Я, Иванова Елена Дмитриевна, родилась 6 июля 1922 года в деревне Кадники Некоузского района Ярославской области. На лето наша семья уезжала к родителям в деревню, поэтому те дети, кто родился летом, родились в деревне, а кто зимой, тот в Ленинграде. Я прожила в Ленинграде до самой войны.
Я закончила 9 классов, хотела пойти в 10-й, но заболел папа. Он как раз перед началом войны вышел на пенсию. За обучение нужно платить, но платить было нечем. Поэтому вместо десятого класса я стала учиться в авиационном техникуме. Война застала меня в Ленинграде.
22 июня, в воскресенье, мы с подругой Лялей пошли за покупками. Я жила напротив Фрунзенского универмага на Софийской улице, сейчас называется Угловой переулок. Улица небольшая, всего 9 домов.
Идем по Московскому проспекту – у каждого репродуктора люди стоят. Пошли мы с подругой в «Гостинку», в «Пассаж», смотрим – толпа собралась. Подошли, спрашиваем, что случилось, о чем говорили, а нам в ответ люди отвечали, что тоже только что подошли, поэтому ничего не знают.
И мы до 6 часов вечера не знали о начале войны. Уже на обратном пути решили зайти во Фрунзенский универмаг. Зашли, а там прямо у входа располагался магазин электроприборов и электротехники. В этом отделе только что включили радиоприемник, и прямо у прилавка мы и прослушали всю речь Молотова.
Послушали, посмотрели друг на друга. Я говорю: «Лялька! Война!». Она: «Лена! Война!». Вот так. Опустили головы и пошли домой.
А мама ездила к папе в санаторий в Лисий Нос, они там ходили, гуляли. И только в поезде домой и узнала, что началась война. Люди-то сразу в магазинах все скупали, а мы ничего и не знали.
На другой день я пошла в булочную за хлебом. Хлеба продавали только по 400 граммов. Раньше-то были буханочки, можно покупать сколько нужно. А когда война началась, стали сначала только по 400 граммов хлеба продавать, хоть белого, хоть черного.
Я взяла хлеб, пришла домой и рассказала маме о том, что больше 400 граммов хлеба не отпускают. Помню, она мне ответила, мол, хватит нам и такого количества. Прошло, наверное, еще дня два, и вдруг ввели карточки.
Я ведь не рабочая, не служащая, а студентка, и мне по иждивенческой карточке полагалось 200 граммов хлеба. Папа находился на пенсии по инвалидности, мама уже не работала, поэтому мы только по 200 граммов хлеба и получали. Никаких запасов у нас не было, а в магазинах еще в первый день войны все разобрали: абсолютно пустые полки остались. А паек наш все урезали и урезали.
Когда немцы стали подходить к Ленинграду, они обстреливали город, разрушали. И на Невском проспекте была, да и сейчас сохранилась надпись о том, какая сторона улицы наиболее опасна при артобстреле.
8 сентября 1941 года около трех часов дня мы с подругой шли мимо Технологического института к Витебскому вокзалу. Даже до вокзала не дошли - объявили воздушную тревогу. Мы с ней сразу перебежали в ближайший дом под арку. В этот день впервые бомбили Ленинград.
Это страшно! Первые бомбы попали в Бадаевские склады. Как они горели, надо было видеть. У меня до сих пор эта картина перед глазами. А мы под аркой стояли, нам все видно. Да, наверное, весь город видел, какой пожар начался. И вот с этого дня началась блокада Ленинграда.
Как-то в середине сентября, когда я находилась дома одна, пришла дворник тетя Нюра и говорит: «Репина, распишитесь, вам повестка».
Моя мама была в штабе ПВО. Их назначали по очереди: как только объявляли воздушную тревогу, они дежурили на чердаках. Мы ведрами носили на шестой этаж песок, поскольку лифта в нашем старинном доме не предусматривалось. Песок ставили на чердаках обязательно, чтобы тушить зажигательные бомбы, которые немцы сбрасывали на крыши.
Я спросила, означает ли это, что маме сегодня нужно заступить на дежурство. Тетя Нюра ответила, что это пострашнее, это повестка «на окопы». Я спросила, кому повестка, там ведь только фамилия указана, на что тетя Нюра сказала, что поехать может любая.
Вернулась мама. Я ей рассказала и про повестку на оборонные работы и про то, что не сказано, кому из нас ехать. Мама сказала: «Дочка, поезжай ты. Ты умрешь – ты одна, а у меня еще другие маленькие дети».
И я поехала в середине сентября. С Витебского вокзала ежедневно в 7 часов утра нас отвозил поезд до Купчино. Это сейчас Купчино – черта города, а в дни блокады туда ходил пригородный поезд.
В Купчино располагался военный штаб и полевая кухня. Нас всех вначале зарегистрировали в этом военном пункте, поставили на довольствие, а потом повели на место работ. Пришли, и инструктор начал рассказывать нам, как мы будем работать, откуда начинать и что делать. А мы смотрим - вокруг поля с картошкой и с капустой неубранные. У нас у всех глаза квадратные: дома-то все голодные сидят. А он видит, что мы его не слушаем и говорит: «На поля никому не смотреть. К полям не подходить. Строго-настрого предупреждаю: все заминировано. Ничего нельзя взять с собой».
Работали мы так. В 7 часов утра поезд отвозил нас на работу: мы рыли траншеи-щели. Также там были противотанковые рвы. Мы рыли траншеи, защищали город.
В обед нас кормили. Сначала нас, потом солдат. Нам доставалась, что пожиже, а солдатам - погуще.
Суп и кашу варили из чечевицы, других продуктов не было. Ежедневно кроме супа и каши нам выдавали по 100 граммов хлеба к обеду и ужину. И вот только благодаря этому я осталась жива.
Судите сами: нам давали горячий обед, первое и второе. Пусть даже чечевицы в бульоне почти не было, все равно это сам по себе бульон, мясной бульон. Я в бульон накладывала кашу, получался густой суп. А еще к этому выдавали 100 граммов хлеба. А вечером давали чечевичную кашу и еще 100 граммов хлеба. На оборонных работах я проработала с середины сентября до октября. Как только начались морозы, нас освободили от работ.
И вот благодаря этим оборонным работам я осталась жива. А так бы и я вместе со своими родными умерла от голода, силы-то убывали.
Помню, однажды мы возвращались с обеда, и вдруг нам приказали бросать лопаты и бежать в город, потому что немцы начали наступать. До города 15 километров, но мы все бросили и побежали. Бежим, вижу – машина грузовая. Верх открыт, стоят носилки: на одних мужчина без ног, на других женщина. Они, видимо, бежали по этим заминированным полям и налетели на мины. Женщина рыдает, мужчина сидит с опущенной головой, а рядом с носилками ноги лежат.
Когда ехали в поезде и объявляли воздушную тревогу, машинист выключал свет, сбрасывал скорость, и поезд полз черепашьим шагом, еле-еле колеса передвигались. Но все равно двигались и добирались до Витебского вокзала. Там нас встречали железнодорожники и сразу отправляли в бомбоубежище.
А однажды в сентябре часов в восемь вечера я приехала в город, только дошла до Технологического института – воздушная тревога. А мне оттуда уже не так далеко до Фрунзенского универмага добежать. Вдруг обернулась на Загородный, вижу, кто-то запустил красную ракету, высоко-высоко. Думаю: «Вот ведь, собаки, кому-то дали сигнал».
И тут же включились все прожектора. Как только объявили воздушную тревогу, включились прожектора и искали немецкий самолет, старались в перекрестье лучей его поймать. Стоило нашим поймать немецкий самолет, немцы сбрасывали бомбы не по назначению, а беспорядочно. Как только прожекторами находили самолет, включались зенитки и пытались сбить этот самолет. Тут я уже домой добежала, не знаю, чем дело кончилось.
У меня было двое братьев, 11 и 14 лет. Когда начались каникулы, еще до войны детей всем классом вывезли в Тихвин. Потом как-то по радио объявили, что Тихвин бомбят. Мама решила ехать в Тихвин за братьями, боялась, что они погибнут там под бомбами. Она съездила и привезла их домой, а если бы не поехала, возможно, их отправили бы куда-нибудь дальше в тыл.
Паек все уменьшался и уменьшался, и дошло до того, что стали выдавать в ноябре только 125 граммов хлеба. А у нас ничего другого не было: получим 125 граммов и все, больше есть нечего. В обед мы грели самовар, на стол ставили тарелки, в них наливали из самовара кипяток. В тарелку маленькими кусочками клали хлеб, немного присолим и едим ложками, как суп.
1 декабря умер младший брат Витя. Я помню, в тот день последний раз было электричество и баня работала последний день, и папа решил сводить ребят в баню. Мы жили в маленькой двухкомнатной квартирке: 18,5 квадратных метров у нас и 14 метров у соседей, а еще кухня и туалет. Ванной в квартире не было, даже при желании ее просто некуда было поставить.
И вот папа собрался в баню, а брат заплакал и сказал, что совсем не может идти. Тогда мама сказала, что сама потом его вымоет, и папа со вторым братом Володей ушел в баню.
Витя сидел за столом, который стоял у нас посреди комнаты. Он какое-то время сидел, облокотившись на стол, а потом вдруг свалился. Я находилась рядом. Подошла, зову его, а в ответ тишина. Я побежала к маме на кухню, сказала, что с Витей что-то случилось, что он упал. Мама прибежала, посмотрела и говорит: «Дочка, так он умер». Вот поэтому-то он уже и не мог-то идти совсем.
Все мои родные похоронены на Волковском кладбище.
Витю мы хоронили 7 декабря. Папа взял лыжи, приколотил к ним фанерку, привязал веревочку, а сверху поставил самодельный гробик. У нас был старинный дубовый шкаф, папа заднюю стенку разобрал и сколотил гробик. Витю положили в гробик, поставили на самодельные саночки и мы с Володей повезли его на кладбище. Везем по Обводному. Папа с палочкой шел за нами по тротуару, а мы везли саночки по проезжей части, транспорт-то не ходил.
Идем, и Володя с плачем говорит мне: «Лена, я ведь не могу идти». Я говорю: «Вовочка, милый, повезем Витеньку, ведь надо же его похоронить». А он мне отвечает: «Да, Вовочка-то Витечку вези, а когда Вовочка умрет, кто Вовочку-то повезет?». Невозможно это забыть!
А когда мы с Володей везли Витю на кладбище, он увидел на дороге небольшой кусочек жмыха, с ладошку. Обрадовался, поднял его и со мной поделился. Мы так радовались этому кусочку.
Привезли мы Витю на кладбище и похоронили в братской могиле.
13-го декабря умерла мама. Она страшно исхудала: кожа да кости. Бывало, сидит на стуле, заплачет: «Ой, я сидеть-то не могу». Я ей подушечку старалась подложить: она на костях сидела, мышцы-то все уже пропали.
А перед смертью она лежала на кровати и все просила: «Дайте хоть корочку хлебца». Я говорила, что в доме вообще нет хлеба, ни корочки. Так она и умерла, все просила корочку хлебца. Это незабываемо.
Мама была верующим человеком. Когда я была маленькой, как-то раз мама заболела – уснула летаргическим сном. Папа вызвал доктора, тот осмотрел ее, сказал, что жива и навещал каждый день. Мама проспала трое суток. И после мы это никогда не вспоминали, а в блокаду в день, когда Витя умер, я ее спрашиваю: «Мама, а ты помнишь, как ты спала? Снилось тебе что-нибудь?» Она говорит: «Снилось, дочка, но я тебе ничего не скажу, скажу только одно – молись». В блокаду и папа, хоть был членом партии, за стол садится и перекрестится.
Мама умерла 13-го декабря, а похоронили мы ее только 26-го: никак не могли выправить документы. При смерти человека надо было соблюдать формальности. Сначала надо заявить в милицию, чтобы пришел участковый, обследовал, нет ли насильственной смерти. Затем идти к судмедэксперту, затем уже в ЗАГС за свидетельством о смерти, чтобы можно было захоронить. К нам долго не приходил участковый, затем я несколько дней ходила на Малую Садовую в судебно-медицинскую экспертизу, записалась в очередь и каждый день отмечалась. Мой номер был 4 тысячи с чем-то – вот какая была смертность. Все делалось по закону, обязательно нужно было обращаться туда, просто так свидетельство о смерти не выписывали. Мама лежала дома 13 дней! Запах стоял ужасный. Кстати, хочу добавить, что все было засекречено в бумагах. Первому моему брату в качестве причины смерти написали «воспаление легких», хотя он умер от голода. Маме - «сердечная слабость». Брат и папа скончались в больнице Коняшина, поэтому я не знаю, какой им диагноз написали. Но наверняка что-нибудь в этом роде, раз засекречено все. Никому не писали, что смерть наступила от дистрофии.
Надо сказать, что до революции мамин отец, мой дедушка, работал приказчиком на Васильевском острове у хозяина в лавочке. Мама у них единственной дочкой была, ее баловали. Кроме мамы, было еще трое сыновей, но двое погибли в Германии в Первую мировую войну. Остался один брат, который попал в плен, был в Германии.
У мамы были золотые часики, браслет и цепочка. Мамина сноха тетя Маня, жена младшего брата еще до войны часто просила маму продать ей эти часики, мол, она бы их для своей дочери переделала в наручные часы. Но мама ей всегда отказывала, говоря, что у нее тоже есть дочка, и что она эти часики мне потом передаст.
И вот тетя Маня пришла 25-го декабря и предложила помочь отвезти маму на кладбище и похоронить. Конечно, одной-то мне очень тяжело довезти было, в таком-то состоянии. И еще она сказала моему отцу: «Митя, ведь Леночка-то жизни еще не видела. Ты мне золото Нюшино отдай, я его сохраню». Папа все и отдал: и браслет и часы и все золото, что было.
На кладбище маму мы повезли на тех же самодельных саночках, что и Витю. Там были вырыты экскаваторами длинные траншеи, куда бросали покойников. К нам подошли двое мужчин: один взял за голову, другой за ноги, хоронили-то без гроба. Они раскачали тело и бросили в эту яму. Как там лег человек - неизвестно.
До этого у меня слез не было. Но тут, когда я увидела, как маму бросили, у меня слезы брызнули, я плакала. Витю-то мы в гробике привезли хоронить, его вытряхнули, гроб взяли себе на дрова, а его бросили в общую могилу.
22-го декабря папа предложил мне отвезти Володю в больницу, мол, там он все-таки подкрепится. Мы усадили его на саночки. Я повезла, а папа с палочкой пошел рядом.
Вначале мы привезли Володю на 10-ю Красноармейскую в детскую больницу Пастера. Привезли, а нас не принимают. Что делать? Тогда папа предложил отвезти его в больницу Коняшина. Повезли туда. Едем по Московскому проспекту, и тут Володя заплакал: «Куда вы меня везете? Дайте мне умереть спокойно. Я не могу». А папа и говорит: «Ничего, Володя, ничего. Сейчас мы привезем тебя в больницу, там тебя накормят. Ты кушать будешь, ты поправишься».
Когда привезли, папа сказал, что останется с Володей в приемном покое, а мне велел идти домой. А уже потом, когда дома я спросила про Володю, ответил, что его положили в больницу, все хорошо.
А на самом деле, как только я ушла из больницы, Володя скончался. Прямо там, в приемном покое.
Вот так я потеряла трех близких в декабре: 1-го декабря умер Витя, 13-го – мама, а 22-го – Володя.
Мы с папой остались вдвоем.
Как-то раз папа предложил сходить к маминой подруге Даше, которая жила в нашем же доме этажом ниже.
У Даши было четверо детей. Она работала в столовой и приносила домой картофельные очистки и все отходы с кухни, кормила детей. У нее все дети выжили. Они даже котеночка держали, хотя в Ленинграде уже съели и кошек и собак.
Мы взяли с собой мясорубку и обменяли ее у Даши на картофельные очистки. Помню, папа взял этого котеночка на руки, а он маленький, худенький. Папа его гладил-гладил, а потом когда пошли домой, он котеночка прихватил с собой. Даша говорит: «Дмитрий Алексеевич, котеночка-то оставьте, детки с ним играют». И уже дома папа мне сказал: «Знаешь, Лена, жив буду, обязательно попробую кошачье мясо». Да вот не пришлось.
А уже позже, в марте я продала самовар за 3 пайки хлеба. У нас был очень красивый самовар, а я его продала, потому что за него мне дали целых 900 граммов хлеба.
Папа в Первую Мировую войну был на фронте, обморозил ноги и лежал в лазарете. Рядом с ним, на соседней койке лежал цыган. Они подружились, и папа его спрашивает: «Правду ли говорят цыгане, когда на картах гадают?» Цыган отвечает: «Правду». И папа попросил научить его гадать. В мирное время он никому не гадал, а как всех похоронили, я его попросила. Он раскинул карты и говорит: «Лена, я умру, а ты в городе жить не будешь, уедешь к бабушке с дедушкой». Так и случилось.
Потом папа ушел в больницу. Утром я ушла в булочную за хлебом, а когда вернулась, нашла на столе записку, в которой было сказано, что папа попросил дворника отвезти его в больницу Коняшина.
Я тут же побежала к нему. А бежать пришлось далеко, к тому же транспорт не работал.
Кстати, отопления в войну у нас тоже не было. Вообще дома была круглая печь, которую до войны топили дровами. Мы покупали дрова и топили эту печь. А как началась война, понятно, что дров уже никто не привезет. Вначале все запасы истратили, а потом, когда топить стало нечем, мы пускали на растопку все, что можно было: сожгли стул, а потом распилили на дрова кухонный стол.
Папа сделал из оцинкованного ведра печку: прорезал окошечко, поставил на кирпичики это ведро с крышкой. Бывало, нащиплет щепочек, натопим - у нас и тепло и чай можно вскипятить.
И вот я пришла в больницу и говорю: «Папа, ты меня оставил совсем одну». Он поделился со мной обедом, дал стакан сладкого чаю. Я пыталась отказаться, говорила, что это его порция, что он должен ее съесть. А папа ответил, что мне еще домой нужно вернуться, а идти далеко, поэтому нужно подкрепиться, а он поест вечером, когда принесут ужин. Потом я ушла домой, а больше уже не могла к нему ходить. Так и получилось, что только один раз я его навестила, 13-го января папа умер.
В марте нам прибавили хлебный паек, на наши карточки иждивенческие стали давать уже по 300 граммов хлеба, а это уже более-менее.
Несколько раз я ходила на Клинский рынок. Сейчас его ликвидировали, а тогда он находился напротив 7-й Красноармейской.
На рынке кто-то хлеб продает, кто-то что-то на хлеб меняет. И разговоры кругом. На рынке я услышала, как одна женщина рассказывала другой, что варила ремни, и получился очень хороший бульон. Я про себя думаю: «У меня ведь папин ремень есть». Пришла домой, сварила.
Еще кто-то рассказывал, что из столярного клея хороший студень получается. Я пришла, смотрю, у папы лежат восемь плиток столярного клея, он, бывало, что-то клеил. Я восемь тарелок этого студня сварила и за милую душу съела.
Потом услышала, что из порошка горчицы получаются хорошие лепешки. Нашла пакет горчицы, сделала лепешек. Одну съела – и так сожгла себе желудок, много лет потом боли мучали.
Карточки нам отоваривали только на хлеб. И вдруг в марте 1942 г. по радио объявляют, что будут отоваривать продовольственные карточки мясом. Я встала рано, в 5 утра пошла занимать очередь. Магазин был на другом берегу Обводного. Прихожу, а очередь уже огромная. Люди, видимо, еще с вечера занимали. И я стояла с 5 утра до 5 вечера. На иждивенческую карточку полагалось 100 гр мяса на 10 дней. Выкупила я эти 100 гр, обрадовалась. Думаю, сварю бульон, и второе у меня еще будет. Иду, откусила маленький кусочек, потом еще и еще. Пока до дома дошла все эти 100 гр и съела сырыми. Вот что делает голод.
Из-за нехватки воды не мылись и не умывались, на нас напали вши, были не только на голове, но и в белье на теле. Белье я меняла и сжигала в печке, сначала свое, потом мамино, папино и братьев. Когда кончилось белье, стала отапливаться книгами. Папа был членом партии, и у него было 12 толстых томов Сталина и 32 тома Ленина – потоньше. Ленина я пожалела, а Сталина сожгла, он меня согрел.
В городе были огромные полчища крыс. Выберутся из подвала и идут на Обводный пить, а ты стоишь и ждешь, когда все пройдут. Если тронуть хоть одну, на тебя вся стая набросится, загрызут.
В марте по радио бросили клич: выйти на уборку города, чтобы не было эпидемии. Попросили выйти всех, кто сможет.
Город ведь не убранный. К примеру, шел человек и упал. Если упал, то все, самому уже не встать при всем желании. Как-то шла по Московскому проспекту и увидела, что упал мужчина. Он все кричал, просил прохожих помочь ему встать. Но все проходили мимо. И я прошла. Как я буду помогать, когда у меня силы не хватает - я сама упаду вместе с ним. И как он лежал, так его и засыпало снегом. И тела эти никто не убирал, так они и лежали. И после объявления все вышли убирать город, народ настолько сплоченный оказался.
Только благодаря этому мы войну выиграли, благодаря сплоченности нашего народа.
Злых людей не было. Конечно, может, какие-то отдельные экземпляры и попадались, но в общем все помогали друг другу.
Мы вышли на уборку города. Я взяла саночки, нам дали фанерный ящик из-под спичек, мы поставили его на саночки и вывозили снег. Нагрузим втроем ящик снега и везем на Обводный, мы же рядом жили. С одной стороны Софийская улица, потом - проход к Обводному. По Обводному у нас был дом №117, и этот снег сбрасывали на берег.
Лопатами разгребали снег, откапывали покойников. Приезжали машины и отвозили их на кладбище с тротуаров, из дворов. И у нас во дворе тоже покойники лежали. Смотришь – если бугорочек, значит, здесь человек лежит.
Весь город вышел на уборку снега, чтобы не было эпидемий. А ведь люди совсем уже беспомощные. Какая стойкость у людей! Как мы боролись за Победу!
Страшными были и бомбежки. В нашем доме бомбоубежища не было. Ближайшее находилось в 115-м доме, но до него нужно еще бежать по Обводному. И поэтому мы часто просто спускались вниз и стояли под аркой.
Как только тревога, каждый берет свой вещмешок и спускается. А в мешке кружка, ложка, зубная щетка и пара белья на всякий случай. И как-то мне это надоело, и я решила не бегать, а остаться дома.
А у нас по Обводному сразу после нашего дома, в 119-м, располагался тарный склад, потом шел 121-й дом, а дальше улица Егорова.
И вот во время бомбежки бомба попала в этот склад. От взрыва наш дом покачнулся, я вместе с кроватью поехала по комнате, но потом дом стал на место, и я на место. Даже стены у нас не разбомбило, не тронуло, т.к. мы жили на 4-м этаже, нижние, наверное, пострадали. Только утром, выйдя на улицу, увидела, что склад разбомбили.
Зимой ко мне приходила греться соседка по квартире.
Вначале мы жили в доме №99 по Обводному, но потом, когда стали появляться дети папе, как члену партии дали ту комнату, 18.5 метров, где мы все и жили. У меня еще сестренка была, но она умерла в возрасте двух лет.
Раньше всей квартирой владел один хозяин, старик. До революции он был банкиром, а в 1917-м году он отправил свою семью в Архангельск, эвакуировал. Он нанял вагон, и все ценное имущество в этом вагоне вывез. У него было двое старших сыновей, оба военные, и младшие дети - дочка Вера и сын Ленька. А пока они находились в эвакуации, он скрывался и жил под другой фамилией, чтобы его не привлекали. Работал на вокзале, на тележке подвозил, кому нужно, вещи, и этим зарабатывал на жизнь.
Потом его жена Ира с младшими детьми вернулась, и начались скандалы, мол, не сумел квартиру для семьи сберечь. Они выселили его из комнаты, он в 1936-м году поселился на кухне, а в 1937-м умер.
Когда у Веры умерла мать и она осталась совсем одна, я предложила перебираться ко мне. У меня ведь было теплее, можно топить самодельную печку и греться. А ведь морозы начались на удивление рано - в октябре. И как нарочно, всю зимы стояли сильные морозы, под 40 градусов. Потом я эвакуировалась и что дальше с ней было, не знаю.
1 апреля я пошла в булочную, купила хлеба на 2 дня, чтобы каждый день не ходить в магазин. Карточку убрала в карман, завернула хлеб и пошла домой. Пришла домой, а карточки-то и нет! Украли.
Как же я расстроилась! Легла на кровать и стала думать, что мне делать: или эвакуироваться, или умирать здесь. А мне в ту пору всего 19 лет было, умирать-то не хочется. Поэтому решила эвакуироваться. Хлеб, который мне выдали, я съела, а 4 апреля пошла в исполком, где мне выписали эвакоудостоверение в Омск.
Перед отъездом я пошла к тете Мане, той самой, которой папа отдал мамино золото. Пришла, рассказала, что у меня украли карточки и что я уезжаю в эвакуацию. Она меня накормила гречневой кашей. Представляете, что такое в то время гречневая каша! Я не помню, когда ела-то ее в последний раз. Тогда-то я ведь вообще кроме куска хлеба ничего не ела: у нас не было ничего, а купить негде, да и не на что. Вот тетя Маня накормила меня, напоила чаем. Ее отец работал в магазине, поэтому у них были огромные запасы продуктов, и они безбедно пережили это время.
Тетя Маня мне сказала: «Леночка, я тебе это золото сейчас не отдам. Ты поедешь, у тебя украсть могут. Нет-нет, я сохраню тебе».
Много позже, когда я уже работала в колхозе, она приехала в деревню. У бабушки с дедушкой был дом-пятистенок, бревенчатая комната примыкала к дому, и бабушка с дедушкой отдали эту комнату тете Мане, получилось что-то вроде отдельного жилья. И вот тетя Маня приехала и продала кому-то свою долю. В тот раз я снова спросила ее, привезла ли она мое золото. И тетя Маня сказала, что когда она с дочкой Наденькой эвакуировалась на Алтай, это золото у нее украли. Рассказывала, что она взяла с собой патефон, который тоже украли. Представляете? Положим, патефон она могла вовсе не взять, все-таки тяжелая вещь, но горсть золота разве она не взяла? Конечно, взяла. Ясно, что она его не бросила. Вот так вот она меня и ограбила. Да Бог с ней, все прошло.
5 апреля я уехала. Взяла заплечный мешочек, в который положила туфельки. Больше я ничего не могла взять. Ноги у меня распухли, поэтому я надела калоши и так и шла пешком до Финляндского вокзала.
Транспорт не ходил. В блокаду у нас ни света ни воды не было. За водой некоторые ходили на Неву, а я с бидончиком ходила от нашей Софийской улицы до 5-й Красноармейской. На 5-й Красноармейской открыли люк, и в люке была вода. Туда все окрестные жители ходили за водой, потому что до Невы нам было не дойти. Так и жили: ни тепла, ни света, ни воды – ничего. И только один кусок хлеба. (С 1 декабря в городе не было ни света, ни воды. Кто жил ближе к Неве, ходили туда за водой, а у нас рядом только Обводный канал, куда сливалась и канализация. Пить, конечно, такую воду нельзя, и мы ходили к люку на 5-й Красноармейской. Придешь с 3-х литровым бидончиком, а вокруг люка лед буграми намерз. Встанешь на коленочки и еле-еле зачерпнешь.)
Еле-еле, но я все же дошла до Финляндского вокзала. Там нас накормили в столовой горячим обедом и дали с собой в дорогу килограмм хлеба.
До Ладоги мы ехали в дачном поезде, а через Ладожское озеро переезжали на машинах. В машину нас подсаживали солдаты, у нас и сил уже не было забраться. Если живы те солдаты – дай им Бог здоровья! Если умерли – Царство им Небесное! Добрые люди были.
Мы переехали Ладожское озеро. Кое-где поверх льда выступила вода, появились трещины. В таких местах солдаты настелили мостки из досок, по которым машины проезжали на другой берег.
Когда мы ехали через Ладогу, за нами ехала другая машина. Народу в ней сидело немного, но они, видимо, вывозили какие-то вещи, потому что машина выше бортов была нагружена, а на самом верху сидела женщина.
Я-то уезжала с одним мешочком. Нас таких человек пять набралось, и всех нас определили в кузов полуторки. И вот эта нагруженная машина стала нас обгонять. Дорога, хоть и хорошо расчищенная, но все же не настолько широка, чтобы свободно разъехаться. Водитель, видимо, прибавил газ, и эта женщина свалилась сверху. Шофер, конечно, машину остановил, а мы поехали дальше, поэтому не знаю, чем все закончилось. Но ведь могло и так случиться, что она погибла. Вот так, а столько добра с собой набрали.
Потом нас погрузили в товарный вагон и отправили в эвакуацию. В вагоне не было ни нар, ни скамеек, но нас туда загрузили и отправили. От Ленинграда до Ярославля ехали 15 суток, хотя в мирное время можно было за 12-14 часов добраться: прямая «железка» «Ленинград-Ярославль». Ехали так медленно, потому что приходилось пропускать другие поезда то с солдатами, то с техникой и снарядами. Они ведь на фронт отправляются, им нужно быстрее ехать, а мы подождем.
20 апреля мы приехали в Ярославль и там на вокзале простояли еще трое суток. Правда, нас в дороге кормили. Доехали до Тихвина, остановились, пошли в столовую. Нам в эвакоудостоверении отметили «Тихвин: обед, хлеб». И так мы останавливались: Череповец, Вологда, Буй, Данилов, Ярославль. Везде кормили, в удостоверении сделаны были отметки, где только «обед», а где «обед, хлеб».
Эвакуированным на месте продавали по 300 граммов хлеба. 300 граммов – и больше ничего. Мои бабушка с дедушкой были очень старенькие, а бабушка к тому же была слепой. В 1943 году умер дедушка, а через два года бабушка, и я осталась круглой сиротой. Я работала в колхозе, жить ведь как-то надо было.
На станции Родионово была водокачка. Там всегда останавливались поезда, набирали воду, грузили дрова. Тогда еще ходили поезда, которые топились дровами.
И вот как-то раз зимой мы чистили снег, нас от колхоза послали работать, расчищали пути. Подошел состав с солдатами. Поезд остановился, чтоб заправиться, солдаты высыпали из вагонов.
Подошел ко мне молодой человек, познакомились. Сказал, что его зовут Сашей, он из Пензы. Я представилась. Он попросил у меня адрес для переписки, записал. Я ему платочек носовой подарила, а он мне свои рукавички солдатские, с двумя пальцами.
И так с 1942 года мы начали с ним переписываться. А однажды пришло письмо, в котором он писал, что находится где-то под Тарту и что они готовятся к бою. И я думаю, что в том бою он погиб, потому что больше ни одного письма от Саши я не получила.
А однажды нас отправили грузить торф. Там было торфоболото, где добывали торф, и нужно было брикеты торфа грузить в корзины, а потом подавать их в вагон.
В вагоне кто-то стоял, принимал корзину и высыпал торф. Вагоны высокие, а когда почти доверху заполнялся, очень тяжело становилось: мы никак не можем поднять, и там человек никак не может прихватить. Это было мучение! Вот в таких условиях работали.
Когда поезд подъедет, первый вагон отцепляют, а поезд отправляют заправляться дровами и водой. А мы этот вагон нагружаем. Нагрузим, а затем начинаем толкать полный вагон торфа к паровозу. Толкнем, там его подцепят, а мы придвинем другой вагон. Вот так работали, как лошади. Конечно, тяжело толкать было: всем миром толкаем, толкаем, толкаем. Стоит только немножко раскачать, как вагон пойдет и дальше его уже легко везти. Тяжело, пока он не тронется.
А потом объявили об окончании войны. В День Победы я на почту пошла. И как раз по радио объявили о том, что война закончилась. День Победы! Тут все стали обниматься, целоваться, плакать.
Бежим, плачем. Хоть и незнакомый человек, а мы его хватаем, обнимаем, плачем. Вот так, с такими слезами все встретили День Победы.
Когда мне вручали знак «Житель блокадного Ленинграда», я заметила, что мне положена медаль «За оборону Ленинграда», ведь я работала на оборонных работах. Мне порекомендовали обратиться в военкомат.
Я в то время жила в деревне, ни в какой военкомат, конечно, не обратилась. Уже сейчас думаю, надо было, наверное, в свой военкомат обратиться, чтобы они похлопотали, связались с Ленинградом и выслали мне документ. Ведь когда мы закончили работать, всем выдали справки о том, что мы работали на оборонных работах. А когда я эвакуировалась, эту справку у меня украли. При мне всегда было только два документа: эвакоудостоверение и паспорт, потому что мы обедали, и каждый день должны были предъявлять эти документы. Старые документы украли, новые я не выправила, поэтому и не получила медаль «За оборону Ленинград». Вот как получилось.
В 1945 году, уже после войны я как-то пришла на почту на телеграф. Смотрю: там девочки работают на Морзе, а я знала «морзянку». Еще учась в школе, ходила в кружок ОСОАВИАХИМа, где нас учили, правда, буквы мы передавали флажками: «Точка-тире», «тире-точка», а там на аппарате.
Мне так эта работа понравилось, что я попросила начальника взять меня на работу. И меня взяли в ученики. Я три месяца училась, а потом меня оформили в штат.
Когда в 1947 году разрешили въезд в Ленинград, я пришла к своему начальнику, показала свое эвакоудостоверене, ленинградский паспорт и сказала, что хочу вернуться домой. А начальник мне ответил, что он меня не отпускает, мол, кадры нужны, не зря же они меня учили.
Я пошла в исполком, просить, чтобы мне все же разрешили уехать, а начальник тем временем позвонил в исполком и сказал, чтобы меня не отпускали, поскольку ему нужны кадры. С одной стороны он был прав, конечно.
1951 г. |
Вот так и получилось, что меня не отпустили, и я 25 лет отработала на телеграфе на «морзяночке» и 7 лет телефонисткой, т.к. «морзянки» заменили аппаратом СТ-35. У нас на работе было тесно, т.к. стоял стол с «морзянкой» и телефонный коммутатор, а СТ-35 - большой буквопечатающий аппарат, и для него места не нашлось. Меня перевели работать в телефонистки, и так я работала до 1977 года, пока не пошла на пенсию.
В 1952 году я приехала в Ленинград в гости к тете Мане. Пошла в отделение милиции, рассказала, что жила в Ленинграде в блокаду, а потом эвакуировалась. Показала им свое эвакоудостоверение и ленинградский паспорт. А мне ответили, что ждали меня до 1947 года, а потом мою комнату кому-то отдали по ордеру жилотдела. Вот так я лишилась всего. После этого я в своей квартире и не была. Мне как сказали, что ее по ордеру отдали, я и не ходила туда.
После войны я вышла замуж, родила дочь. Она окончила школу, уехала в Ленинград. Родилась внучка Алёнушка. С ребенком сидеть некому, в ясли ее не брали. И тогда я решила, что сразу же, как выйду на пенсию, поеду к ним. И вот как только подошел пенсионный возраст, я сразу уволилась, ни одного дня потом не работала. У меня 6-го числа день рождения, я заранее предупредила начальника, написала заявление об увольнении в связи с выходом на пенсию и 5-го числа отработала последний день.
32 года я отработала на почте на телеграфе, а в войну 2,5 года в колхозе. Так как стаж за работу в военное время удваивается, у меня получилось 37 лет трудового стажа.
Война на всю жизнь осталась в памяти. Никогда не забыть того, как мы узнали о начале войны, как горели Бадаевские склады, как бомбили и обстреливали город.
Моя мечта – мир во всем мире. Только бы войны не было, сейчас ведь такая нестабильная международная обстановка.
И главное, чтобы все были честными, добросовестными и всегда приходили на помощь друг другу.