был директором школы, а второй – дворником. Мы прекрасно уживались со всеми. У нас там была даже собака, собака отца. Но она прекрасно ладила с ребятишками дворника и с ребятишками директора. К сожалению, собачка погибла в Финскую войну. Она была немецкой овчаркой по кличке Баландос. Черная масть с белыми лапками, носочками, и с белой звездочкой на лбу. Она была обучена обслуживанию раненых: подползала, закатывала их на плащ-палатку, а потом тащила задом, упираясь лапами в снег, из нейтральной зоны к себе в тыл. Так она спасала их. У нее на боку были привязаны две сумки со всеми необходимыми медикаментами, чтобы раненый мог сам себе оказать помощь.

– А кто воспитывал собаку?

– Отец взял ее щенком в 1938 году, когда мы еще жили в Зарядье. И в полугодовалом возрасте он отвел ее в школу собаководства. Она была на военном учете, военнообязанной. Ее полгода учили в этой школе и готовили к работе. Она там полгода училась. Великолепный пес был. А через год нам ее вернули. Мать буквально рыдала, когда в 1939 году пришло официальное извещение, что наша собака по кличке Баландос погибла при выполнении служебного задания. Написала это финская компания. Но мы ведь и раньше знали, куда ее призвали, куда ее забрали.

Школа была сначала в Зарядье, маленькая. А потом на Пятницкую улицу в большую школу поехали, между Курбацким и Климентовским переулком. Это была 556-я школа. 1 сентября 1941 года мы пришли на занятия, и нас оттуда отправили в Приборостроительный техникум на Смоленской площади. По-моему, имени Годовикова. Для подготовки авиационных техников. А накануне, 31 августа, в наш дом, попала немецкая бомба. И после этого мы жили опять в Арсеньевском переулке. Кто-то из жильцов эвакуировался в Сибирь и там остался. А мы на их месте жили.

– Как вообще жили перед войной? Вот три вещи: там часы, радиоприемник, велосипед – были у Вас?

– Ничего не было. В нашей деревне в Псковской области у всех были велосипеды. Там очень зажиточно люди жили, очень зажиточно! По сравнению со всеми остальными. Это льноводческий район был. Там севооборот был: год – картошка, год – лен, год – картошка, год – лен – на тех же самых полях. Лен там трепали до полной готовности, до белейшего волокна. И отправляли волокно вот такими пухами. Всю зиму работали причем. И там вообще никакой беды не знали. У дяди Гриши было трое ребят и два велосипеда по тем временам. Это был где-то 1935 год. В Зарядье еще когда жили, там в доме на 400 человек только у Юзика Райкмана был велосипед, потому что у него отец был заместителем председателя правления центром банка. Вот у него был настоящий двухколесный велосипед. Один на весь огромный дом.

– А крыши чем были крыты?

– Крыши соломенные были у всех. Не признавали никакого железа. Полы деревянные были. Избы хорошие у всех: пятистенки, ограждения, свой двор, свой амбар, свой свинарник, свой коровник. Даже для лошади было место! Свой сарай большой, огороженный двор за огородом.

– А что, не коснулась коллективизация?

– Как не коснулась?! Всех коллективизировали. Я думаю, что она хорошо прошла. Там сначала привезли в деревню тракторы «Фордзон». Вместо лошадей стали на этих тракторах пахать. Тут плуг сразу широкую полосу хватает и быстрее лошади бежит. Всей деревней пошли смотреть на это. И я там был мальчишкой еще. У меня сестра была Вера. Она старше меня на три года. Отец нас отправлял вдвоем через проводника в деревню с пересадкой в Новосокольниках. Без взрослых. Мне 8, ей 11. Сажал в вагон, просил проводника проследить, чтобы мы в Новосокольниках вышли. Мы сами прокомпостируем билет, придет другой поезд, и потом до Чихачево доезжаем. В Чихачево дядя Гриша на лошади встречает нас. Багаж в багажном вагоне сдан. Там большая плетеная корзина была. Чемоданов не было. Дядя в багажном отделении получал эту корзину, укладывал в телегу, потом сажал нас и вез в деревню.

– А на столе что было?

– Впервые там помидоры появились в 1938 году. Отец привез. Там не знали вообще, что такое помидоры. Дядя Гриша попробовал первый раз, пожевал, потом выплюнул прямо на пол и говорит, что это хуже сырой картошки, что их, видимо, надо или жарить, или варить. Мол, сырые есть нельзя. Потом уже в 1941 году, буквально через 3-4 года, уже почти во всей деревне появились помидоры.

– А в Москве что вообще на столе было?

– Отец прилично зарабатывал. Он уже был тогда наборщиком, а может быть уже мастером в 1941 году. Мать работала тоже на «Новой заре». Мы уже стали почти взрослыми. Вера вообще уже училась в МИХМЕ, Московский институт химического машиностроения. Я тоже 9 класс кончал. А вот когда мы малышами были, у нас ни няньки, никого не было. У меня родители были в школе только один раз, когда отвели меня в 31-ю школу в Кривом переулке. Первая учительница у меня была Капиталина Андреевна, женщина, пожилая и с усами. Это уже потом папа рассказывал мне. Говорит: «Ты из школы в первый день пришел и спрашиваешь меня, Капиталина Андреевна мужчина или женщина. И если женщина, то почему она усы носит».

А из еды у нас в семье все было. Мясо было всегда. Сосиски, сардельки были, икра, черная, красная, постоянно почти была. Я даже помню: старая Москва, мост переходишь – прямо начиналась Пятницкая улица, а с левой стороны магазин «Рыба». И там эти бочонки, полные икры, красная и рядом черная. Селедка была постоянно. Мать варила борщи, супы, грибы. Мед из деревни был. К нам часто из деревни дядя Гриша приезжал, а зимой тетя Настя. У дяди Гриши улей был. Для начала было 6 ульев, а потом стало 10 домиков. Дядя поймал еще 4 роя, купил 10 домиков. Потом медогонку на всю деревню купили. Кстати говоря, люди там очень работящие были. В других деревнях Тамбовской области от пшеницы поля зимой отдыхали. Или озимые, или яровые сеяли. А в нашей деревне – лен: его трепать надо, его мочить надо, его сушить надо, потом снова чесать надо, потом до белизны его доводить, потом бочки связывать из этого льна и потом грузить в Ленинград. А потом наличными деньгами получали оттуда. Платил им колхоз. Привозил деньги председатель колхоза. Пшеницу в этой области не выращивали, но рожь была, овес был, сколько угодно, для лошадей. Все-все было засеяно. Клочка свободного не было. Там очень трудолюбивый народ был.

Это не только в этой деревне, это весь тот край такой был, Псковский запад весь. Все в деревне были богатые.

– Как Вы 22 июня встретили?

– Я был в деревне, где родились мои родители. 22 июня мы узнали об этом. Я взрослый парень, здоровый был, 17 лет. Еще не было тогда 18 лет. Мы в поле пахали на лошадях землю. Смотрим: самолеты какие-то летят. А потом услышали, что бомбы где-то падают, взрывы. А в нашей деревне было 15 дворов. А за лесом была вторая деревня. Мне дядя Гриша дал 100 рублей в зубы и сказал: «Собери чемоданчик, маленький самый». Сложил мне рубашку, буханку хлеба положил, сало положил и сказал ехать в Москву. А это было, наверное, числа 30. До станции Чихачево сказал мне идти пешком, 12 км. Ноги ведь молодые, быстрые. Там сесть на поезд до Москвы. Пришел я на станцию, а на Новосокольники ни одного поезда. Разбомбили весь узел, поезда не ходят. Пришлось мне через Ленинград ехать. Так вот я приехал числа 10 июля в 4:30 часов утра. Поезд остановили. В Москве комендантский час был. Я спустился с поезда с этим чемоданчиком в полседьмого утра. В семь утра отменялся комендантский час, а я, семи еще не было, позвонил домой. Мать удивилась: «Комендантский час. Как ты прошел? Откуда ты взялся вообще?» Они ведь думали, я в деревне еще. Я ответил, что пешком. Ничего: ни трамваев, ни троллейбусов – ничего не ходило. Улицы пустые были. Ни патрулей. Никого.

– Как вообще в деревне восприняли, что война началась?

– В деревне восприняли совершенно спокойно. Мол, покажем немцам, закончим это безобразие. Поэтому все мужики, которые оставались в деревне, которые погибли потом, они все время партизанами были. Все ушли в партизаны. Никто не пошел служить немцам. Принципиальные вообще мужики были. Помесь, видно, какая-то с финами, латышами, литовцами. Как викинги. Вот у них что-то такое есть суровое. У меня отец такой был тоже, суровый. Он меня никогда в жизни пальцем не тронул. Самое большое наказание было ухо и поставить в угол. Это было самое страшное, самое смертельное наказание. И если что-то сделал плохо, то все. Встанешь в угол, стоишь там, пока мать не умолит его меня отпустить.

Бывало, приду с сопливым носом, разбитым. Он спрашивает, что случилось. А я отвечаю: «Это Колька Козлов. – А ты чего пришел? – А чего он дерется? – А ты что? Иди сдачу дай! Подумаешь, на год старше тебя. Я пойду что ли с его отцом драться или с ним? Иди дай сдачи!» И все. Без разговоров.

– Вы сказали, что в Ваш дом бомба попала. Где Вы в это время были?

– Я сидел на крыше нашего дома. Бомба попала в угол нашего дома, где дворник жил. Он с детьми был в убежище. В Арсеньевском переулке стоял шестиэтажный дом, где бомбоубежище было. Отец с матерью тоже там были, а я сидел на крыше, потому что оттуда открывались очень привлекательные виды: завод Владимира Ильича, Второй подшипниковый завод, «Гознак», фабрика «Новая заря». Поэтому «зажигалок» на нас бросали очень много.

– Вас сбросило взрывной волной?

– Да, крыша покатая была. Вокруг дома были кусты сирени и жасмина. Я съехал по крыше просто, но не ушибся. И помчался в бомбоубежище. Там нашел отца. Он спросил, что случилось, потому что я был очень бледный. Я ответил: «В наш дом попала бомба». Он говорит: «Ты с ума сошел?» Я говорю: «Правда». Вскоре объявили отбой, и мы семьей пришли к дому. Действительно, от него почти ничего не осталось. Он не столько был разрушен, сколько просто завален: обвалилась крыша.

У дворника метров 70 жилая площадь была, даже больше, ведь у него трое детей было. У директора тоже большая площадь была. Сам дом был длинный, одноэтажный, барачного типа, деревянный. Когда нас из Зарядья выселяли, отцу дали свободную площадь посередине. Нас четверо было в семье. У нас был свой туалет. Ванны и душа только не было. И не было, конечно, горячей воды. Только холодная. Кухонька маленькая была: она и передняя, и кухня – все вместе.

А в сентябре был у меня друг Малыхин Владимир Юрьевич. Год вот уже прошел с небольшим после его смерти. Мы подались вот из этого техникума. Написали заявление с просьбой нас призвать в армию: хотим защищать Родину. Там собрание было где-то числа пятого или четвертого сентября. У нас были ребята и по 19 лет, и по 20 лет. Там выступал директор в кожаной такой курточке. Призвал записываться в армию. У Володьки отец был большой фигурой – заместителем министра танкостроительной промышленности. Мы пришли в военкомат на Скворецкой, написали заявление, нам сказали: «Берите заявление и мотайте отсюда, пока не будет 18». А мы очень просились. И нас записали первоочередниками на призыв. По первому требованию мы должны были приходить на Скворецкую в военкомат. Когда в октябре 1941 была паника, нас призывали. Мы сидели в 7-м Ростовском переулке. Нас было человек 7. А 7-й Ростовский переулок не достроен был. И вот на этой стороне Москва-реки мы сидели. Одна винтовка была на всех. Нас неплохо кормили. А сидели мы там дней 5, пока не привыкли. Потом задумались: а чего мы по ночам все сидим? Никто нас не проверяет, никакой войны не слышно. Где-то там под Ельней, под Смоленском что-то воюют, а мы чего здесь сидим? Давайте по домам! А в 8 утра, когда завтрак привозят, мы должны все быть на месте. Оставляли двоих дежурных, на всякий случай, по очереди, а сами по домам спать. А дома нам какие-то матрасы дали, без простыней, в подвальном помещении. Так мы жили до мая 1942 года. Только во время паники нас еще призывали охранять Московский Серпуховский универмаг на Серпуховской площади от разорения, чтобы там воровства не было.

Я тогда, наверное, в 10 раз здоровее был, чем сейчас. Физически в смысле. И Володька Малыхин был крепкий парень, здоровый такой. Занимались физкультурой, в том числе боксом, волейболом. У нас хорошая компания была. Никто не курил, никто не пил. Совсем другая обстановка была. Мы не знали, что такое водка, что такое табак, что такое вино. Я закончил 9 классов до войны. 10 класс я уже после войны закончил. У нас только один курящий был парень, Малаев. Отец у него был дворником, в школе работал. Но он ему разрешил курить. Малаев мог только выйти на улицу, там покурить на переменке и потом прибежать в класс. Но ни в коем случае не в школе! Вообще курящих не было тогда вообще.

А в мае 1942 года нас призвали обоих. Мы одновременно получили повестки. А до этого Володька Малыхин подрабатывал на заводе Владимира Ильича. А я подрабатывал на фабрике «Новая заря». Там мать работала.

– То есть рабочую карточку получали?

– Я не помню. Мать там рабочей простой была, моющей посуду, пробки притирала (раньше флаконы были обязательно с притертыми пробками). Притирщицей была. Вот туда устроила меня: где-то что-то принести, где-то что-то подать, где-то что-то сделать. Не знаю даже, как меня оформили. Трудовой книжки у меня не было в то время, но зарплату какую-то мне платили. По-моему, рублей 70 или 80 в месяц получал. Много или мало по тем деньгам, я даже сейчас и не помню. Вообще отец был доволен, что я при деле. Он работал в первообразцовой типографии. А я вроде как не болтался на улице. Но мы ходили в военкомат постоянно. И вот 23 мая нас забрали. И мы попали в Первое Ленинградское Краснознаменное училище. Это училище противотанковой артиллерии. Я противотанкистом был. Там были у нас 45-миллиметровые пушечки, маленькие, хорошенькие.

– А где располагалось училище?

– В Энгельсе, напротив Саратова прямо. Там тяжело пришлось нам. Срок был 4 месяца, но нам продлили еще на месяц, потому что первый месяц мы занимались практически устройством. Мы не учились. Приводили территорию в порядок, делали конюшни, потому что этого ничего не было в Энгельсе. Там была когда-то школа в этом здании. Из этой школы сделали казарму, вокруг построили хорошие конюшни, около полусотни или побольше даже лошадей, потому что все было на конной тяге. И нас там обучали. У каждого курсанта была своя лошадь. Ты должен был ее чистить, ухаживать за ней, чтобы она была сыта, напоена. Обязательно каждый день три раза ты должен быть со своей лошадью, чтобы она тебя знала, понимала. Из нас готовили младших лейтенантов. Материальной частью была сорокапятка. В то время ничего другого не было. Потом появились 57-миллиметровые.

– Как Вас в училище кормили?

– Селедкой. Счастливый был тот, кто был дневальным в это время. Или имел наряд. В наряде пока около столовой возится, ему что-нибудь повара подкинут. Казармы там были двухэтажные. В сплошную стеллаж – первый этаж, в сплошную стеллаж – второй этаж, на две стороны головами вместе. Посередине разгорожены были деревянной стеночкой. Школа-то широкая была. Там вообще больше ничего не было: пустая территория, пустой двор. Вот месяц мы работали там физически. С удовольствием. Под дождем, конечно же: октябрь-месяц, конец сентября. Нас ничему не учили.

Мы с Малыхиным просились, в одну часть чтобы нас направили. Мы ведь друзья с первого класса: вместе в первый класс пришли, вместе кончили 9 классов. И дружили. Юрка Воробьев еще такой был, на «Катюшах» воевал. Но погиб в Польше после войны уже. Вот нас трое друзей было, мы втроем заявление подавали. И троих одновременно почти призвали. Юрка попал в артиллерийское училище, а мы попали в противотанковое. В декабре меня направили на Сталинградский фронт, а Володьку по соседству на Донской. Начальником училища был полковник Солощенко. Мы пришли к нему, спросили, нельзя ли нас в одно место определить. Он сказал, что мы опоздали, что нужно было напомнить ему. А он честный, хороший мужик был. Просто забыл. Я в Сталинград, а он под Калач поехал. Разъехались в разные стороны. Сначала я попал в 1072 полк, отдельный гаубичный полк. В Сталинграде стоял.

– И Вы попали туда в декабре?

– Да. И после того, как нас оттуда вывели, нас направили на север, потому что Манштейн с танковой группой шел на выручку Паулюсу в Сталинград. По дороге меня ранило во время нападения. Я попал в полевой госпиталь первый раз.

– А кем Вы попали в полк?

– Начальником разведки дивизиона.

– Несмотря на то, что Вас учили на сорокапятке, попали Вы на 122 миллиметра?

– Да, наше училище не называлось «противотанковым», называлось Первое Ленинградское Краснознаменное артучилище. Там была одна 152–миллиметровая пушка. Одна единственная. На старинных колесах, без шин, на ободе одета толстая резина была. Пушку мы называли «дурой». Мы выезжали на конной тяге. Командир взвода кричал: «Воздушная тревога!» Мы должны были свернуть в лес или в степь, пытаться укрыться. «Танки слева!» – значит надо было эту «дуру» всю поднять, развернуть ее, повернуть направо. Не успели повернуть направо, он кричит: «Танки справа!» За сошники, за станину ворочаем ее, она в песке тонет. Измучаемся до последней степени. Это была 152-миллиметровая, списанная пушка. Я не знаю, какого года она выпуска. Кроме сорокапяток там ничего не было.

– А практические стрельбы выполнялись только на сорокапятках?

– Нет. Мы прошли за 4 месяца фактически полный курс. Даже почти пять месяцев. То, что проходят в сегодняшних училищах за три года. У нас были и топография, и подготовка данных для стрельбы из-за закрытых позиций по карте, и устройство оружия, причем всех пушек, в том числе и гаубица, и полковых короткоствольных пушек, противотанковых. Учили всему. Была строевая подготовка и конная.

– Как Вам после Москвы, городскому парню, с конями?

– К счастью, мои родители оба из Псковской деревни. Отец служил в Москве в Преображенском полку с 1909 по 1913 год. А после окончания службы отбирали здоровых мужиков на типографию. Он попал в первообразцовую типографию подносчиком матриц. Все рассказывал о чудесах, как было раньше. Было там три печатных машины. Был один мастер на всех. И печатники были. Был наборный цех. Он был и начальником смены, и мастером, и механиком, и слесарем – и все, что угодно. За все он отвечал. Машины испортились – он обязан был починить вместе со своей бригадой. Потом целая контора появилась в этом цеху. Там и начальник цеха, и заместитель, и бухгалтер, и просто бухгалтер, и кассир, и нормировщик. А раньше он был один: и кассир, и мастер, и бухгалтер – все был.

– Вы регулярно были в деревне и знали, как обращаться с лошадью?

– Великолепно знал! Я все летние месяцы, начиная с трех лет до 1941 года провел в этой деревне. Это 520 километров от Москвы. Примерно километров 100 до границы с Латвией. Псковская область. Там железная дорога проходит Ленинград–Киев, а наша была Москва–Себеш (потом стала Москва–Рига). И вот в Новосокольнике была пересадка: надо было пересесть на поезд, который идет на Ленинград и проехать там 70 км до станции Чихачева. И от Чихачева еще 12 км вглубь уехать в эту деревню. А она стояла на берегу двух речек. Одна – Удоха, вторая – Веревка. Сливались две реки, и прям место сказочной красоты получалось! Леса, боры, настоящие сосновые, чистые. Малина только была в бору. И змейки там водились, медянки в основном. Предупреждали: идешь за малиной – надевай сапоги, потому что может укусить змея. А леса были там шикарные.

На ночную я начал ездить лет в 8-9. И все. А потом уже, когда повзрослее стали, с 14 лет пахать нас посылали, навоз возить в поле. Родственники и отца, и матери остались в деревне. Потом во время оккупации практически все погибли. Дядя Гриша мой погиб, тетя Настя.

– А они партизанами были?

– Да, были партизанами. Люба, дочка их, постарше меня на два года, была в партизанах. Ей руку оторвало правую, тоже умерла. Никого не осталось из родных: ни со стороны отца, ни со стороны матери. Последней была Тоня. Она потом вышла замуж, жила в Ленинграде. Младше меня на год. Умерла где-то лет 12 тому назад. И все, больше никого у меня на белом свете нет. Может где-то и есть, но никто не может сказать. У отца брат был, погиб во время войны.

Мой отец отслужил здесь, устроился в типографию. Его взяли. В Зарядье получил он номер в гостинице «Троицкое подворье». Потом попросил разрешение привезти жену. Уехал к себе, из Олесино взял себе девушку, которую любил, в жены и привез в Москву. И два крестьянина стали городскими жителями. Я уже родился в Москве и считаюсь коренным москвичом.

Я счастлив этой эпохой был. Я был коммунистом, им и остался. Но не тем коммунистом, которые сейчас… Сейчас много есть честных, хороших коммунистов, которых я даже знаю. Но ни Яковлев, ни некоторые другие, которые, я считаю, просто предали все идеи. Недостатков было больше, чем достаточно. У меня фактически два образования: экономическое и металлургическое техническое образование. Я видел эти недостатки, и я откровенно говорил о них, даже писал. И когда в парторг контроле мне довелось работать 4 года, общались мы с Косыгиным, и знаю точку зрения Алексея Николаевича. Планирование наше никуда не годилось вообще. Мы планировали все, как завели по базе: сделали 100 – на следующий год сделай 102; 102 сделал – на следующий год сделай 104; или к той же сотне опять еще 2, а то на 3-6% больше. Один из знаменитых московских директоров завода «Красный пролетарий» Сургучов говорил, что райком давал приказ: сдавать металлолом. А его не было. Негде было взять его. Все выгребли. Оставалось только склад разорить, рельсы снять. А ему отвечают: «Вам план установлен, значит сдавай!» Без разговоров. Кому нужен был план на макулатуру? Школьники собирали эти несчастные тетрадки, газеты. Я уже, конечно, работал. И говорили, что у народа вакханалия была с планом. Не было безработицы никакой. Надо было наказывать разгильдяев, выпивох, лодырей, которые не хотели работать. В паспорте надо было писать 31 статью, например, чтобы не так просто было ему потом трудоустроиться.

– Как Вы попали в гаубичный полк?

– Переправился пешком через Волгу ночью. От Ахтубы нас довезли на поезде. Узнал, где стоит 87-я стрелковая дивизия. При ней был этот 1072 полк. Мне сказали, куда идти. Зашел в продпункт, перекусил. Правый берег у Волги во всем Сталинграде, как колбаса, был: на 60 км почти растянулся. А шириной в некоторых местах был 100-200 метров. 300 метров, может быть. Растянулся от сталипровоканатного завода (где Донской канал под Волгой начался) и до Волжской ГЭС, где построили тракторный завод был. Это были 56 км. «Город-колбаса» мы его называли.

Пришел в часть, представился, нашел, где штаб. Посыльный довел меня. А перед этим в штабе мне сказали, что я буду начальником разведки дивизиона. Работы, сказали, хватает. Побежали мы с посыльным вдоль берега мимо Чуйковского штаба.

Добежали. Стоят пушки. Там осталось две из четырех на батарее. Две разбиты. Я представился: «Прибыл в Ваше распоряжение». Не приведи Бог по тем временам сказать «явился»! Недозволительный позор был! «Являются» только черти во сне, а военные прибывают. Меня назначили начальником разведки. Пушек не было, орудия тоже. Дали стереотрубу посмотреть, где немецкие орудия стоят.

Я полез в окоп, просидел целый день там. Всем приносили обед. У меня были разведчики, потом отдали мне связь. Прижился я довольно удачно. Был страшно доволен, даже горд такой ответственной работой по тем временам. Пехота идет, а какой-то сопляк сидит с двумя трубами и с глазами: смотрит и по телефонной трубке разговаривает. Точно генерал! Дали мне два кубика. Даже не два. Один дали сначала. А вот после ранения второй.

– Как Вас ранило?

– Даже трудно сказать, как. Мы шли по полю. Где-то в стороне разорвалась мина. У меня здесь осечка осталась. Я рукой схватился, да и сознание потерял. Потом поднялся, а у меня осколок торчит. А потом вторая рядом разорвалась. Два раза голову зацепило.

Попал в медсанбат, а оттуда меня перевели в полевой госпиталь. Он был км 10 от передовой. Это была большая натянутая палатка, самый обыкновенный брезент. По-моему, даже окна были, потому что у меня впечатления, что когда дрожал, то видно было, что стекло гнется. Пролежал там две недели и меня выписали. Но дали совершенно другое направление. Я думал, обратно отправлюсь в 1072 полк, а меня направили в 5-ю гвардейскую противотанковую бригаду. Она еще гвардейской не была, а артиллерийской. Это был март-апрель 1943 года. И до конца войны я в противотанковой артиллерии был.

– А на какой должности сначала?

– Всю дорогу я был командиром взвода управления, за исключением последнего года, когда погиб начальник батареи. Я стал исполняющим обязанности начальника батареи, старшим лейтенантом.

– То есть командиром батареи?

– Да. Приказа не было. У нас из Ейска на Азовском море был командир батареи. В него осколок попал, полголовы снес. А вторым считался в батарее командир взвода управления.

Назначили меня в 1945 году, когда мы шли по Восточной Пруссии. Там вообще бои жаркие были. Посылали нас везде, где только можно и где нельзя. И самое страшное было, когда нас подключали к танковой колонне. Танковая колонна должна была идти вперед, а мы между двумя танками должны были с пушкой для усиления огневой мощи танковой бригады идти. У танка есть броня, а у нас вообще ничего, кроме шинели и гимнастерки. И даже не было никаких жилеток пуленепробиваемых.

Мы считались Резервом Ставки Верховного Главнокомандования. Я побывал на 3-ем Украинском, 4-ом Украинском, 3-ем Белорусском, 2-ом Украинском и на 2-ом Белорусском фронтах. Нас неожиданно срывали, даже среди ночи. У нас еще отличительная черта была: у всех в нашей бригаде в каждом дивизионе и у каждой батареи была переносная радиостанция. Помимо того, что телефоны между батареями были. Между командирами батареи простая телефонная связь: нитку протягивали и все. Еще со штабом была радиосвязь. И вот был приказ срочно прибыть в штаб, под расписку получить карту новой местности и где-нибудь за 300 км от нас завтра в 6 утра занять позиции. И ночью по полям, по дорогам вот такой путь проделывали. А утром мы, как штыки, стояли на месте.

– Вы командиром взвода управления батареи были?

– Я не могу сказать. По должности я был командиром взвода управления. Но я был и командиром огневого взвода. А потом одного командира батареи тоже убили, и я был одно время командиром батареи, пока нового не прислали, Чепурного. Я был командиром взвода управления и даже месяц, по-моему, помощником у командира бригады (считался адъютантом).

Сначала на вооружении были сорокапятки-лошади, потом появились виллисы. Потом стали 57-миллиметровые пушки, с длинными ужасными стволами, без дульного тормоза. Страшно неудобно было ее катить. К тому же вышел 222-й приказ, а за ним следом – боевой устав пехоты: пехоту сопровождать колесами! А у пушки ствол 4.8 метра. Ее катишь, а ствол где-то в землю, в бугорок маленький ткнется и дуло забито. И осколочным снарядом стрельни разорвет пушку к чертовой матери. Может никто и не погибнуть, но нос у пушки вообще отшибет. Тут же полетели телеграммы в Москву, что 57-миллиметровые пушки никуда не годятся. Они скорострельные, в бронебойности были лучшие. Скорость начальная была где-то 1200 м/с, то есть чуть-чуть меньше скорости звука.

По фронтовому опыту знаю, что, если пули летят, шуршат, – значит не в тебя. Можно не пригибаться и не волноваться. А вот той, которая не свистит, нужно бояться. Такая и в лоб попасть может.

А потом мы эти пушки сдали в лом, в прямом смысле, потому что обращались с ними крайне небрежно. Нам даже разрешали снять колеса на всякий случай. Колеса были не надувные, из пористой резины. Потому что, если осколок попал в автомобильную шину в студебеккеры, конец значит: надо колесо менять, а тут по тебе палят. Или стой, или езжай на пробитых колесах. И не знаешь, что делать. Старшины были заботливы в этом отношении, говорили снимать колеса: вдруг пригодятся. А колесо сменил и можно дальше ехать. То есть с пушек, которые сдавали, снимали колеса, оставляли себе, а пушки без колес отвозили.

– Кто таскал 57-миллиметровые пушки?

– Студебеккеры. После виллисов появились студебеккеры. Отличные машины были. А когда выбыли все студебеккеры, мы ездили может быть 10 раз, может быть 7, может быть 15 раз. Просто не отложилось в памяти.

Били в основном по нам. Немцы видели, что пушки стоят по прямой наводке, никаких закрытых позиций у нас не было. То есть впереди передовой был выкопан окоп под пушку круглый, а сзади солдаты сидели. Мы ехали, а солдаты нас встречали и шапки и пилотки кидали вверх: «Ура! Артиллерия пришла! Ура!» Довольно страшно. Потому что траншея идет, а мы впереди траншеи стоим. Пушку бросить нельзя. Ни в коем случае! Если неразбитую пушку бросишь, то все: чик к стенке – готов. Все предупреждены были об этом. Вот говорят негодяи, что НКВДшники какие-то были, которые стреляли в спину и гнали солдат вперед воевать. Не было этого! Я всю войну прошел. Десятки людей мимо меня прошли. Никто никогда такого не видел. Я со всеми разговаривал. Особенно, когда собираемся: по сто грамм выпьем, вспоминаем, Попова разбираем. Неправду пишут!

– А особист в дивизионе был?

– Был. Особист был прекрасный парень, храбрый, как лев. Я ничего не могу сказать плохого. У нас и пленные попадались. Были такие случаи. Немцев мало было. В основном румыны попадались и итальянцы. Сами приходили на батарею: идет с поднятыми руками, спрашивает продпункт. Ему ничего не надо было больше. Он голодный, как черт.

А особист был лояльный очень. Он и просто помогал. Он не вмешивался ни в какие дела: ни в дела командира, ни в дела батареи. Был у нас старший лейтенант, дивизионный. Он появлялся раз в три дня. Спрашивал, все ли в порядке, и уходил.

– А как Вам политработники?

– Замкомандира дивизиона по политчасти не было вообще. Я не знаю, положено нам было по штату или не положено. У батареи не было замкомандира батареи по политчасти. Был парторг Веселов, сержант. Я у него в 1943 году вступил в партию.

А после студебеккера нам дали великолепные машинные – практически современные «Хаммеры». Додж 3 четверти. Это была машина-сказка! На ней мы гоняли, все равно как боги. И ничего мы не боялись. Каждый командир взвода обязан был водить машину. Если водителя убивало в машине, он обязан был вместо него сесть за руль. Или если длительный переезд где-нибудь и водитель уставал, падал головой на руль, ты должен был его заменить: сесть на его место, его посадить рядом, дать ему час отдохнуть, а потом обратно посадить, чтобы он вел машину. Обязан был задом подъехать к крюку под пушки, чтобы крюку можно было одеть, а не пушку волочить сюда к крюку.

Соревнования устраивали самые настоящие. Ставили вешки (из лозы нарубят где-нибудь в лесу). Наставят их на расстоянии 10 см от одного борта и 10 до другого. И вот сколько берез завалил… Или пушка стоит где-нибудь сбоку, задом надо подъехать, ничего не зацепив, «цап» пушку и ехать вперед. А некоторые возятся, возятся. Вперед-назад, вперед-назад. Значит давай учись дальше, пока не научишься. Это на формировке было. Это не то что были соревнования там между бригадами или между частями отдельными. Нет, это внутри одной бригады все было, даже может внутри отдельного полка. Все-таки в полку было три дивизиона, а в каждом дивизионе – три батареи. В бригаде было больше сотни, 110 или 120, пушек. Когда мы шли с одного участка на другой, колонна растягивалась на 6-7 км.

– А командир взвода управления в противотанковых частях, это что за должность?

– Это самая-самая что ни на есть неприятная должность. Ты при переезде с места на место должен ехать впереди батареи, определять место, где будут стоять пушки. Командир батареи никуда не трогается – он тебя посылает. Я должен был знать все расположение немецкой передовой. Не только нашу, но и всю немецкую. Определить, какой сектор, из того или иного орудия.

На батареи было 4 пушки. Вот все 4 пушки должны были иметь свой сектор. В случае немецкой атаки, в случае контратаки, на случай наступления. Кто и куда должен стрелять. У каждого свой сектор был, свое место. Все это было на плечах командира батареи. Нужно было составить кроки, все это расписать. Потому что иногда случалось так, что танк подобьет, а на него, оказывается, влепили шесть снарядов. Сразу со всех сторон. А в немецком танке всего одна пробоина. Ни снаряда, только дырка, потому что немецкая броня хрупкая очень, вся трескалась, раскалывалась. Иногда снаряд 76 миллиметров прилетит, а дырища вот такая вот. Что туда влетело? Никто не определит уже. А каждый: «Я подбил, я подбил!» А кто, на самом деле, подбил?

Вообще, мы самые несчастные люди были. Одной из самых главных обязанностей было определить, какой батальон, какие взвода у батальона, сколько солдат на один километр, бежать ли солдатам, как бежать солдатам, когда в атаку идти? Если здесь наши солдаты бежать будут, то бить картечью только туда, например, и т.д. Работы много.

– А Вас как у командира взвода управления в бою какая функция была?

– Как и командира огневого взвода. Функция одна: все бежим в атаку. Кстати говоря, если Вы ни разу не бегали в атаку, не знаете, что такое смерть, то могу Вас заверить (Вам любой подтвердит), это не страшно. Когда человек начинает, делает первый выдох, кричит «Ура!», выскакивает из окопа, бежит на поле, он ничего не помнит. Он не соображает вообще ничего. Ему все равно: убьют ли его, ранят ли его. Ты не убьешь – тебя убьют.

– А во время боя Вы где находитесь?

– Командир батареи находится где-нибудь сзади, метров за 200-300. Ему выроют ров, чтобы он ориентировался, где все. А я сидел на передовой со своей стереотрубой. В конце войны появились на стерео насадки. Были шестикратные, потом они стали двенадцатикратные, потом двадцатикратные.

Один раз меня ранило фланговым огнем. Мне чуть органы между ног все не оторвало. Хорошо, что я на станине сидел. Она в станину шлепнулась и осталась там. Если бы не было станины, а я бы сидел на деревяшке, пуля бы все отрубила мне. Это было мое второе ранение. В 1943 году.

Я пытался найти пулю. Станина круглая была, миллиметров 120. Вдруг в ногу – шлеп! Я почувствовал боль сначала. Потом слышу звук об железо – и вмятина. Пытались найти, куда пуля улетела. Может она вверх пошла рикошетом куда-то, потому что на земле перерыли все до зерна, хотели найти. Мне перебило артерии. Кровь сильно шла. Забинтовали, отвезли в медсанбат, там 3 дня подержали. Потом отпустили, подписали все и отправили. Справку дали о том, что ранен был в правое бедро.

– А с награждениями как дело обстояло?

– С награждениями нормально было, с одной стороны. А с другой стороны, было много несправедливого. Мы для всех были чужеродным телом. Нас посылали туда, где худо. Немцы наступают, немцы жмут – значит туда бригада едет. Как только остановим, нас переведут на другой фронт или на другой участок. Куда-то, где худо. Вот так всю войну. Поэтому ни один командир дивизии, который имел право награждать медалями, ни один командующий армией, который имел право орденами награждать, ни один этого не делал. У нас один Герой Советского Союза на всю бригаду. Это был командир бригады. Хоть мы танковую бригаду уничтожили, наверное, минимум сотни три танков. Вчистую причем. Зафиксировано, что именно этим орудием были подбиты. «Тигра» подбили – никакого тебе ордена. Я сам страшно любил стрелять вообще и испытывал от этого огромное удовольствие.

У немцев было большое преимущество в танках, особенно в начале войны, 1941-1942 год. Тогда созданы были бригады противотанковые. Тогда появились ружья, появились противотанковые бригады. А в конце войны у нас были пушки 100-миллиметровые. Нам дали их где-то в 1945 году, когда мы стояли в Польше. Мы прошли Литву, миновали литовскую границу, захватили кусочек Польши шириной 30 км. А потом повернули на Восточную Пруссию, на Кенигсберг.

– И Вам дали 100-миллиметровый БС-3?

– Да, это действительно пушка! Против «Фердинанда» мы были вообще ничто, мы были сопляки со своей 76-миллиметровой… У того лобовая броня была 40 см. Пробить его не так легко было. У всех у нас были дальномеры, не советские. За исключением бинокля. Но и он был немецкого изготовления, Цейсовского.

– А какую первую награду Вы получили?

– Отечественная война второй степени. В 1943 году. Вторая награда была первой степени. Не помню, когда я ее получил. Третья награда была в 1945 году. И одна награда болтается где-то. И два трудовых ордена. Всего 5 орденов у меня сегодня.

– А первую Вы за что получили?

– Трудно вспомнить. Это было село Булаховка, за Орловской областью в Украине. Летнее наступление 1943 года. Там обычный стрелковый корпус двигался колонной по ущелью. И вот нас поставили помочь корпусу остановить немецкие танки, которые могли его раздавить. Я не знаю, сколько человек наградили, но собралось 12 или 15, когда зачитывали приказ.

– А что это за бой был?

– Это словами трудно передать. Это надо картинку видеть, кино смотреть. Едет танк. Надо прицелиться, заложить в пушку снаряд в зависимости от того, как он идет: если в лоб, то подкалиберный или аккумулятивный; если он бортом к тебе, то можно бронебойный простой снаряд; если это «Пантера» идет, то один снаряд, если это танк «Тигр» лезет, значит это другой снаряд. Если пехота за ним бежит, то значит надо подготовить картечь, чтобы расстрелять сопровождение этого танка: тех, кто сидит на танке, кто бежит за танком, кто укрывается за танком. Особенно они нужны были, когда немцы придумали на воздушных шарах устраивать наблюдательные пункты. Они поднимались на высоту 3-5 км от передовой на воздушном шаре. Вот попробуй сориентироваться, чтобы угадать, как попасть в этот шар.

– Каким снарядом стреляли по этим шарам?

– Каким угодно. Все равно не попадешь, невозможно. Ты видишь этот шар, к тому же есть хорошая оптика. Смотришь – получается по дальномеру чушь какая-то. Показывает 1800 метров. Как 1800 метров, если 800 метров от тебя немецкая передовая? Что он над немецкой передовой стоит? Различить невозможно. Во всяком случае, в то время такой техники у нас не было. Вот если с двух точек засекать, то можно было поточнее определить. Но сбивали все равно. Потратишь не один снаряд, а снарядов 10 простых осколочных фугасных снарядов, самых дешевых. Все-таки глядишь: «трах!» – и полетел шар вниз. Твой снаряд попал или не твой, а может одновременно кто-то тоже пальнул по шару, потому что видно его на расстоянии км 20 от передовой.

Про бой трудно рассказывать очень. Если кто-то берется рассказать про бой, я не очень поверю этому человеку. Я вот, например, не могу вспомнить те бои, которые довелось пережить. Артналеты – это да. Когда на немцев собираемся в контрнаступление идти, лежишь на дне ровика или траншеи, все чувствуешь: как земля сыпется, как дрожит, как трясется.

А когда ты начинаешь стрелять и видишь, что где-то что-то загорелось, хочется даже вскочить с пушки и побежать посмотреть за 800 метров, что же там горит. Вот я с Гришкой говорил: «В танке ты что чувствовал? – Да ничего не чувствовал. Попадет – значит попадет».

Я был и остался в душе коммунистом. Я считаю, что это самое справедливое общество будет, если его когда-нибудь построят. Самое объединенное общество! Будет частная собственность, я не возражаю против нее. Пусть большая у кого-то, у кого-то маленькая, но она должна быть. Люди должны спокойно работать. Никакого взяточничества не должно быть. Человек должен стараться работать так, как он может. И жить он должен достойно. Если он лучше не может работать, у него руки не так вставлены, он не понимает этого дела, но что-то делает, пытается делать, то ему за это только надо платить. И чтобы он жил, как следует. Построить такое общество надо. Как построить – вот это вопрос. Много огрехов было в этих вопросах, много бед было. Но все равно.

Был у меня случай один. Пришел ко мне сосед. Сидим на передовой. Бондарь – фамилия его. Пришел, спросил, как у меня дела. А я исполнял обязанности командира батареи. А он был командиром батареи. Спросил, есть ли у меня спирт, так как у него закончился. Я сказал, что есть и согласился дать ему канистру.

Решили мы посидеть, выпить по кружке без воды, без всего. Постелили плащ-палатку. Только сели, а мне с траншеи кричат: «Товарищ старший лейтенант! Второй вызывает, начальник штаба! – Бегу! Сейчас прибегу!» Поднялся, прибежал, сел в ровик, в это время что-то «Бух!» такое за спиной у меня. Я даже не почувствовал, что случилось. Две минуты поговорил: мне сказали, что «огурцы» надо ехать получать. «Огурцы» – это снаряды.

Договорив, я вылез из траншеи. Смотрю: ни палатки, ни Бондаря – ничего нет. Мина здоровенная, 122-миллиметровая, наверное, угодила прямо в середину палатки, где мы сидели. От Бондаря ни сапог, ничего не осталось. Кто меня в это время позвал?!

Ранило меня на Сапун-горе под Севастополем: в грудь две пули попало. Привезли в Москву, там лечили в госпитале. Потом генерала раненого надо было отправлять срочно в Москву. Нужен был довесок. А отправляли на кукурузниках. Значит одно крыло – это генерал, а второе крыло – надо кого-то положить. Второго генерала раненого нету, а надо найти противовес какой-то, чтобы кукурузнику долететь можно было.

А он с тяжелым ранением в грудь еле дышит вообще, подыхает, весь кровью истекает. Запихнули меня во вторую люльку. Привезли нас сначала на Украину. Там перегрузили в самолет ЛИ-2, и мы полетели в Москву. Здесь я попал в Институт Бурденко, Институт военно-полевой хирургии. Профессор, который ко мне пришел, меня осмотрел и спрашивает, как я вообще жив остался, потому что все кровью забито. Сказал, что по всем законам божеской медицины, человеческой медицины я должен был давно помереть. А я жив остался.

Правда, в 2004 году один рубец лопнул. Началось кровотечение горловое, и я попал в больницу. Там мне тоже операцию делали уже с помощью бронхоскопа. Это удивительное изделие! В толщину пальца нитка. Там есть водопровод. Есть насос хороший, который откачивает. Есть щипцы, есть зажим, есть пинцет, есть ножницы.

Мне врач-женщина операцию делала. Ночью меня привезли. У меня прямо алая кровь изо рта потоком шла. Меня сразу привезли, без рентгена, без всего. Сразу положили в палату. Прибежала врач. А потом меня промывали час раствором. Накачивают туда жидкость и выкачивают. Качали и выкачивали параллельно. Видно было: трубочка идет белая, по которой текла жидкость, по другой с пузырями та же выходила. Врач сначала удивилась, потому что меня она не видела. Она спросила, откуда у меня рубцы на легких. Я рассказал про ранение.

– А что произошло под Сапун-горой?

– Две пули из автомата, как мне сказали. Я не знаю, я не видел же.

– То есть Вы не видели?

– Нет, никто не оставлял их после операции. В меня попали – я рухнул на землю. И дальше я помню, что лежал, но ничего не соображал. Я пытался приподняться, но ничего не получалось.

– А потери вообще на батарее большие были?

– Очень большие. Не то слово! Я в 5-й служил сначала, потом в 16-й. Это был уже 4-й Украинский фронт, Севастополь.

– То есть после ранения в грудь Вас в другую бригаду отправили?

– Да, я попал в резерв. Из этого резерва я попал уже под Смоленск. Оттуда меня отправили на 3-й Белорусский фронт. 16-я противотанковая бригада. 5-я гвардейская была, 16-я тоже. Я тоже командиром взвода управления был.

Потери очень большие были. Батарею убивало на 80%. В Крыму особенно, когда форсировали и остров Русский переходили, там понтоны были наведены. И мы там стояли. Немцы нас бомбили и кроме того контрнаступление было. Очень большие потери несли. Вплоть до того, что повар у нас тогда погиб. У меня погибло в батарее два командира орудия, два наводчика погибло.

Никогда мы не получили ни одной кожаной куртки. Хотя в каждом студебеккере была кожаная куртка. В каждом студебеккере были кожаные перчатки для водителя. Не для командира. Полный комплект, начиная от домкрата до всех необходимых там гаечных ключей, торцевых и прочих. То же самое все вычищено было до полной чистоты.

– Каким были взаимоотношения с местным населением в Восточной Пруссии?

– Их не было вообще, потому что мы никого не видели. В одном отдельном фольварке мы застали немку, одну единственную немку, которая осталась. Хозяева фольварка сбежали перед нашим наступлением. В 15 городах нигде не видели местных. Я ни один город не освобождал практически, кроме Севастополя. Борисов освобождали, после Смоленска туда шли, шли на Минск, а нас завернули правее на Сенно на север Белоруссии. Минск остался далеко слева. Потом нас направили мимо Минска на юг к польской границе. Единственные города, которые мы освобождали, были Пилькаллен и Гумбинин. Один – на нашей территории, второй – на территории Восточной Пруссии. Один литовский, второй восточнопрусский город.

Второй орден я получил за форсирование реки. Там река была, только не Шпрея, а Шпея. Немцы решили нас сбросить в эту реку. Они сначала взорвали мост: наши саперы не обнаружили, что он заминирован. Немцы пропустили пехоту. Как только подошли моточасти – они взорвали мост и все. Ни одна машина не могла пройти. Речка-то шириной в одну квартиру мою. Узенькая, но страшно глубокая, метров пять или семь. Метров 15-20 шириной. Вот там «Фердинанды» по нам лупили, вот там мы выдержали, выстояли просто! Почти никого не осталось. Помазов уже начальник разведки был у меня. Командир отделения разведки погиб. Князев, командир отделения связи, погиб. Командир взвода один, Шедыч, погиб. Немцы лупили по нам, просто сметали все по берегу, вдоль берега болванками с «Фердинандов». Снаряды рвались буквально в 100 метрах от нас.

Мы не видели местных немцев. Чистота была у них, образцовый порядок. Куда бы мы ни приходили. Лежал я в госпитале: меня ранило за 4-5 дней до конца войны. Где-то 30 марта, а война кончилась 4 апреля в Восточной Пруссии. Мне ногу перебило. Мина маленькая, 22-миллиметровая прилетела и под ногами у меня разорвалась. Поцарапала левую ногу немножко, а правую большую берцовую кость, все сухожилия перебило.

Я пролежал в госпитале с марта-месяца и в Москву я вернулся в ноябре 1945 года. 7 месяцев мне ломали ногу. Кость плохо составили. Свищи все время были еще. 1945-1947 годы я инвалидом считался. И даже в институт я пришел на костылях.

– А вот на фронте чем-нибудь трофейным пользовались?

– Кто-то картины вывозил, у них своя личная была команда, которая на них работала. Я не знаю ни одного солдата, которому разрешили бы отправлять посылки.

Играл в карты я один раз в жизни. По-честному, признаюсь. Потом уже, когда на даче под Москвой жил, то в карты играли часто, но никогда не играли на деньги. Всегда играли или в преферанс, или что-нибудь такое, просто на интерес. Это мой принцип. Меня уговаривали хоть по полкопейки ставить, но я отказывался. Только на интерес: по стопке выпить, искупаться в дождь, забор починить. А мужики думали, что мне денег жалко. А я и 3 рубля, и 10 рублей могу дать, но на деньги играть не будем. Я на деньги ни себе, ни жене, никому не разрешал играть. Пускай играют у себя. В очко, в преферанс, во что хотят.

– А почему Вы один раз играли?

– Играли мы в Кенигсберге, в Инстербурге. В палате нас было шесть человек. Напротив меня был Сергонин, который умер, так как его не спасли. Он тоже в ногу был ранен, так его там и похоронили, в Инстербурге. Тоже загноение ноги было. Гангрена началась. Пока сняли гипс, пока определились, сколько резать, она сунулась сюда в брюшину и все. На следующий день он скончался. У меня тоже гангрена была в 2005 году. Она прошла буквально в течение одного дня. Мне 60 лет эта нога служила верой и правдой, но болела, конечно, все время болела. Последние 10 лет я с палкой ходил. Вот у меня и палки остались: одна и вторая для зимы. Но я ходил. Она работала. Я мог ходить в магазин, все сам делал, в том числе и по дому. Сейчас тоже стараюсь, несмотря на коляску. В моем случае были врачи виноваты. Я хотел обозлиться поначалу, но, когда познакомился с одним адвокатом, он сказал, что, кроме огромных трат, у меня ничего не получится.

Так вот, как я играл в карты. Мы получали марки. Мой оклад был очень приличный. Денег я получал кучу. У меня всю войну аттестат был на родителей. Фронтовые, противотанковые и гвардейские – вот это вот добавки к окладу. И пенсия у меня была, 1800 рублей. Колоссальные деньги! Я получал пенсию больше, чем отец зарплату.

А нам привозили иголки, зубные щетки, зубной порошок, крем, тарелки пластмассовые. Военторг приезжал. Я не знал, что покупать, потому что все было.

И вот как-то собрались в очко играть человек шесть. И кто-то один выкачал все деньги из всех. И тут все пристали ко мне: «Олег Тимофеевич, давай сыграй. Ну, чего ты держишься за свои деньги? – Да я не держусь за них. Вам нужны деньги? Сколько Вам надо? У меня тысяч пять или десять лежит в армейской книжке. Пожалуйста, я могу дать. – Да нет, ты сам сыграй. – Да я в жизни не играл и не хочу играть! – Ну сыграй!» Ладно, уговорили. И я все 200 тысяч марок выиграл. Стали просить под часы сыграть, но я отказался.

Пришел врач Митрофанов. Хороший хирург, любил свое дело здорово. «Да вы что, с ума сошли? Кто разрешил в госпитале в очко играть?» – спрашивает таким строгим голосом. «Никто нам не разрешал, мы сами так решили. Время развести и сыграть в очко. А что делать? Больше нечего. Шахмат не даете, шашек не даете, библиотека приходят один раз в неделю, брошюры все прочитали уже. Нечего делать». И сказали ему, что я все выиграл.

И вот деньгами надо было распорядиться. А среди играющих был (кстати, стал потом начальником шахты БИС-314 под Донецком) Шалиханин Володька. Владимир Юрьевич. У него раненая рука была. Митрофанов подсказал снарядить Володьку в Каунас. Пограничного контроля там не было. А Каунас – это рынок товаров. А я не мог ходить на костылях. Как на поезд сесть? Как быть с билетами? Как вылезать из поезда? По Литве ходить как? А мы знали, какое к нам отношение. В спину стреляли. Решили отправить Шалиханина и еще одного из другой палаты.

Они поехали, а потом уже рассказывали. Пришли они в банк обменять марки немецкие на литовские литы. А директор банка говорит, что негде ему на 200 тысяч марок взять столько литов. Ну, договорились они какое-то количество поменять. Он забрал эти марки, позвонил кому-то, принесли ему в кабинет такую-то сумму этих лит. И они со своими деньгами пошли на рынок. А что покупать? Рубашки давали, кальсоны давали, трусы давали, тапочки давали, ботинки и сапоги есть. Одежка не нужна. Пошли на рынок, накупили дегтина (водка там так называлась). Полный чемодан бутылок этой водки накупили. Купили два или три куска сала свиного. Купили хлеба, купили стеклянную банку сливочного масла, которую разбили по дороге, потом осколки выбирали оттуда. Банка разбилась так удачно, что вроде все осколки отделились крупными кусками и масло потом соскребали. А банка пятилитровая была полная. Вот с этим багажом они и явились. Явился этот Митрофанов поинтересоваться, что ребята эти привезли. Отвалили ему бутылки 4 или 5 этой водки. Он страшно доволен остался. Остальное распили там. Не знаю, сколько дней пили. Я не любитель этого дела был, поэтому осторожно к этому подходил, понемножку пил. Грамм по 50.

– А как Вы курить начали? Говорили же, что в школе не курили?

– Курить я начал в 1942 году, когда в училище попал. Там собирали деньги все вместе, платили по 17 рублей. Ехали в Саратов, покупали махорку, а потом сворачивали одну общую сигару и курили. Всем можно было отдыхать во время перекура. А мы не курили с Малыхиным. Старшина увидит – подходит к нам, на нас матом: «Вы что стоите?» А мы то отдыхали: дождь лупит, грязь, а у них там перекур. А раз не курим – работать. На следующий месяц мы тоже по 17 рублей в кучу общую кинули и стали курящими.

– Он, кстати, прошел войну?

– Прошел. Но ему не повезло с войной. Его сразу тяжело очень ранило в лицо, в голову. Ему перебило верхнюю челюсть, нос, небо все снесло в самом начале 1943 года, в январе или феврале. Потом лет, наверное, 20 тому назад ему сделали хорошую пластическую операцию. И он стал нормальным. Почти копию сделали, какой он был до ранения. А то у него нос весь был разбит. Сделали все очень прилично. Но, к сожалению, в позапрошлом году он умер. В 2006 году. На Ордынке жил рядом со школой. Школа на Пятницкой была. А он жил через проходной двор от школы.

– А как вообще табачное удовольствие было на фронте организовано?

Обеспечение нормальное было. Махорку привозили солдатам. Офицеры в том числе тоже махорку поначалу получали. А потом американцы стали привозить сигареты «Плюгар». Пачка – 100 штук, длинная. Сигарета тоже длинная, сухая, без фильтра. Нам на месте их выдавали. Мы резали сигареты пополам. В наших мастерских делали наборные мундштуки. У меня даже до сих пор сохранились некоторые военные вещи. Вот фонарь сохранился немецкий, отличный компас немецкий. Некоторые вещи я с фронта привез на память. Не что-то ценное, а необыкновенное.

– А посылки посылали домой?

– Командир бригады Седов собирал барахло. Единственное, он у меня отобрал «Мерседес». Я захватил легковой, покатался дня два по Германии. Потом он запретил ездить на мотоцикле. Сказал, засунуть его куда угодно, лишь бы он не видел, что в колонне мотоциклы есть. И зажигалку отобрал у меня. Я у него около месяца адъютантом был. Зажигалка трофейная была, интересная, сексуальная.

Там шар был, на который нажимаешь – стоит, наклонившись, женщина. А когда сжимаешь его, то мужчина как будто двигался на женщину. Я не знаю, как дошло до командира, что у меня есть эта зажигалка. Вызвал меня в штаб, попросил показать ее. Я сказал, что не пользуюсь ею вообще, достал ее из кармана и показал. И потом, когда я был недели две у него адъютантом на переформировке, км 60 от линии фронта, он попросил ее у меня, чтобы показать товарищам. Обещал вернуть, но так и не вернул. Она мне и не нужна была, но сделана по тем временам была искусно. Солдаты где-то подобрали ее, принесли мне.

Батарея наша хорошим авторитетом пользовалась. Любого командира огневого взвода я заменить мог. Но ни один командир огневого взвода не мог заменить меня. Он не мог прийти, сказать, что из 4 пушек нужно туда-то стрелять. Где, какие цели, где доты, где дзоты, где чего – все показать ему надо. По стереотрубе командирам орудия покажешь, где есть огневые точки. Причем прямой наводкой.

– Вот расстояние между орудиями какое было обычно?

– Это по крохам местности определяли, чтобы пушке было удобно с флангов обернуться, чтобы прямо стрелять, если бугорок есть и т.д. С закрытых позиций, я не помню, чтобы мы хоть раз стреляли. Все зависело от удобства: здесь канава, здесь дорога, с этой стороны дороги одна пушка стоит, с этой стороны – другая. Или железная дорога проходит, иногда две пушки с одной стороны стоит, две пушки с другой. Там вот вообще расстояние было под 50 м. Близко достаточно друг к другу стояли.

Приходилось нам отступать от Ростова обратно на Сталинград. Немцы второй раз захватили Ростов. Такая же картина была потом на Западной Украине. А в основном наступательная позиция была, и из закрытых позиций стрелять нам не приходилось.

– А приходилось поддерживать колесами пехоту?

– Нет, это только поначалу. Я считаю, что все солдаты, которые участвовали в войне, которые хоть раз ходили в атаку, они все Герои Советского Союза. Все! Нет такого – трус. Если он поднимется, бежит, кричит: «Ура!» – он уже герой, потому что он идет за нами. Ливень свинца идет на него! И он все равно бежит с автоматом или с винтовкой, бежит на свою смерть!

Когда вышел боевой устав сталинской пехоты, он предписывал нам сопровождать колеса. Но хорошо было, когда была сорокапятка: она маленькая, легонькая, весила 350 кг всего-навсего. Расчет был 5 человек. А потом она весила под 900 кг. Расчет 7 человек. Кроме того, 2 человека должны ящик снарядов тащить (6 штук). Он весил 60 кг вместе с ящиком. Надо с собой хотя бы 12 снарядов взять. Вот поэтому сразу поняли, что это делать бесполезно. Когда сорокапятки были, еще можно сопровождать было огнем. Два человека подхватят и катят, если летом не сыро, не развезло грунт. Да и если под горку, то совсем хорошо: она сама бежит. А с этой пушкой стало тяжело. Пехота шла вперед. Мы остались сидеть на своих местах. Пехота окопалась где-то там за 3, за 5, за 10 км от нас. К нам приезжали наши машины: приезжает, забирает, отвозит пушку.

– А были у Вас там прозвища жизненные? «Стол длинный – жизнь короткая»? «Прощай Родина!»?

– Нет, не было. Нашит был перекресток пушки на черном фоне с красным кантом. Ромб такой был большой у каждого: и у солдата, и у наводчика, и у командира орудия, и у подносчиков снарядов – у всех были они на гимнастерках. Шапки встречали нас, когда мы обгоняли пехоту: «Ура! Едут! Наши спасители едут!»

– А чем Вы занимались, пока копаются огневые?

– Тоже копал. У меня было отделение разведки. Отделение связи у меня было. В том числе у меня радиостанция была. Было три телефониста. Командир отделения у меня был. Было 4 разведчика. Плюс начальник командира отделения разведки.

Мы блиндажи для себя копали. Еще перекопать орудия надо было. Поставить их под сушняки, подложить, чтобы стрелять своей пушкой. А она не на колесах стоит. Мне правое плечо выбивала. Я вывихнул его, не знаю, сколько раз! Под мою ладонь выпирал спусковой механизм. Я нажимал на него. Он откатывается и в плечо – «Трах!» Плечо потом ноет неделю. Но потом отходит. Но я сам стрелял очень много, очень много стрелял. Любил я это дело.

– По танкам приходилось стрелять?

– Приходилось. И не один раз.

– А Вы различали типы танков? Допустим «Тигры», «Т4», «Т3», «Артштурм».

– Конечно, любой. У нас были поначалу скоростные танки: «БТ», «БТ6», «БТ8». Потом были бронетранспортерные машины на гусеничном ходу. А у них были только «Пантеры», потом «Тигры» и самоходное орудие «Фердинанда». Вот их орудие было все, с которым они воевали. У нас были «Т34», американские «Валентайны» были.

– А вот по танку надо стрелять, пока он не загорится? Или, когда попали по нему один раз, то остановиться?

– Нет, не обязательно. У немецкого танка очень плохая броня была. Они часто все погибали в машине от удара снаряда. А если бронебойный снаряд попадал, то он танк не пробивал, но взрывался (как лобовое стекло на автомобиле бывает разбито). У немцев никеля не было, чтобы бронь сделать настоящую. Она подкопченная была. И трещины стальные убивали иногда весь танковый экипаж. Он даже не горел, а останавливался. Иногда в гусеницу попадешь, она начинает крутиться. Башня, конечно, тоже не может так крутиться. Но танк крутится. Он тоже имеет 270 градусов оборота.

– А водку давали?

– Давали. Но редко. Летом. И только перед наступлением, перед атакой, перед боем. Старшина привозил термос, полный водки. Меркой была головка от фугасного, осколочного снаряда. Вот эта было 100 грамм ровно. Каждый уже знал: у всех были свои колпачки, все под кольца. Наливает уже старшина колпачком.

По 100 г всего-навсего. Больше не давали. Я вот всех учил потом своих: зимой больше 100 г ни в коем случае на морозе нельзя пить! Какой бы здоровый организм не был! Ты через час начнешь мерзнуть и будешь проситься домой. Я сильный мужик был, здоровый, крупный. У меня 178 см рост и вес 96 кг. Живота в жизни не было, одни мышцы сплошные.

А кто не послушается, выпьет четвертинку залпом. Проходит полчаса. Кричит: «Тимофеевич, у меня ноги замерзли. – Я тебе что говорил? Я тебя предупреждал. – Ну, ты предупреждал, но причем здесь это. Ноги просто отсырели, пока шли: мокро, лед, сыро, галоши порваны. – Ничего у тебя не просочилось, у тебя в живот просочились 150-200 г. Вот тебя это и привело». Так что приучил всех: 100 г и предел. В термос наливали чай горячий и водки. Просидел и чувствуешь, что начинают пальцы мерзнуть, потому что перчатки открытые. Ноги начинают под коленами, хоть брюки ватные, мерзнуть. Вот после этого собираемся: пора сесть и полчасика побеседовать. Вчетвером на рыбалку ездили. Все посидим, по 100 грамм и все.

– А на фронте вши были?

– Но у меня в батарее стригли обязательное головы. Всех! Санинструктор наша заставляла мужиков на груди стричь волосы, давала машинку говорила: «Иди постриги, у тебя такая борода там, черт знает, кто заведется. Там крокодилы будут бегать!»

У нас на батарее была своя вошебойка. Если появились вши, нас в строй выстраивали. Мы моментально снимали рубашки. Если вши есть, сразу видны черные точки от гниды. У одного нашли – весь взвод в вошебойку. А потом ему наваляют, ведь он весь взвод заставил мыться. А на улице -5. А вошебойка, это что такое? Бочка обычная. На дне сваренная решетка лежит. Вода налита, а под бочкой костер горит. Пар идет, кипит все. Все: рубашки, гимнастерки, брюки, портянки – все часа два парится. Пропарится, потом вынимают горячее белье, да еще сырое, и одеваем его. У нас не было в артиллерии вшей. Не было у нас волосатых. Только потом уже в конце войны у меня фотографии появилась с волосами. Середина 1945 года. Я уже в госпитале был.

– А женщины на батарее были?

– Санинструктор, Мамедова, хорошая, одна на всю батарею была. По-моему, татарка она. Любовницей она была у заместителя командира полка по политчасти. Был Песков такой. А она была вообще крохотуля. Рост 145-150 см. Маленькая совсем бабенка была. Солдаты все шутили: «Ну как?» А Песков был выше меня ростом, 190 см. Здоровый мужик! «Ну как с таким? Он же тебя раздавит?» Она отвечала, что ничего не боится.

– А вообще отношение к женщинам на фронте какое было?

– Нас всех предупреждали. Был у санинструктора на всякий случай Сульфидин, если кто-то заболел, отправляли в госпиталь. Это ЧП было, если кто-то триппер или сифилис подхватил. Последнего ни одного случая у нас не было. По-моему, один-два человека по всей бригаде больных было. Триппер где-то подцепили после сообщения с немцами уже. У наших баб, но после их посещения немцами. А потом презервативы появились в 1945 году.

Мы же по хатам останавливались. Не в чистом поле старались. Пушки пришли, а машин нету. Тогда ждем, когда машины привезут. Иногда едем куда-то за 300 км с одного фронта на другой, посреди дороги стали и ждем бензовоз. «Ну, где останавливаться?» – командир спрашивает. По карте выберет: деревня за 5 км на 50 дворов. Как раз для дивизиона вроде подходящее место. Поехали туда. Там замаскировать хорошо машины, пушки можно. И мужики по бабам – кто как может. Контроля не было. Никто со свечкой за ними не бегал. Кто в сарае провел время – счастливый.

– Но все на добровольных началах?

– Безусловно, насилия не было никакого. Ни одного насилия за всю войну: сколько прошли, сколько было этих женщин. В город нас вообще не пускали. Я не знаю, почему. Вот мы мимо города Борисова, Минска проезжали, мимо Мелитополя, Бахчисарайского фонтана, Симферополя. Нас даже в Симферополь не пустили. Мы обогнули его через село, называется «Приятное гулянье».

– Отношение к немцам вообще какое было?

– Не убивали ни одного. Какой Сталин не был зверь, но никаких приказов в отношении расстрелов немцев как пленных не было. Но на поле боя, если ты его не убьешь – он убьет тебя. Такое было отношение.

– Но ненависти такой не было или была?

– Нет, ненависть была. Особенно когда у нас командир батареи погиб. Прекрасный человек, любимец был. Половина мужиков плакали, просто плакали навзрыд. Снайпер в лоб попал, пулей полчерепа сзади снесло. Видно, разрывной пулей попало. Такая ненависть была, что мы пальбу открыли. Развернули пушки и из пушек начали стрелять. Мы видели, откуда огонь ведет снайпер. И мы подавили эту точку, а то он бы еще перебил 10 человек.

– А не было желания остаться где-то там чуть в тылу, тем же адъютантом у этого командира бригады?

– Нет. После первого ранения шел на фронт с легкостью. После второго уже немножко сердце скребет. После третьего уже хочется где-то перекантоваться. А после 4-ого уже война кончилась. У меня пять ранений было. Одно-то ранение на ногах я быстро перенес. В медсанбате мне перевязку сделали и через два дня вернулся в часть. Мне справку дали, что был ранен и два дня находился на излечении. Легкое ранение было это. А два тяжелых ранения. Очень тяжелых. В грудь очень тяжелое ранение было. И нога – тяжелейшее ранение.

– То есть после третьего ранения тяжело было возвращаться на фронт?

– Конечно. Привыкаешь. Тяжело. Здесь женщина, чистенькая, белье чистое. А когда с генералом лежал в госпитале, это ж вообще сказка была! Правда, потом быстро его выписали. А потом я в двойной палате лежал один целый месяц. Палата на двоих. В палате прихожая, туалет свой, своя ванная. Санаторий был. Операцию-то мне здесь сделали в институте Бурденко. Полечили полмесяца, а потом долечиваться отправили в больницу, где раньше организовывали отдых НКВДшников. А во время войны там сделали госпиталь для долечивания. И меня туда послали.

– А вот после первого ранения в голову настроение в госпитале какое было? На фронт быстрее хотелось или полежать еще?

– Нет, конечно! Настроение было просто вернуться в свою часть, к своим ребятам, которых знаешь, которым веришь, которые тебя не обманут и не подведут. Вот я попал из 5-й в 16-ю бригаду. Это две разные бригады, две разных коллектива.

– А где было лучше Вам?

– Нет, в конце концов и там, и там стало хорошо. Но поначалу вообще было тяжело, конечно. У меня даже есть письмо от командира бригады с просьбой вернуть меня после излечения в госпитале в 16-ю гвардейскую бригаду, которая уехала на Дальний Восток воевать с японцами. Он меня просил в Японию вернуть.

Понятно,спасибо!

Интервью: А. Драбкин
Лит.обработка: Н. Мигаль

Рекомендуем

«Из адов ад». А мы с тобой, брат, из пехоты...

«Война – ад. А пехота – из адов ад. Ведь на расстрел же идешь все время! Первым идешь!» Именно о таких книгах говорят: написано кровью. Такое не прочитаешь ни в одном романе, не увидишь в кино. Это – настоящая «окопная правда» Великой Отечественной. Настолько откровенно, так исповедально, пронзительно и достоверно о войне могут рассказать лишь ветераны…

Мы дрались на истребителях

ДВА БЕСТСЕЛЛЕРА ОДНИМ ТОМОМ. Уникальная возможность увидеть Великую Отечественную из кабины истребителя. Откровенные интервью "сталинских соколов" - и тех, кто принял боевое крещение в первые дни войны (их выжили единицы), и тех, кто пришел на смену павшим. Вся правда о грандиозных воздушных сражениях на советско-германском фронте, бесценные подробности боевой работы и фронтового быта наших асов, сломавших хребет Люфтваффе.
Сколько килограммов терял летчик в каждом боевом...

Великая Отечественная война 1941-1945 гг.

Великая Отечественная до сих пор остается во многом "Неизвестной войной". Несмотря на большое количество книг об отдельных сражениях, самую кровопролитную войну в истории человечества нельзя осмыслить фрагментарно - только лишь охватив единым взглядом. Эта книга предоставляет такую возможность. Это не просто хроника боевых действий, начиная с 22 июня 1941 года и заканчивая победным маем 45-го и капитуляцией Японии, а грандиозная панорама, позволяющая разглядеть Великую Отечественную во...

Воспоминания

Показать Ещё

Комментарии

comments powered by Disqus
Поддержите нашу работу
по сохранению исторической памяти!