До сих пор я очень отчётливо помню суровый и грозный Ленинград, каким он был зимой с 1941-го на 1942-й годы. Мой город с затемнёнными окнами холодных домов, остановившимися на путях трамваями и не дошедшими до парка троллейбусами… И всего страшнее был голод. И я была ребёнком. И всё происходящее казалось почти нереальным, особенно после такого детства, какое было у меня.
Родилась я в семье служащих. Мои родители были выходцами из крестьянской среды. Юность отца, Григория Ивановича Иванова, прошла под Псковом. Там он родился. У него было ещё два брата, все трудолюбивые, поэтому семью можно было назвать в какой-то мере зажиточной. Однако репрессии конца тридцатых разрушили благополучие отцовской семьи. Но об этом я ещё скажу.
Окончив школу, отец решил уехать в Ленинград. Там ему удалось устроиться инженером на металлургический завод «Трубосталь». Вскоре он поступил на заочное отделение металлургического института. Познакомился с моей матерью.
Моя мама Мария Кузьминична (в девичестве Кутузова) до Ленинграда жила в деревне Селихово Тверской области. В голодные 20-е годы её отец, как и большинство крестьян, уходил на заработки. Покинув однажды дом, он не вернулся. Так у моей бабушки на руках осталось трое детей: мама, её сестра Аниса и брат Пётр. Последний позднее перебрался в Ленинград и устроился на тот же металлургический завод «Трубосталь». Вслед за ним приехала и моя мама. Она работала вначале ткачихой, а потом инструктором по ткачеству на фабрике «Рабочий». Подробностей встречи моих родителей я не знаю, но могу сказать точно, что они очень любили друг друга.
В 1932-м году у них появилась я. После моего рождения мама перестала работать и всецело посвятила себя домашнему очагу. Она была очень хорошей хозяйкой: прекрасно готовила, шила, ткала. В 1936-м году у меня появилась сестрёнка Галя. Мать на нас не могла нарадоваться, всю себя отдавала нам. Она была удивительной мастерицей: мы с сестрой всегда были одеты, как куклы! А ещё она вязала кружевные салфетки, ткала коврики и во время работы всегда замечательно пела. У неё был редкостный голос. Когда у нас дома собирались гости (а собирались они у нас часто), то маму нередко просили спеть. У меня до сих пор осталась от неё привычка: попадается какая-то песня - обязательно надо где-нибудь записать хоть пару строк, которые не запомнила сразу.
Через год после рождения Гали счастье нашей семьи чуть не разрушилось. Однажды ночью раздался стук в дверь: за отцом пришли. Посадили его в «воронок» и увезли. Помню, мама плакала, не переставая, и я плакала… Какой была причина ареста отца? Его младший брат был к тому времени председателем колхоза. У крестьян тогда выгребали всё, что только могли на нужды города. А брат отца часть урожая припрятал, чтобы раздать своим же колхозникам. Но потом всё это выяснилось, его и забрали. Тут же взялись и за старшего брата отца. Он был инженером-железнодорожником, вполне благонадёжным с точки зрения советской власти, но женился на дочери попа. После ареста младшего брата, он также вскоре был арестован.
Конечно, и моего отца забрали следом. Спасло его только то, что парторгом завода «Трубосталь» был мамин брат Пётр Кузьмич. Благодаря его вмешательству отца вскоре освободили. Но после этих событий, он, человек по природе доброжелательный и приветливый, стал более замкнутым. Может, именно поэтому я не помню никаких разговоров отца с матерью о приближающейся войне ни перед финской кампанией, ни перед Великой Отечественной. Даже о том, что мамин брат Пётр Кузьмич погиб на финской войне я узнала гораздо позднее.
Зато в нашем доме было много разговоров об искусстве. У нас был патефон и множество пластинок. Часто звучали Утесов, Лемешев, народные песни Ковалёвой… В такой атмосфере мы и жили до войны. С её началом всё резко переменилось.
Ещё в субботу вечером 21 июня родители собирались со мной и сестрёнкой поехать на следующий день отдохнуть на правый берег Невы. Там был громадный парк, одно из наших любимых мест. И вдруг в пять часов утра раздался стук в дверь. Отцу принесли повестку в военкомат. Он был удивлён, но мы и предположить не могли, что началась война. Поэтому отец, посмотрев на повестку, сказал нам:
- Наверное, ошибка какая-то. Вы собирайтесь, я скоро вернусь!
Но домой он так и не пришёл. Ближе к полудню, разнеслась новость о том, что началась война. И мы сразу поняли, куда и зачем забрали отца. Мы все очень испугались за него: было понятно, что его отправят на фронт.
Чуть позднее, очевидно, из райвоенкомата каким-то образом маме сообщили, что отец проходит обучение на курсах командиров на улице Красных курсантов. Там он пробыл почти два месяца. Вроде бы ему присвоили звание лейтенанта или младшего лейтенанта. Во всяком случае, инженеров уже сержантами не делали, а сразу производили в офицеры. Мы с мамой и сестрёнкой постоянно ходили навещать отца. Он всегда приводил нас в свою столовую и кормил.
Несмотря на такие встречи с отцом, с тех пор, как он ушёл, меня не покидало чувство тревоги. С отцом все мы ощущали уверенность, словно были за каменной стеной. Да так и на самом деле было: отец хорошо зарабатывал, мы ни в чём не испытывали нужды. Наша квартира хотя и была однокомнатной, но настолько большой, что отец сделал перегородку из шкафов, и получилось как бы две комнаты: одна большая и другая поменьше.
После курсов отца сразу отправили на фронт.
- А как Ленинград стал городом-фронтом?
- Конечно, это происходило постепенно. Но артобстрелы начались почти сразу. В июле уже грохотало вовсю. Мы ещё не бросили свои детские игры: нам было интересно. Поначалу мы даже не воспринимали происходящее как что-то опасное, и только видели беспокойство матери. Такими детьми ещё были: кончался обстрел, мы сразу пулей выбегали на улицу подбирать осколки, а потом считали у кого их больше.
Я росла очень озорной девочкой. Меня невозможно было удержать на месте. Утром, когда мама разрешала мне пойти гулять, я убегала на целый день и до вечера не приходила домой. Во дворе в соседнем доме жила наша тётя Аниса (по мужу она была Ефремова). У неё было двое детей, мои двоюродные брат и сестра. И я к ним забегу, тётя меня за стол сажает. У них на обед пустой суп с картошкой. Я поем быстро и бегу дальше гулять. Мама ругалась на меня, что в такой обстановке я круглый день не появляюсь дома, даже в угол ставила. Но мы, дети, ещё не понимали, что началась настоящая война.
Кажется, и взрослые не все осознавали до конца, насколько враг приблизился к городу. Когда к июлю обстрелы усилились и приняли систематический характер, отец дал наказ маме уехать с нами к его родителям под Псков. Мы взяли билеты и отправились туда. Приехали, видим, что там уже немецкие самолеты летают над городом. Мама сразу решила ехать обратно.
Позднее мы поняли, что это решение было ошибочным, и в небольшой деревн под сковом нам было бы лучше и безопасней, чем в блокадном Ленинграде. Родная деревня моего отца мало пострадала за время оккупации. Фашисты там практически не зверствовали. Может, потому, что край не был партизанским. Дедушка после войны рассказывал, что среди остановившихся в деревне немцев оказался даже один коммунист, который подкармливал особо нуждавшихся селян.
Однако сделанного не воротишь. Мы вернулись в Ленинград ещё до наступления августа. Примерно через пару недель завод отца стал эвакуировать оборудование и весь коллектив завода на Урал. И мы - мама, сестрёнка и я - тоже поехали в их составе. Доехали мы до станции Кулотино, что недалеко от Акуловки. Остановился и стоит наш поезд. Прошёл день, другой, неделя… Составу никак не дают разрешения ехать дальше. Дело в том, что в это время в Ленинград шли эшелоны с военной техникой, с солдатами. Их пропускали в первую очередь, а нам нужно было ждать. Всех нас временно разместили в здании близлежащей школы. Мама и другие женщины готовили пищу на всех, благо продукты нам выдавали. Отъезд затягивался, и тут мама не выдержала:
- Умирать - так в Ленинграде!
Мы вернулись домой.
Начинался сентябрь, и отца направили на фронт. Маме, как его жене, в райвоенкомате выдавали обеды. Она приносила всё домой. Помню, разведём суп кипятком из самовара, и на всех хватает. Желудок наполнили - и ладно!
Когда замкнулось кольцо блокады, жить стало тяжелее, но поначалу не намного. Самая тяжёлая зима была впереди. Сначала жители старались как-то поддерживать по привычке обычный ход жизни. В моей школе номер 18 продолжались занятия, и я ходила во второй класс. Уроки проходили, как обычно. Правда, занимались мы в подвале. Но к середине сентября обстрелы и бомбёжки резко усилились. Учителя решили, что в таких обстоятельствах невозможно отвечать за безопасность детей, и занятия прекратились.
Тем временем во дворе у нас вырыли траншею. При сильных обстрелах из дальнобойных орудий мы бегали прятаться в неё. Но так продолжалось недолго, примерно неделю. В нашем доме на каждом из двух этажей было около десятка коммунальных комнат с высокими потолками и огромный общий коридор. В этом коридоре мы и стали собираться во время бомбёжек и обстрелов, все в верхней одежде, готовые сразу схватить необходимое и спасаться. Наша мама, как и соседи, рассудила, что в коридоре даже безопасней, ведь в траншею тоже могла попасть бомба, да и пока бежишь до неё, можно угодить под осколок снаряда. А примерно через месяц мы и в коридор выходить перестали. Если раздавалась сирена воздушной тревоги, мама просто одевала нас и укладывала спать, чтобы одетыми вскочить, если надо будет.
Вскоре до нас дошли известия об отце, которые очень подкосили маму. В октябре, мы получили извещение, что он пропал без вести. Сразу же после этого нам прекратили выдавать обеды в райвоенкомате. И мы стали выживать наравне с большинством ленинградцев. Поскольку мама нигде не работала (даже с началом войны она побоялась оставить сестрёнку на меня одну - уж очень болезненной она была - и куда-то устроиться), у неё была иждивенческая продовольственная карточка, кроме того, две наших детских.
В городе пошли разговоры о шпионах. Между жильцами домов стали распределять дежурства во дворах, а кроме того, на крышах во время бомбёжки, чтобы тушить зажигательные бомбы. На каждом этаже был ответственный за распределение дежурств. Насколько я помню, на нашем этаже ответственной была моя мама. В юности у неё был боевой и отчаянный характер, вот она и взялась. Дежурить на крышу я ходила вместе с ней. Мы сбрасывали бомбы в кадки с водой и песком специальными щипцами. Кроме того, для большей безопасности от пожара, у нас весь чердак был засыпан шлаком.
Но вернусь к поиску диверсантов. Так как мать почти всё время сидела с нами, то ей чаще других выпадали дежурства у входа в наш двор. Помню, стоим мы с ней около ворот, всматриваемся в проходящих людей, как будто могли понять, кто из них диверсант. Смотреть приходилось очень внимательно, у нас ведь весь двор был заставлен телегами, за которыми легко спрятаться. Дело в том, что изначально наш дом был домом извозчиков. Но нам, детям, это даже нравилось. Мы любили прыгать с одной телеги на другую.
Во время дежурств я постоянно бегала к сараю, где жили наши собаки Джек и Эльба. Отец был страстным охотником. Джека, рыжего, похожего на овчарку пса, он использовал для летней охоты, а с Эльбой, бело-коричневой гончей, охотился зимой. Собак мы обожали. К зиме они пропали куда-то из сарая.
- А что бы Вы делали, доведись, действительно, увидеть человека, похожего на диверсанта?
- В доме была налажена связь с милицией. Наверное, мама попыталась бы как-то задержать разговором подозрительного человека, а мне пришлось бы бежать в дом и звать кого-то из взрослых, чтобы позвонили куда следует. Однако я не помню случаев, чтобы при мне задержали кого-нибудь. В мамино дежурство никаких инцидентов не было. Но о случаях диверсии мы знали не понаслышке. Как-никак жили недалеко од Бадаевских складов, а на них ведь именно диверсанты немецким бомбардировщикам указали. Взрослые говорили, что после пожара на этих складах город остался без продуктов.
- Ходили ли Вы с мамой собирать то, что осталось на пожарище Бадаевских складов?
- Нет, мама оберегала нас от подобных вещей. Да и сама не ходила. Это было самое начало блокады. С едой становилось всё хуже, но у нас во дворе в конюшнях держали лошадей, и если какую-то лошадь убивало снарядом, то её разделывали и делили между собой жители двора. Кроме того, под Ленинградом были овощеводческие колхозы, и мама ездила туда собирать то, что осталось брошенным на полях: капустные листья, редкие картофелины. Нам с сестрой даже за водой не приходилось ходить. Мама каким-то образом успевала сама, благо Нева была недалеко от нашего дома - через две трамвайные остановки. Мы-то жили на Проспекте Села Смоленского, дом 65, квартира 35. Это я зазубрила, будучи ещё восьмилетней девочкой. Сегодня этот проспект стал Проспектом Обуховской обороны. Одна сторона нашего дома отделяла нас от мыловаренного завода. Теперь там знаменитая ленинградская парфюмерная фабрика «Невская косметика». На другой стороне двора стояла кирпичная стена, за проёмом в ней располагалась механическая прачечная. Туда мама ходила стирать до войны. Я любила бегать к ней, смотреть, как она возится в громадных чугунных чанах. А ещё до войны неподалёку от нашего дома располагался клуб, куда папа любил ходить играть в бильярд. С войной ничего этого не стало.
Началась страшная, голодная и холодная зима с 1941-го на 1942-й год. Сначала у нас истощились те немногие запасы, которые были в семье: мы доели все капустные листья, собранные на опустевших полях осени 41-го. Теперь мы с сестрёнкой уже не рвались играть на улицу: не было сил. Да и мама не пустила бы нас: без конца раздавались сирены воздушной тревоги. Мы если и играли, то в коридоре и на кухне. Кухня у нас в квартире была своя, очень большая. На улицу мы выходили очень редко: только за продуктами вместе с мамой.
И жили мы практически всю зиму на скудном хлебном пайке. Бывало, мама разделит каждый кусочек хлеба на три части: на завтрак, обед и ужин. Положит в шкаф, а мы всё ходим вокруг неё:
Она и свою долю почти всю отдавала нам. Одно было счастье: мы не замерзали, хотя, конечно, и тепла особого не было. До войны наша квартира считалась благоустроенной: в ней было печное отопление. У нас стояла печка-«голландка», представлявшая собой цилиндрическое сооружение метра полтора в диаметре и два в высоту. Она была покрыта грубой гофрированной жестью. Наш сарай был набит дровами, заготовленными ещё в мирное время. Конечно, дров не могло хватить на всю зиму. Но напротив нашего двора, по другую сторону Проспекта Села Смоленского, располагалась фабрика «Катушка». Мы ходили туда собирать отходы: деревянные горбыли, рейки. Однако через некоторое время и этого уже нельзя было найти. Дрова приходилось экономить, и мама топила «голландку» только для приготовления пищи. В темное время при необходимости она зажигали керосиновую лампу, по¬том перешла на коптилку, а вскоре на свечу, наконец, на лучину. Её мама держала в левой руке, освещая нам скудный ужин.
- Довелось ли Вам в период блокады питаться чем-нибудь, что раньше не считалось едой. Скажем, тем же обойным клеем?
- Нет, мы ничего такого не знали. Мама уберегла нас от подобного. Может потому, что она была «слишком правильная». Она очень верила, что война скоро закончится. В то время как все вокруг продавали последнее в обмен на еду, у мамы оставались отрезы самых разных тканей и много вещей, она же была рукодельницей. Иногда кто-то из соседей спрашивал её, зачем она всё это хранит с таким упорством, когда это можно обменять хоть на какие-то крохи. Мама уверенно отвечала:
- А как же мы будем жить после войны, если я всё продам?!
Характер у неё был стойким. Раз она решила, что мы должны всё перетерпеть и думать о будущем, о мирном времени, значит, мы должны были терпеть.
В конце зимы мама заболела и почти не вставала с постели. Я сама ходила в магазин получать продукты по карточкам, а мама чуть ли не ползком старалась что-то приготовить и покормить нас с сестрой. Весной, когда начал таять снег, ленинградцы начали выходить во дворы и убирать там то, что осталось после зимы, в том числе замёрзшие трупы. Но из нашей семьи никто в такой уборке не участвовал: мама сильно болела, сестра была мала, а мне хотя и исполнилось уже девять лет, но я боялась отлучиться из дома и оставить их одних.
Мама стала выходить погреться на солнышке, но у неё начались голодные отёки. Вскоре она перестала вставать. Мама была настолько больна, что, по-моему, приготовилась к чему-то более страшному, чем болезнь. Тогда соседи по квартире отвезли её на тачке в больницу Цимбалина и, оставив у входа, спрятались за угол дома. Они стояли там до тех пор, пока маму не забрали. Благодаря такой хитрости, её взяли, хотя больница была переполнена и никого уже не принимали.
Нас с сестрой забрала тётя Аниса. Сама она тоже уже не вставала. Её дочка Маша служила бойцом МПВО в пригороде Ленинграда. По вечерам она возвращалась домой. Тётя Аниса встречала её, лёжа на том же боку, на каком её оставила дочка, даже повернуться не могла без посторонней помощи. Но Маша из-за службы в МПВО не могла постоянно находиться дома и ухаживать за своей матерью. Зато там она получала паёк - целых триста грамм хлеба.
К середине весны тётя немного оправилась и стала ходить на работу (она тоже работала на фабрике «Рабочий). Однако с едой не становилось легче, и тётя сказала мне:
- Валечка, сама видишь, какая ситуация. Ты останешься с нами, а Галечку мы отдадим в детский дом.
Но я всё решила по-своему. Когда тётя ушла на работу, взяла сестрёнку за руку и пошла в детский дом вместе с ней. Он располагался в школе номер 18, в которой я успела до войны окончить первый класса. Там среди воспитательниц оказалась наша пионервожатая Анна Григорьевна Тихомирова, я попросила её взять меня вместе с сестрой. Для того чтобы попасть туда, нужно было пройти через распределитель. И неизвестно, в какой детский дом нас бы после этого направили. Могли и в разные, а моей сестрёнке ведь всего пять лет было. Как я могла с ней разлучиться? Но наша вожатая сделала доброе дело, и без всякого распределителя взяла нас в школьный детдом.
Какой оказалась наша жизнь там? Спали мы на больших топчанах в бывших школьных классах. Причём совпало даже так, что наша с сестрой спальня оказалась именно в моём первом классе. В помещениях было более-менее тепло. Воспитатели относились к нам хорошо, как-никак это в основном были наши школьные учителя. Еда по блокадным меркам также была хорошей: нам выдавали каждый день по 125 грамм хлеба, а в столовой были первые, вторые и даже третьи блюда. Конечно, преимущественно это были жидкие каши и постные супы. Зато по выходным и по праздникам, особенно после побед нашей армии на каком-нибудь фронте, нам выдавали даже по крохотному кусочку шоколада (грамм по десять).
Правда, нам всё равно постоянно хотелось есть. По вечерам, когда уходили воспитатели, мы открывали окно (благо, наша спальня была на первом этаже) и бежали через дорогу в маленький садик, собирали траву. Она имела у нас название овощей - была морковочка, огурчики. Почему-то именно такие привкусы мы тогда чувствовали в траве. Траву я ела с солью, которую перед тем, как идти в детский дом, заранее взяла из квартиры, где мы жили с мамой. Честно говоря, я и не помню, как попадала туда. То ли у меня были ключи, то ли дверей никто не запирал. Но в своей комнате я нашла свою копилку, громадную, в виде бочки. В неё я ссыпала остававшуюся в доме соль и взяла с собой.
При этом были в детдоме и случаи, когда дети, страдающие крайней дистрофией, даже умирали от переедания. Так что тот скудный паёк был именно тем, что нужно. Большего количества еды наши желудки тогда бы не вынесли.
Что ещё надо сказать о детском доме. Мальчиков у нас было мало, девочек раза в два больше. Мальчики как-то тяжелее переносили блокаду, чаще умирали. У меня самой двоюродный брат Шурик в блокаду умер. Мы с ним были большими друзьями, по крайней мере, насколько это могло быть, если учесть, что он старше меня на шесть лет. Умер он ещё в самом начале блокады. Может, потому, что курить начал ещё до войны. Его отец, дядя Егор, умер в 1939-м, а мама, тётя Аниса, была очень доброй женщиной, всё позволяла Шурику, не заставляла его делать почти никакой работы по дому. С началом блокады он стал курить кору деревьев, ещё что-то, что для этого совершенно не подходило, табака-то было уже не достать. А ещё всё это на голодный желудок, вот и не стало его.
Но, вообще, в детдоме спокойнее было оттого, что мальчиков мало. У нас ведь некоторые девочки были такие слабые, что за время обеда они не успевали всё съесть и забирали еду с собой в спальню. А во время тихого часа мальчишки вслушивались, кто, накрывшись с головой, жуёт под одеялом. Тогда они тут же сбрасывали одеяло и отбирали еду.
Так происходило два или три раза. А потом мы стали жаловаться воспитателям. Они поговорили смльчишками и даже начали дежурить, чтобы ничего такого не могло произойти. Вообще, за подобным старались смотреть. Все дети были разграничены по возрасту. Скажем, у нас мальчишки и девчонки до десяти лет, а с более старшими мы не соприкасались.
Сестрёнка жила со мной в одной комнате. Я о ней заботилась, хотя она такая была болезненная, слабая и капризная, что с ней приходилось очень тяжело. Она и дома так себя вела. Помню, мама купила нам две большие куклы - Валю и Галю, наших тёзок. Так упаси боже, если бы я взяла куклу сестры, а она мою брала, когда хотела. Мы с мамой любили её, во всём потакали. Не поверите, она и в блокаду осталась избалованным ребёнком. Как-то так получалось, что ей всегда отдавали лишний кусочек сахара, лишний кусочек хлеба.
Пока мы жили в детдоме, я ходила в больницу навещать маму. Узнав, что наш детдом собрались эвакуировать, она говорила: «Валечка не уезжайте, я поправлюсь, и мы уедем вместе». Но случилось иначе, когда я пришла в следующий раз, мне сказали, что мама умерла, спросили: «Хочешь посмотреть в покойницкой?» Я спустилась в подвал, открыла дверь увидела неживых людей и дальнейшее не помню. Тетя после войны говорила, что я страшно расстраивалась, плакала и не сказала сестренке о смерти мамы, так её жалела. Мама умерла 12 июня 1942-го года в день своего рождения. Похоронили ее в братской могиле на кладбище 1905-го года, куда я и кладу цветы, приезжая в Ленинград.
Осенью 1942-го наш детдом отправили через «дорогу жизни». Это был уже самый конец ноября. Уезжала из Ленинграда я с нелёгким чувством, как бы тяжело там ни было, но я впервые покидала надолго свой родной, любимый город. Подробностей пути я не помню, по крайней мере, до того момента, как мы оказались в трюме парохода. Кроме нашего, в тот день было снаряжено ещё два парохода: один с детьми из яслей, другой с детским садом. Наш пароход шёл третьим, мы плыли через Ладогу. Немецкие самолёты без конца бомбили нас, и мы сидели в трюме, пароход лавировал, уворачиваясь от бомб. Мы катались по трюму при каждом манёвре корабля. Но страха не было, скорее, даже интерес испытывали. Мальчишки лезли на палубу, чтобы посмотреть, как зенитчики отбиваются от немцев. Но мы, девчонки, как-то боялись высунуться из трюма. Уже гораздо позднее я узнала, что два предыдущих парохода, где были дети из яслей и детского сада, немцы потопили.
Однако во время плаванья, да и сразу после него мы до конца не осознавали, какая опасность нам грозила. Затем поездом нас отправили в город Юрьевец Ивановской области, где уже не было войны. В пути мы все лежали на полках - по несколько человек на каждой - и постоянно с них сваливались, когда поезд резко тормозил. Мы часто останавливались из-за опасности обстрела или бомбёжки. Но, по счастью, ничего такого не произошло. Доехали мы благополучно. На промежуточных станциях для нас даже было организовано питание: давали нам большие круглые лепёшки с маслом.
Юрьевец оказался очень красивым городом. Нас отвезли в какой-то санаторий и сразу отправили на помывку. Первыми мылись девочки, а потом мальчики. Когда мы все вышли из бани, то мальчишки решили забраться на небольшой холм у входа в санаторий. Но ничего у них не получилось. Такими все были слабенькими.
Пока нас мыли, провели и санобработку наших вещей. Меховые шапки и рукавицы стали после этого кукольными.
Вечером нас привели на берег Волги и рассадили по лодкам. Лодки были переполнены, их буквально захлёстывало волнами, когда нас перевозили через реку. Но мы, дети, уже ничего не боялись. На другом берегу нас посадили на подводы и повезли в село Заовражье (родина режиссера Андрея Тарковского). Встречали нас жители села, смотрели на нас и плакали, такими истощенными и слабыми мы были.
Детский дом номер 2 был для нас родным. Наши воспитательницы, как и мы, покинули свои нажитые места. Они относились к нам по-матерински, тут же теплоту мы увидели и в отношении к нам местных учителей. При школе работал драмкружок, им руководила местная жительница, которая стала у нас пионервожатой, Ариадна Павловна Лемяховская. Мы к ней были страшно привязаны. Она читала пьесы, и мы с замиранием сердец слушали «Майскую ночь», «Снегурочку», «Снежную королеву», потом их и сыграли.
Была у нас среди наших воспитателей и настоящая балерина, я уже не помню её имени. Но могу точно сказать, что до войны она где-то выступала, а как очутилась среди нас, мне неизвестно. Она организовала балетную студию, и мы изучали основные позиции, готовили балетные танцы. Мне это особенно нравилось, потому что я начинала заниматься в балетной студии, что находилась в Ленинградском доме культуры имени Крупской, ещё до войны я мечтала стать балериной.
Наши репетиции проходили в пионерской комнате детского дома. Там стояло пианино, и мы готовили танцы, в том числе и для пьес, в которых играли. Хорошо помню, что, когда мы ставили «Снежную королеву», я играла маленькую разбойницу, что вполне соответствовало моему характеру.
А сколько фильмов мы тогда перевидели: и героических, таких как о Чапаеве, Пархоменко, и лирических - «Аринка», «Девушка с характером», «Подкидыш», «Парень из тайги», «Закройщик из Торжка». Иногда показ прерывали, и кто-нибудь из преподавателей сообщал, что в результате успешных боёв освободили такой-то город и продолжают громить немцев. В ответ мы даже своими слабыми детскими голосами старались пораскатистее прокричать: «Ура!»
Много доброго можно было сказать о детдоме. Причём мы там не сидели в четырёх стенах, а постоянно ходили в лес: собирали хворост, ведь нашей кухне постоянно были нужны дрова. А ещё летом нас отправляли на другую сторону Волги, где находились овощеводческие колхозы, там мы в течение месяца занимались прополкой.
Вечером, когда уходили воспитатели, мы частенько пели песни - народные и современные. Очень дружными все были. В нашей школе местных оказалось больше, чем детдомовских ребят, и деревенские дети порою приносили нам какую-то еду, делились, потому что понимали, как в блокадном Ленинграде несладко нам пришлось.
Да и не только ленинградцы приехали в Юрьевец. Рядом с нами находился детский дом номер 1, где жили белорусские дети. Тоже славные ребята.
Что самое интересное, меня даже хотела удочерить одна пара из местных, но я отказалась, поскольку они собирались взять меня без сестрёнки, а я её очень любила и не могла бросить. Правда, на некоторое время нам с сестрой всё-таки пришлось расстаться. Её перевели в соседний детский дом для дошкольников в селе Мостовка.
А весной 1943-го случилось самое радостное за тот период событие в моей жизни. Мой отец был жив! Оказалось, он был тяжело ранен, контужен, лечился в госпитале в глубоком тылу. Он писал в Ленинград, надеясь найти нас, но ему ответили, что мы погибли, поскольку, как я уже рассказывала, два парохода из трёх с эвакуировавшимися детьми немцам удалось потопить в пути. По дороге в действующую армию отец заехал к маминой матери в Калининскую (ныне Тверскую) область. А я помнила адрес бабушки и писала ей, просила, чтобы она забрала нас к себе. Но она была уже в возрасте, и забрать нас ей не позволяло здоровье. У неё отец узнал по нашим письмам, что мы в детдоме.
Приехать он смог всего дней на пять. Кажется, его поселили в комнате дежурного воспитателя. Он побыл со мной два дня, а потом мы вместе пошли к сестрёнке в Мостовку. Я хорошо помню, что тогда ещё только начали распускаться деревья, мы прошли с отцом пять или семь километров, я чувствовала себя такой счастливой, как не была уже давно.
В Мостовке отец договорился с директором детского дома, чтобы мы с Галей пробыли лето вместе. И я жила всё лето в доме директора, его дочь Злата была моей ровесницей. А осенью Галя уже стала школьницей, и мы опять жили вместе в детском доме номер 2.
С тех пор мы постоянно переписывались с отцом. Он присылал нам деньги, на которые мы с сестренкой покупали картошку, тыквенные семечки и молоко. Бывало, купим два литра. Галя возьмёт свою банку, и как приложится к ней, что не отпуская весь литр выпивает. Вот такая у меня была сестрёнка! А картошку мы пекли, когда у нас были дежурства по кухне. Кончится дежурство, возвращаемся к своим подругам и товарищам с печёной картошкой, всех угощаем. Тогда печёная картошка была большим «богатством»: отвыкнув от суровостей блокады, мы уже не наедались тем, чем нас кормили в детдоме. Мальчишки даже ходили по домам колхозников и выпрашивали еду. Им ведь никто не присылал денег, как нам с сестрёнкой, а есть хотелось постоянно.
- Когда у Вас впервые появилось ощущение, что война подходит к концу?
- Пожалуй, именно после приезда отца. Он выступал перед ребятами, рассказывал о победах нашей армии на фронте и даже давал мальчишкам подержать пистолет. Им это было ужасно интересно! Надо сказать, по случаю приезда моего отца в нашем детдоме устроили концерт, на котором все мы выступали: танцевали, пели и даже сценки из спектаклей разыгрывали. Такой же концерт был организован и через год, когда навестить нас приезжал друг отца Кириллов, работавший вместе с ним в штабе, тоже майор, как и отец. Кириллов привёз нам с Галей сахарного песка, масла и ещё каких-то вкусностей. Он нам с Галей понравился, но мы всё равно расстроились: очень хотелось, чтобы отец сам нас навестил.
Именно с приезда отца в 1943-м мы с нетерпением ждали Победу. Сил не было её дождаться. Между тем, из всех нас в детском доме сделали рукодельниц: научили шить, вышивать. Я себе на подушку сшила очень красивую накидку и вышила на ней фиалке. И вот, лежу я на этой своей подушке в спальне и просыпаюсь 9 мая 1945-го от крика одноклассницы Веры Бреньковой:
- Девочки, война закончилась!
Вера жила вместе с нами, она всё время бредила во сне. Но мы ей об этом не рассказывали, жалели её. И тут, услышав её слова, все решили, что это ей очередной сон приснился. А Вера не унимается:
- Девочки, на самом же деле - война закончилась!!!
Оказывается, кто-то из местных постучал в окно и сказал ей о Победе: окно над кроватью Веры как раз выходило на улицу. Эх, что тут у нас началось! Мы стали прыгать от радости, бросаться подушками… Когда к нам зашла Анна Ивановна Васильева (завуч нашей школы) и увидела, что у нас происходит, то даже не стала ругаться: День Победы был величайшим праздником для всех. Через некоторое время мы оделись, поели, и нам нужно было подготовиться, чтобы вечером выступить с концертом по такому радостному случаю перед жителями села. А мы как раз знали много военных песен, стихов. Так что быстро подготовились и выступили в пионерской комнате (там у нас всегда проходили праздники).
Мы с Галей начали ждать отца. Но родители остались далеко не у всех. У той же Веры Бреньковой ни отец, ни мать войну не пережили. А у неё ещё две сестрёнки были - Нина и Надя. Но тех, кто заканчивал школу, отпускали в Ленинград одних. Я потом навещала Веру с сёстрами, они жили в нашем районе около Троицкого поля.
Отец долго не мог приехать за мной и Галей. После окончания войны его не демобилизовали, а направили в горьковский военный округ. Там отец прослужил целый год и всё никак не мог за нами приехать, только письма писал. Однако весной 1946-го он всё-таки демобилизовался и сразу поехал в Юрьевец. Мы с сестрой тогда как раз отдыхали в городском санатории. Всего два или три дня пробыли, и тут отец нас забрал. Нашей радости не было предела. Тем более что отец увозил нас в Ленинград, самый родной и любимый город.
Путешествие домой мне очень запомнилось. Мы плыли по Волге в отдельной каюте. В Горьком отец нас сразу повёл в ресторан. Что интересно, хотя сразу после Победы большинство людей жило бедно, в ресторане можно было заказать все те же блюда, что и до войны.
В Ленинграде я закончила шестой и седьмой классы, потом швейный техникум, откуда попала по распределению в Смоленск, где проработала три года мастером швейного производства на фабрике «Восход». Параллельно я заочно училась в текстильном институте, но разочаровалась в профессии и поступила в Ленинградский медицинский институт. Перевелась в аналогичный Смоленский институт в связи с замужеством, защитила кандидатскую диссертацию. Воспитали двух сыновей: старший - подполковник медицинской службы, младший - научный сотрудник Нижегородской медицинской академии пограничных войск, затем начальник информационно-статистического отдела главного клинического госпиталя пограничных войск, ФСБ, тоже подполковник.
- Валентина Григорьевна, вернёмся немного назад: отец рассказывал вам о том, что он пережил на войне?
- Почти не рассказывал. Мне трудно судить, почему так получилось. О войне многие старались забыть, и первые лет десять-пятнадцать редко кто из фронтовиков рассказывал о пережитом. А моему отцу, как мне кажется, вообще непросто пришлось. Все знают, какая неразбериха была в первые месяцы войны. Потери были громадные, отец был не раз ранен. Его даже посчитали убитым, но точно не знали, поэтому и написали нам, что он пропал без вести.
Уже в 1943-м отца откомандировали после госпиталя в штаб армии. У него в госпитале страшная гангрена была, собирались отнять ногу, но отец сказал, что лучше умрёт, чем позволит это сделать. Тогда его стали лечить на его страх и риск: он сумел выжить.
Отец рассказывал случай, который чуть было не свёл его в могилу. Штаб армии был обстрелян, взорвался огромный немецкий снаряд, отца засыпало землёй. Спасло его только то, что сослуживцы были рядом и видели, что отца накрыло взрывной волной. И это практически единственный случай, о котором он мне рассказывал. Однажды по его случайной реплике я поняла, что, служа сначала в гуще боёв, а потом при штабе, он видел много такого, о чём в те время говорить было нельзя. А ведь мой отец не был большим начальником, чтобы увидеть то, чего не видели остальные. Может, именно поэтому тема войны и была под негласным запретом сразу после её окончания.
- Вам доводилось видеть, как в современном Санкт-Петербурге празднуется День памяти погибших в блокаду?
- В Ленинград я стараюсь ездить каждый год, но чаще всего мои визиты в любимый город проходят в середине лета. А вот в 2002-м году получилось так, что моя поездка пришлась на начало осени. 8 сентября, в день начала блокады, я планировала просто погулять с подругой по городу. Но она мне вдруг позвонила с утра, и сказала, что у неё возникли непредвиденные обстоятельства, из-за которых она вынуждена остаться дома. А буквально через несколько минут я услышала по радио, что блокадники в этот полный горькой памяти день будут собираться в том числе и в музее обороны Ленинграда. Мне захотелось пойти туда. Здание музея находится в Соляном переулке. К моему приходу там уже стоял военный оркестр. В музее нас встречали курсанты с букетами гвоздик. Они почтительно здоровались с нами, беззаботные, юные, и вручали цветы. На душе становилось отрадно, когда я смотрела на них.
Вскоре начался концерт ансамбля Ленинградского военного округа, после чего объявили, что нас ожидают «боевые 100 грамм». А ещё нас окружили молодые девушки и вручили каждому из блокадников по буханке свежего хлеба. Это было напоминанием о том времени, когда мы об этом хлебе так сильно мечтали. Воспоминания уже не вызывали горечи. Мы победили в той войне! Не случайно, в конце праздника, когда нас пригласили в Летний сад, перед нами выступила с вальсом пара молодожёнов. Мы увидели, зачем мы выстояли блокаду: сегодня Ленинград живёт, в нём играются свадьбы, рождаются дети!
Интервью и лит.обработка: | М. Свириденков |