АЛЕКСИСДОРФ
С утра дул холодный осенний ветер, солнца не было видно; рваные тучи, обгоняя друг друга, низко неслись над землей, чуть не цепляясь за сторожевую вышку. Там, за двумя рядами колючей проволоки, уныло пестрела чахлая болотная растительность. Кровавыми пятнами выделялась она на пустынном фоне. Ни одного деревца вокруг. Ветер со злобой швырял мелкий лагерный песок, и часовой, размеренным шагом ходивший взад и вперед по ту сторону проволоки, тщетно закрывался от него куцым воротником. В это раннее утро лагерь еще спал. Только тотен-команда (Похоронная команда) занималась своим делом. Я сидел у барака с подветренной стороны и смотрел, как мимо меня проносили мертвецов, засунутых в бумажные мешки, и складывали на вагонетки. Некоторые из них не помещались в мешках, и тогда были видны головы или ноги. Покойники казались мне очень похожими друг на друга: высохшие, желтые, с густой щетиной на впалых щеках и подбородках, с застывшими выражениями на лицах. Они смотрели широко открытыми глазами в чужое небо, словно спрашивая в недоумении: «Куда нас несут?»
- Отмучались, несчастные, - раздался за моей спиной голос. Я ничего не ответил и перевел взгляд с вагонетки на дворника, который появился на плацу с метлой и лопатой. Это был невысокого роста человек. На нем лохмотьями болтались коротенькая бельгийская шинель времен первой империалистической войны с львами на пуговицах. Он широко размахивал метлой, как косой, поднимая песчаную пыль.
- Эх, старается, видно хочет заработать лишнюю порцию баланды, - сказал подошедший.
Я смотрел на широкие взмахи дворника и мне почему-то вспомнился тургеневский Герасим из "Муму". Вот так и он размахивал косой на лугу, когда бежал от причуд барыни. Мне даже почудился запах свежескошенной травы.
- Абфарен,- раздался окрик немца, стоящего по ту сторону блока и наблюдавшего за работой тотен-команды.
Вагонетки, подталкиваемые похоронной командой, медленно двинулись к лагерным воротам.
Я недавно прибыл в Алексисдорф, но уже первые впечатления были не из приятных. Пока на плацу перетряхивали наши скудные пожитки и в десятый раз пересчитывали нас, никто не выбегал из бараков смотреть на "новеньких", не кричал, надсаживаясь, через проволку, разыскивая земляков или недавно попавших в плен. Только пять-шесть фигур, похожих на привидения уныло бродили около бараков, безразлично посматривая в нашу сторону. Это было очень необычно.
Я прошел не один лагерь и привык к тому, что где бы не появлялся новый транспорт с пленными, он в течение хотя бы одного дня, овладевал вниманием всего лагеря. Появление новых людей разнообразило уныло текущую лагерную жизнь. И только когда нас загнали в этот блок и закрыли за нами ворота, мы поняли, что это значит. Огромные бараки были набиты больными туберкулезом. Скученные на небольшом пространстве, тысячи людей ждали здесь своего часа.
Немцы махнули на нас рукой и не придерживались в нашем блоке того скрупулезного распорядка, который царил в других лагерях. Здесь не заставляли стоять на холоде, пересчитывая по десять раз на день, не агитировали, доказывая превосходство немецкого образа жизни. Но удивительнее всего, что у нас не было полицаев. Если учесть, что ни один немец не заходил в наш блок, боясь нас, словно прокаженных, то станет ясно, что жизнь наша текла сравнительно спокойно.
Правда, иногда комендант лагеря в сопровождении переводчика подходили к нашему блоку и, став на "безопасном" расстоянии, начинал куражиться над нами. Он укорял нас: - Эй, вы, бездельники, живете здесь, как на курорте, Получаете прекрасный паек. Да за такую заботу вы должны вечно благодарить фюрера.
- О дике баке (Нем. толстомордые) - заканчивал он свою речь и хохотал до слез своей шутке. Махнув рукой, комендант уходил к себе неровной походкой.
Когда вагонетки скрылись за лагерным воротами, я встал и медленно пошел в барак. У своих нар застал людей, возбужденно обсуждавших что-то. Мой сосед по нарах стоял в центре и, держа в руках потрепанную тетрадь, объяснял собравшимся.
- Встал это я, товарищи, утром, дай, думаю, постель перетряхну, а то скоро мыши запищат. Только начал стягивает подстилку, глядь, - из-под нее выпало это. И он внушительно потряс пожелтевшими листами тетради. Я нагнулся, чтобы поднять ее, как вдруг из нее выпал билетик. И так этот билетик меня растревожил, что хоть верьте, хоть нет - посмотрел на него, словно побывал на Родине.
Я протиснулся поближе к нарам и увидел в руке изможденного человека, заросшего густой черной бородой, обыкновенный железнодорожный билет "Москва-Ростов". Этот маленький кусочек картона напомнил мне о том, что где-то есть другая жизнь.
Одни, посмотрев на билет, отходили со вздохом, другие с мольбой просили подержать его в руке.
Я вспомнил о тетради, подошел к соседу и попросил показать ее мне.
- Возьми, может быть что-нибудь вычитаешь, а я человек малограмотный, - сказал он, подавая мне тетрадь.
Я принялся рассматривать находку. Тетрадь была сшита из бумаги, которая в лагерных условиях шла на бинты, обложки ее были сделаны из карточного ящика, в которых англичане и французы получали посылки из Красного Креста. На обложке между печатными латинскими буквами были выведены любовно две русские буквы "В" и "Н".
Я залез на нары, лег, положив под голову колодки, чтобы удобнее было читать. И не без некоторого волнения открыл тетрадь.
"Теперь я понял шансов на то, чтобы выйти живым из этого лагеря, очень мало. Силы убывают с каждым днем. Смерть от туберкулеза для меня, как и для тысяч других военнопленных, истощенных за годы беспрерывными голодовки и мытарствами по лагерям, является закономерный концом.
Стоит ли писать об этом?
Где-то у Жуковского хорошо сказано:
Спящий в гробе мирно спи.
Жизнью пользуйся живущий
Надо ли омрачать радость победы оставшихся в живых?
Мне кажется, что нужно. Надо, потому что не писать об этом нельзя. Побуждает меня к этому и еще такая причина. Немцы постоянно твердят, что у советских военнопленных нет Родины. Чтобы убедить нас в этом, они приводят в доказательство слова, якобы сказанные И.В. Сталиным:
У нас нет военнопленных, а есть изменники Родины. Что в случае победы Красной Армии нас ждет Сибирь. Посмотрите, говорят они, французы, англичане, американцы получают посылки. А вы? Кто помнит вас?
Мне не верится, чтобы Родина отказалась от нас. До посылок ли ей, когда вопрос стоит о жизни смерти всего советского народа? Иногда все же червь сомнения закрывается и в мою душу. И мне становится страшно, что мы и после смерти останемся лежать "отверженными" в чужой земле.
Оставшиеся в живых еще могут доказать свою невиновность. А кто защитит память умерших.? Мне хочется описать все обстоятельства моего пленения и жизни в лагерях. Может быть запискам моим суждено будет увидеть свет и тогда судьей моим станет народ. Приговор его, знаю, будет справедлив.
ЧЕРНЫЙ ДЕНЬ
Это случилось 2 июля 1942 года. Я сидел на скирде прошлогодней соломы, положив рядом винтовку. Эскадрильи немецких бомбардировщиков, отбомбившись, одна за другой возвращались в тыл. В трех километрах от меня в густой пшенице занимал оборону наш батальон. Утро было солнечное, безветренное. Где-то справа вдалеке слышался непрерывный грохот. Необычная тишина, установившаяся после неоднократно попыток немцев прорвать оборону на нашем участке, не предвещала ничего хорошего. Никак не верилось, что фашисты оставили нас в покое.
Ночью я был в карауле, не спал, и оттого не привычная тишина убивала меня, глаза слипались сами собой. На какие-то мгновения задремал. А когда проснулся, то заметил на горизонте копны сена.
- Что за наваждение, - подумал я, протирая глаза. Раньше их не было. Пристальнее всматривался и разглядел, что копны двигались, увеличивались в размерах, время от времени из них вырвались клубы огня и дыма.
-Танки!
Сосчитав их, (было 47 машин) я позвонил в штаб. Танки шли по полю, непрерывно стреляя на ходу. Наша передовая открыла по ним огонь из противотанковых пушек, винтовок и пулеметов. Несколько машин были подбиты. Из них выскакивали маленькие фигурки и тут же падали. Остальные танки, прорвав оборону в центре, двигались к хутору, где находился штаб батальона.
- Оборона прорвана в центре, Танки движутся к хутору, - доложил я
- Знаем, бегом к хутору! - приказали мне.
Я вскинул винтовку на плечо, схватил катушку и побежал к хутору, сматывая провод. Когда я подбежал к штабу, он уже обстреливался из танков. Бросив катушку в окоп, я снял винтовку с плеча, выбрал поудобнее место и стал стрелять. Танки двигались, подковой опоясывая хутор. Вплотную за ними наступала вражеская пехота, стреляя из автоматов. Нам были уже хорошо видны белые кресты на броне танков и лица автоматчиков.
Я сгоряча высунулся из окопа, стреляя по пехоте, как вдруг резкий удар в грудь отбросил меня от бруствера к противоположной стенке окопа, тело мое сразу обмякло, в глазах поплыло. Я начал падать, хватаясь за стенки окопа но руки не слушались меня, черная пустота то надвигалась, то отступала, во рту появился соленный привкус теплой крови. Захотелось пить. Я пытался встать, однако тело мое, словно приросло к земле. Меня оттащили в дальний конец окопа, наспех перевязали и дали пить. Здесь уже лежали несколько раненных солдат.
- Вот и отвоевался, - пронеслась мысль и мне стало до боли обидно, что, так и не сделав ничего достойного, уйдешь из жизни в 18 лет.
Между тем стрельба с обеих сторон становилась все ожесточеннее. Гул танков нарастал с каждой минутой. Уже слышались яростные лающие крики на чужом языке. Лица раненных вытянулись и посерели от боли и надвигающейся катастрофы. Внезапно гул сменился лязгом гусениц, и над нами показалось брюхо танка. Я закрыл глаза почувствовал острый запах отработанных газов. На меня посыпались густые комья земли. И на какое-то время все затихло и исчезло. Когда я открыл глаза, передо мной стоял немец с автоматом наготове и пилоткой за поясом. Он свирепо закричал:
- Русъ! Хенде хох! - и выпустил по окопу автоматную очередь. И тут вдруг я увидел солдата с перекошенным от страха лицом, который зайцем выскочил из окопа, упал на колени и, хватая одной рукой за ноги немца, а другой, поднимая вверх и показывая три пальца, молил: «Пан, трое детей, пощади, трое детей, трое детей!». Голос его прерывался от волнения. Немец сердито отталкивал его сапогом. А солдат, упорно цепляясь за сапоги твердил, задыхаясь:
- Трое детей, трое детей…!
На него было гадко и жалко смотреть. Раненный, лежавший рядом со мной, заскрипел зубами, плюнул кровью и выдохнул:
- У-у! Гад!
Немцу надоело возиться с солдатом. Он отступил на шаг, резко ударил его в лицо тупым сапогом и выпустил в него автоматную очередь. Солдат затих, уткнувшись лицом в землю, словно стыдясь своего малодушия. Правая рука зажала в предсмертном движении клок травы вместе с землей, пилотка сползла, открыв стриженную голову. Фашист брезгливо ткнул его ногой и, убедившись, что несчастный мертв, перепрыгнул через окоп и исчез. Минут через двадцать появились наши солдаты в сопровождении немецких автоматчиков и стали вытаскивать нас из окопа и укладывать у штаба. Тут же строили здоровых.
Когда был наведен «немецкий» порядок, вперед вышел офицер лет пятидесяти и на чистом русском языке обратился к нам:
- Солдаты, - начал он с пафосом.
- Фюрер не воюет с русскими, он знает, что вы храбрые солдаты, и он не хочет вам зла. Фюрер воюет против жидов и коммунистов, которые поработили русский народ и хотели уничтожить Германию. Но-о! – он резко взмахнул рукой, сжатой в кулак. – скоро жидам и коммунистам капут! С нами бог! - и сняв фуражку, размашисто перекрестился по-русски. Видя, что это не произвело на нас должного впечатления, он закричал резким голосом:
- Жиды и коммунисты, десять шагов вперед!
Все стояли не шелохнувшись, наступила зловещая тишина, слышны были только стоны раненных.
- Кто знает коммунистов и жидов, пусть выйдет и укажет, немецкое командование не забывает услуг.
Люди еще плотнее прижались друг к другу и не двигались.
Лицо офицера становилось все мрачней и мрачнее. Подождав немного, он быстро подошел к шеренге и, внимательно всматриваясь в лица военнопленных, стал тыкать пальцем то в одного, то в другого, и громко произносил: «Жид!» немецкие солдаты с криком «Юде!» выволакивали их из рядов. Такой же чистке подверглись и раненные. Отобранных, их оказалось человек двадцать, отвели к окопам и расстреляли. Очистив таким образом наши ряды от «евреев», офицер приказал строиться в походную колонну.
Впереди стали раненные, способные идти. Мы лежали и ожидали своей участи. – Пить! Пить! – неслись отовсюду настойчивые просьбы раненных.
- Воду отравили, отступая большевики, и она небезопасна для вашего здоровья. Скоро вы будете петь горячий немецкий кофе, - усмехнувшись, заявил офицер.
Заканчивались последние приготовления к походу, и мы ожидали рокового - «Марш!».
- Товарищи, на кого же нас покидаете? – с болью в голосе закричал старшина с оторванной ногой, порываясь встать.
Голос этот ножом полоснул каждого по сердцу.
Среди раненных поднялся крик.
- О, зачем волноваться, вы будете лечиться в прекрасном немецком госпитале, - успокаивал офицер, все еще пытаясь убедить нас в немецкой «гуманности».
-Господин офицер! - раздался голос из колонны – чего же нам солдатам, товарищей оставлять в такой беде, разрешите забрать их с собой.
Офицер подумал немного, а затем, махнув рукой, сказал:
- Забирайте!
Женщины, стоявшие поодаль и с тревогой наблюдавшие за происходящим, стали тащить доски, колья из плетней. За короткое время было сделано несколько импровизированных носилок. Для этого дела пригодились и обмотки, несколько пачек которых нашлись на хуторе.
Когда раненных уложили на носилки и танки, колонна похоронной процессией медленно двинулась в путь.
КУРСК
Далее я оказался в Курске. Из воспоминаний о нем осталось, как я лежал на цементном полу. Кругом слышны были стоны и проклятия раненных. Рядом со мной лежал лейтенант-танкист, раненный осколком в бок. Грязный бинт сполз с раны. Жирные белые черви клубком копошились в ней. Лейтенант, еле шевеля обгоревшими пальцами, с которых клочьями свисала кожа, брал этих тварей по две-три штуки и бросал на цементный пол. Они, бойко извиваясь, снова ползли к нему. В помещении стоял тяжелый запах разлагающихся трупов. Я ползком пробирался к выходу. У дверей меня остановил санитар. Он приносил консервную банку воды и помог мне выбраться из помещения.
Усадив меня у ствола большой липы, которая росла рядом со зданием, он быстро ушел.
Я всмотрелся в дерево более пристально: липа тоже пострадала на войне, ее ствол во многих местах был изранен осколками, ветви поломаны. Одна большая ветка расщеплена и нагнулась чуть не до земли, кажется, одно небольшое дуновение ветерка – и она упадет на траву, не выдержав собственной тяжести.
Посидев немного на солнышке, я вздремнул. Проснулся от выстрела и крика. В соседнем блоке, где были здоровые военнопленные, схватившись за живот и катаясь по земле, кричал человек. Это один из охотников за съедобной травой слишком близко подошел к проволочному ограждению, и часовой выстрелил в него. Несчастного сразу же оттащили к бараку, он кричал все тише и тише и наконец затих. Я повернулся и посмотрел на вышку. На ней спокойно маячила фигура немца, который стоял, выпятив грудь, с осознанием выполненного долга. Странное дело – убийство для этих людей – обычная работа. Вспомнилось еще, как один из солдат, участвующих в расстреле «евреев», подошел после этого к нашей колонне, уселся поудобнее, вытянув ноги, вытащил из кармана маленькую коробку с маслом, тщательно намазал несколько ломтиков хлеба, а затем, глядя на нас пустыми глазами, начал жевать.
Что за люди?! Убивают, словно строгают деревянные болванки или льют сталь. Видна основательная идеологическая подготовка…
ДАРНИЦА
Я уже начал выздоравливать. Молодость все-таки брала свое. Иногда выходил из барака. Кругом был сосновый лес. Там, за колючей проволкой, - свобода. Туда обращены были все наши взоры. Немцы «гусиным» шагом маршировали мимо лагеря к кухне, которая располагалась где-то неподалеку. Лица их светились особым самодовольством. Задрав головы кверху и выпятив разъевшиеся на украинском хлебе животы, они с самозабвением распевали любимую песню:
Deutschland, Deutschland
Uber alles, (Германия, Германия превыше всего)
Кто-то из палаты, передразнивая, кричит:
Drey Kartoffeln –
Das ist alles (Три картофелины – вот и все)
В один из дней из нашей палаты провожали на свободу Никиту Майбороду. Он потерял правые руку и ногу. Видимо, немцы посчитали, что их положение прочное и, что Никита уже не был опасен для Великой Германии. Мы немного завидовали ему, хотя цена его свободы оказалась очень дорога. И впереди его ждала жизнь не сладкая. Сам он, кажется, происходил из Сумской области. Многие ребята, у которых семьи находились на оккупированной территории, давали ему адреса и письма. Он у всех брал и обещал передать, не смея никого обидеть.
После обеда провожали его до ворот. От радости и волнения он почти не притронулся к баланде, уверял, что это впервые за все времянахождения в лагере. Мы рекомендовали ему наверствовать упущенное по части съестного. Взвалив толстую солдатскую сумку с адресами и письмами, он в сопровождении нас заковылял к воротам. здесь его проверили и выпустили на волю. выйдя из ворот, он оглянулся, словно не веря своему счастью. Последний раз махнул нам оставшейся рукой и ушел, быстро подпрыгивая на костылях, словно опасаясь, что вот-вот раздастся грозный окрик :
- zuruck! (Назад)
Мы вечером возвращались в барак, обсуждая это событие.
Вечером доктор объявил, что завтра отправят партию выздоравливающих в лагерь, такова была воля штабартца (Немецкий врач). В числе этих выздоравливающих оказался и я.
И как всегда неизвестность пугала, и в то же время будила какие-то надежды. Оттого не спал всю ночь, все думал, что ждет впереди.
Утром, часов в семь, собрав свои пожитки, мы построились у ворот.
После троекратной проверки раздалась команда :
- Марш!
От лазарета до лагеря, который располагался в бывшем армейском складе, было не более десяти минут ходьбы. Вся территория его разделили колючей проволкой на отдельные участки – блоки. каждом из них насчитывалось две –три тысячи человек. Складские помещения служили нам жилищем, а складские стеллажи – ложем для сна.
Лагерь в Дарнице был пересыльным. Здесь формировались партии заключенных и вывозились в Германию и союзные ей страны.
Прибыли мы в лагерь октябрьским утром, густой туман окутал лагерь, но часам к десяти он рассеялся, и показалось солнышко. Когда солнце пригрело, из бараков высыпал весь народ и, усевшись на припеке и сняв одежды, занялся истреблением насекомых. Вши плодились с астрономической быстротой и не давали нам покоя ни днем, ни ночью.
Часовой ходил взад-вперед, остановился, и, ухмыляясь, закричал :
- Hey, Russen, wir haben die Lauser besiegt (Ей, русские, вшей бьем?)
Никто не обратил на него внимание. Тогда он, сделав вдруг суровое лицо, вскинул винтовку на плечо и важно пошел дальше, словно стыдясь, что он снизошел до разговора с нами.
Часов в двенадцать в наш блок вошли полицай Федька и толстый немец в очках. Этот Федька, по прозвищу Рыжий, был довольно колоритной фигурой в лагере.
Представьте двухметрового детину, широкого в плечах, с копной рыжих волос на голове. Маленькие свиные глазки сверкали из-под рыжих мохнатых бровей. Маленький прыщеватый нос, вздернутый на широком жирном лице, придавал ему поразительное сходство с бульдогом. Длинные, как у шимпанзе, ручищи и полупудовый кулак делали его незаменимым для лагерного начальства.
- А чого вы штаны распустыли, цо вы у тэци в гостях! - наливаясь кровью, заорал он, входя в наш барак.
- Стройся!
Все, недовольно ворча, стали подниматься и, одеваясь на ходу, строиться. Когда все были построены, пришел переводчик и с ним тощий немец.
- Сапожники, пять шагов вперед! – скомандовал переводчик. Человек пятьсот, сделав пять шагов, замерли.
- Портные, десять шагов вперед!
И снова человек четыреста вышли из рядов и, пройдя десять шагов, остановились.
Толстый немец причмокнул языком и издал какой-то звук , не то «С», не то «У». При этом лицо фашиста приняло такое выражение, словно у него что-то застряло в горле.
Я стоял на месте и жалел, что не могу ни шить одежду, ни тачать сапог.
Вскоре нас распустили. Мы сели и начали ждать, чем кончится отбор.
Федька-Рыжий, уже имевший немалый опыт в таких делах, подошел к одному из сапожников лет двадцати пяти, и глядя на него в упор своим пронзительным взгядом, спросил :
- Скилькы рокив робыв сапожником?
Парень, сразу сообразив, что от стажа будет зависеть его дальнейшая судьба, залопотал:
- Дед был сапожником, отец, мать…
- Я ж тебе пытаю, скилькы рокив робыв сапожником?
Парень в отчаянии выпалил:
- Пятнадцать лет.
В тот же момент он получил такую зуботычину, которая надолго отбила у него охоту к этому ремеслу. Парень, выплевывая кровь и зубы, не поднимаясь, пополз к нам.
Федька, страшно ругаясь и брызгая слюной, подошел к следующему.
- И ты тоже сапожник? – заорал он, - и чи ты держал швайну, хоть раз в руках и отлычишь чоботы вид ботинок?
Тот, не ожидая ничего хорошего от такой тирады, пулей выскочил из рядов и бросился к нам. Ряды сапожников и портных дрогнули. Человек сто перебежало на нашу сторону, однако, их оставалось еще столько, что эта бригада смогла бы обшить город с полумиллионным населением. Раздав еще несколько зуботычин, Федька наконец убедился, что остался народ, о которых скорее изломаешь кулаки, чем заставишь уйти.
Он махнул рукой и , обратившись к переводчику, спросил:
- Ну що з нимы робить?
- Выбери самых пожилых, - приказал переводчик.
Федька оставил человек двадцать бородачей, внушавших ему доверие своими постными физиономиями, распустил остальных.
Расходились неохотно. Одни чесали затылки и жалели, что не попали в счастливчики, (те, кого отправляли из лагеря,), Другие, не досчитавшиеся зубов, ругали себя за то, что полезли в эту кашу. Разговорившись с «забракованными специалистами», я убедился, что многие из них действительно за всю свою жизнь не держали шила в руках, однако, бесстрашно становились в ряды сапожников. Так велико было у людей стремление вырваться из этого лагеря..
Следует отметить, что на анкетный вопрос немцев – «профессия», 99 процентов военнопленных отвечали – «крестьянин». Фашисты очень удивлялись, что в России все крестьяне.
Ларчик же просто открывался. Каждый из нас питал надежду, что, записавшись крестьянином, он попадет на работы в сельскую местность, где лучше питание и легче сбежать..
К полудню в блоке началось заметное оживление. Приближался обед. В 14 часов на площади лагеря появился немец в три обхвата и, сняв пояс, трижды ударил им по столбу, вкопанному посреди площади. Это был символический сигнал обеда. Ворота нашего барака отворились, и мы двинулись за получением пайка. Два повара торжественно стояли у котлов, подняв черпаки, блестевшие на солнце, и ожидали нашего приближения. Половник в лагерных условиях имел большой вес. Пожалуй, запорожские казаки не смотрели на гетманскую булаву, как мы на поварской черпак. Проходя мимо котла, каждый подставлял, что имел: котелок, консервную банку, пилотку, а то и полу шинели, и повар, почти не глядя, пол-литровый черпак баланды. У каждого котла стояли еще для порядка немец и полицай. Когда кому-нибудь казалось, что черпак не был добросовестно перевернут, и он, замедляя шаг, жалобным взором просил добавки, он тут же получал здоровенную затрещину от конвоя.
После обеда я пошел бродить по лагерю в поисках знакомых. Дойдя до середины блока, я попал в лагерный базар. Там было очень многолюдно, однако, ассортимент товаров – крайне скуден. Основным мерилом стоимости являлась пайка хлеба, применительно к которой все и оценивалось. Обмен носил самый разнообразный характер. Были слышны, как на солидных базарах, выкрики торговцев:
- Кому ячмень на табак, - слышался тоскливый голос длинного худосочного человека, ходившего с консервной банкой, на дне которой лежало не больше двух ложек ячменя, разведенного водой.
- Кому пояс на хлеб! – кричал другой человек.
- Котелок картофельных очистков, посоленных и сваренных, за две цыгарки! – возглашал здоровенный бородатый мужчина лет сорока.
- Кому обмотки, кому обмотки! Новенькие!
- Чтоб ты повесился на своих обмотках! Вот напасть! Третий день ходит с ними, как дурень со ступой, - неслось ему вслед.
Старичок лет пятидесяти носил в грязном платочке микроскопический кусочек хлеба и все твердил:
- У кого табачок на хлеб! У кого табачок на хлеб!
- Ты, старый хрыч! – неслось ему вдогонку, - сожри ты свой хлеб, а то помрешь, а он останется.
Старичок сердито отмахивался, шел дальше и твердил, как молитву:
- У кого табачок на хлеб? У кого табачок на хлеб?
Тут же в толпе шныряли полицаи, выслеживая вещи подобротней.
Когда я остановился, чтобы поговорить с одним из военнопленных, то ощутил на себе пристальный взгляд какого-то человека. Не успел я расстаться с моим собеседником, как незнакомец нагнал меня. И предложил продать сапоги. Он завел меня в барак, куда вскоре пришел один из полицаев. Мы сошлись с ним на пяти кошелках каши. Он пообещал мне, что будет пересылать кашу через доверенное лицо. Я снял сапоги и получил тут же в обмен разбитые ботинки, похожие на лапти. Зато меня согревала мысль, что я, по крайней мере, в течение пяти дней буду сыт. С нетерпением я ожидал следующего дня. Действительно к вечеру мне принести котелок гречневой каши, немного подгорелой, но в наших условиях терпимой. Однако в последующие дни обо мне словно забыли. Когда через три дня я увидел этого полицая и напомнил ему об этом он сделал кукиш и, тыча мне под нос, зашипел со злостью:
- А этого не хочешь, на-ка выкуси!- и он, переделав кукиш в кулак, поднял его, чтобы убедить меня. И я быстро шмыгнул в толпу.
В условиях постоянного недоедания желудок плохой советчик разуму. Можно смело сказать, что в этих условиях: желудок мой – враг мой. В этом я вновь убедился, когда променял свою еще добротную одежду на какие-то лохмотья, принеся это все в дар животу. Наступили холода, а желудок все требовал и требовал, ежеминутно напоминая о себе. И уже в этом лагере я понял, усилием воли нужно сделать разум сильнее голода, в противном случае ты превращаешься в обыкновенное животное.
В Дарнице я пробыл не более недели. В один из октябрьских дней нас погрузили в вагоны и отправили в неизвестном направлении.
В ПУТИ
Вот мы оказались в поезде. Нас 150 человек везли в пульмановском вагоне, как в бочке селедок. Однако настроение было приподнятое. Кто-то пустил слух, что мы едим убирать картофель и свеклу, в одну из областей Украины. Этот слух пришелся всем по душе. Людей, скептически относящихся к этому предположению, было мало и им не особо давали высказаться. Кое-кто кто вспомнил даже, как гнал самогонку из бурака. В одном углу слышался густой бас охотника, он заглушал другие голоса своим рокотом.
- Эх, братцы, бывало пойдешь на охоту, возьмешь с собой «маленькую», сырого картофеля и масла сливочного. И вот ходишь, ходишь, километров тридцать, убьешь, устанешь, как собака. Потом выберешь местечко, где-нибудь не далеко от речки, сядешь отдохнуть, разведешь костерчик и, когда как следует разгорится, закатаешь картошечку в золу и сидишь покуриваешь – такая-то благодать! Потом вытаскиваешь их по одной, очищаешь как яичко, намазываешь их маслицем - и в рот. Он даже показывает, как он делал это. Особенно нравились мне эдакие подрумяненные, с красноватой корочкой, как калачик, так и хрустят, так и хрустят!
С середины вагона вдруг раздался раздраженный крик:
- Да тресните вы его по башке чем-нибудь! Ох, все жилы вымотал своим смакованием. Спазмы в желудке такие, что не унять.
- А ты поясок подтяни, - посоветовал бас. Однако его никто не поддержал.
В лагерях, вообще, не любили рассказов о пище и старались по мере сил избегать разговоров на эту тему. Иногда вечером кто-нибудь, лежа на нарах, вспоминал дом родной, жену, детей, начинал рассказывать – все слушали - ничего. Но вот, рассказчик доходил до обеда, - и, если это украинец, то обязательно борщ с мясом, да такой жирный, что пар не идет, вареники с маслом и сметаной, такая макитра, что не поднимешь, а за варениками узвар из вишен и яблок – и все это с такими подробностями, что обязательно какой-нибудь слабонервный не выдерживал, вскакивал с нар и со злости кричал:
- Да заткните ему глотку его вареником, что вы уши распустили, как капустные листья! И понес и понес. На этом, обычно, рассказ обрывался. У рассказчика пропадала всякая охота продолжать. И он, повернувшись несколько раз с боку на бок, и побурчав немного, обиженный засыпал.
Вскоре иллюзиям нашим пришел конец. Поезд шел на запад, вечером мы переехали Буг. Многим стало ясно, что нас везли в Германию. Настроение сразу же упало. Большинство из нас мечтало попасть в рабочий лагерь на территории Украины или Белоруссии, и при первой возможности бежать. Теперь каждый сознавал, что если завезут в Германию, шансов вернуться очень мало. Наступила ночь. Мысль, что с каждой минутой мы все дальше и дальше отдаляемся от Родины, тяготила всех. Стояло глубокое молчание. Никто не спал. Часов в двенадцать ночи я почувствовал, что у окна делается что-то не ладное. Слышался сдавленный шепот. Я подполз и узнал, что решено бежать через окно вагона. Дело в том, что наш вагон не был специально оборудован для перевозки пленных. Окно у него было не из решеток, а забито колючей проволокой, так что ее можно было оторвать. Сорвали с одного конца проволоку с таким расчетом, чтобы перед остановкой можно было замаскировать окно. Установили очередность. Время шло очень медленно. Каждый с нетерпением ждал своей очереди. Когда спустили девятнадцатого, раздался выстрел и в тотчас же заработал где-то на крыше пулемет. Поезд заскрежетал тормозами, резко остановился. Поднялся крик и выстрелы. Со всех сторон к нашему вагону бежал конвой. Через пять минут дверь с грохотом отворилась и на нас обрушился целый смерч огня. Мы, буквально ослепли. Послышались грозные окрики и команда:
- Строиться!
Подталкиваемые прикладами озверевшей охраной, мы вылезали и строились вдоль вагона. После трехкратного пересчета, выявилось, что не хватает девятнадцать человек. Немцы были вне себя от бешенства.
- Кто организовал побег? Кто помогал беглецам? – обратился к нам начальник эшелона хауптман через переводчика.
- Начальник эшелона понимает, - продолжал переводчик, - что это дело рук коммунистов и комиссаров. Он не хочет проливать кровь невинных людей, но предупреждает, что если через пять минут не будут выданы организаторы побега, то каждый третий из вас будет расстрелян.
Мы стояли молча, мысленно прощаясь с жизнью. Начальник эшелона гневно закричал что-то переводчику:
- Гер капитан говорит, что теперь он убедился в том, что все вы негодяи и коммунисты и считает себя в праве использовать всю власть, данную ему фюрером.
После этого хауптман глядя на циферблат светящихся ручных часов, стал отсчитывать минуты.
- Funf Minuten (Пять минут)
- Drei (три)
- Eins (одна)
- Halb (половина)
Затем он, не спеша, словно испытывая наше мужество, вытянул парабеллум и, отсчитав двух пленных, медленно поднял его на уровень груди третьего и выстрелил. Человек захрапел, захлебываясь кровью, и повалился под откос насыпи. Зашуршали камни под тяжестью падающего тела. Выпустив обойму, хауптман снова обратился к переводчику:
- Начальник эшелона надеется, - перевел тот, - что теперь вы будите разговорчивее.
Никто не проронил ни слова.
- Снять верхнюю одежду и обувь! – скомандовал переводчик.
«Немцы пожалели обмундирование и решили перед расстрелом раздеть,» - мгновенно пронеслась у меня мысль,
Когда мы разделись и остались в нижнем белье, немцы обрезали у нас пуговицы на подштанниках, а затем стали загонять в вагон.
Прикладами, коленками и кулаками охрана «помогала» нам влезать в вагон. Избежать ударов не было ни какой возможности, так как влезать в вагон было высоко. Человек десять были избиты до полусмерти, и их тела были последними брошены в вагон. Нас наглухо забили, усилив охрану. Минут через десять поезд тронулся.
Настроение было подавленное. Скорчившись и прижавшись друг к другу, мы лежали с открытыми глазами. Тело ныло от побоев, хотелось пить. В голову лезли невеселые мысли. Уже к утру я, забывшись, уснул.
Следующий день принес нам новые испытания. В часов девять мы услышали, как открываются двери других вагонов. По царившему там оживлению было ясно, что раздают хлеб. К нашему вагону никто не подходил. Подождав часа два, мы посоветовались и на одной из остановок начали бить в стенки вагона кулаками и ногами, требуя переводчика. Прибежал переводчик, а с ним несколько немцев.
- Вы что с ума сошли? - закричал он. – Хотите, чтобы вас всех перестреляли?
Мы потребовали хлеба.
- Ничего не могу поделать. Начальник эшелона лишил вас хлеба и воды на три дня.
Поднялась буря возмущения.
- Тише! Учтите, начальник эшелона предупредил меня, что если будут беспорядки, на следующей станции весь вагон будет отправлен в гестапо.
- Вы понимаете, что это значит, - угрожающе закончил он. Буря утихла. Перспектива очутиться в лапах гестапо охладила самые горячие головы.
В первый день голодовки вспомнили о тех надеждах, которые мы возлагали на это отъезд. Ну, и доставалось же оракулам, которые предсказывали нам при отъезде картофельный рай. Они молчали, словно в рот воды набрали.
Морячок в изорванной тельняшке с подбитым глазом и объемистой грудью, на которой была вытатуирована чуть ли не вся история Черноморского флота, зло говорил, не обращаясь ни к кому:
- Обрадовались, голубчики, думали, вас немец на откорм повезет, картошечку копать, самогонку гнать из бураков.
- Тьфу! – и он со злостью плюнул, подкрепив свою речь соленым морским словцом.
Кто-то заметил:
- А сам, небось, когда пророчествовали, от удовольствия по брюху только ладонью поглаживал, приятно было. Морячок ничего не ответил, только махнул рукой, видимо считая ниже своего достоинства, отвечать на такое замечание.
На второй день разговоры прекратились. К концу дня несколько человек уже не могли подняться. Слышан был тяжелый бред избитых и больных. Я лежал с открытыми глазами, ничего не думая. К этому я привык еще в госпитале. Наступила ночь. Поезд быстро шел на запад. Колеса отстукивали километр за километром. Примерно, в полночь, я услыхал рядом с собой всхлипывание. Я подполз ближе и ощупью определил, что это Николай Попов, мой товарищ. Он содрогался всем телом. Я обнял его, он узнал меня и со стоном проговорил:
- Ох, гады! Мало я их убивал.
Попов был пулеметчиком в нашем батальоне. Это ему я был обязан жизнью в дороге. Вместе мы были в Дарнице в госпитале. Он был около двух метров высоты. Его могучее тело росло и требовало пищи. Он очень тяжело переносил голод. За четыре месяца плена он высох, побледнел, черты лица как-то заострились, глаза стали большими. Мне он представляется почему-то таким, каким он был в лазарете: с перевязанной рукой, подвешенной на шее, немного сутулый, словно на его плечах все время лежало тяжелая ноша. Он был сибиряк, кажется, Новосибирской области, любил рассказывать об охоте. Сейчас он лежал беспомощный, как ребенок, и в отчаянии скрипел зубами. Я, как мог, успокоил его. Вскоре Николай заснул.
Наступил третий день. Когда рассвело, мы обнаружили, что пять человек умерло. Мы потребовали убрать мертвых. Однако нам отказали. Их сложили в угол, одного на другого, чтобы они занимали меньше места. Все лежали, сберегая энергию. Только изредка раздавался вздох и замечание, вроде:
- Эх, выкурить бы папиросочку, и помирать можно. И снова тягостное молчание.
К концу третьего дня, на закате, у дверей нашего вагона послышался говор. Через некоторое время дверь отворилась и нам приказали высадиться.
Я подошел к открытой двери, раза два хлебнул свежего воздуха и сразу же опьянел. Медленно, поддерживая друг друга, мы спускались из вагона и строились. Немцы на этот раз нас не трогали, подвели к колонке, где мы напились воды и умылись. Освежившись, я почувствовал себя несколько бодрее. Когда нас уводили, мы увидели, как на наше место вели таких же «гусар», как и мы, в одном исподнем белье. Это был признак того, этот вагон тоже чем-то проштрафился.
На четвертый день, часов в десять, немцы решили покормить нас. С этой целью два фашиста принесли два бумажных мешка, наполненных кусками хлеба, и открыли дверь вагона. Обычно, при нормальной раздаче, хлеб вручался старшему вагона и затем распределялся поровну между военнопленными. Однако на этот раз мешки не были вручены. Немцы стали брать куски хлеба и бросать в вагон с таким расчетом, чтобы хлеб падал у самых дверей. Как только кто-нибудь из нас бросался, чтобы схватить хлеб, как на него с обеих сторон обрушивался целый град ударов резиновых дубинок. Конвоиры ржали от удовольствия. Напротив вагона, метрах в двадцати, сидело человек шесть штатских немцев. Они смеялись до слез, хватаясь за бока и, похлопывая по жирным ляжкам, кричали с восторгом:
«Русь, хлеба! Русь, хлеба!»
Было очевидно, что немцы захотели развлечься и одновременно показать русских дикарей. Мы разгадали этот замысел. Человек пять по здоровее стали у дверей и, взявшись за руки, образовали цепь, чтобы обезумевшие от голода люди не могли пробиться к хлебу. Немцы продолжали бросать хлеб, поддразнивая и улюлюкая. Однако никто не притрагивался к нему. Бросив еще несколько кусков и, видя, что никто не берет его, немцы сунули мешки с хлебом в вагон и ушли, ругаясь. Мы разделили хлеб и впервые за три дня поели.
Вечером нас высадили на одной из станции. Было уже холодновато. Беспрерывно моросил мелкий дождь. Мы стояли промокшие до костей, продрогшие, прижимаясь друг к другу, в одном исподнем белье, босиком. Один за другим мимо пробегали немцы, тыкая в грудь чуть не каждого и шепча:
- Eins, Zwei, drei! (Один! Два! Три!)
Прошло около двух часов, мы все стояли под дождем и перекрестным счетом.
Наконец, раздалась команда:
- Марш!
Мы шли, подпрыгивая, чтобы хоть как-нибудь согреться. С начала дорога шла лесам, но вскоре лес кончился, показалось поле. В некоторых местах недалеко от дороги лежали кучи брюквы, турнепса и картофеля. Это было тяжелым испытанием для голодных людей. Искушение было слишком велико. Словно магнит, эти кучи притягивали к себе наше внимание. Когда наш ряд поравнялся с одной из таких куч брюквы, Попов неожиданно выскочил из ряда.
- Куда ты! Николай! – закричал я.
Не успел сделать он и трех шагов, как раздался выстрел, Попов упал на брюкву, распростерши руки, словно пытаясь обнять всю кучу, не оставив ни кому. Тело его раза два дернулось в предсмертной судороге и затихло.
У меня перехватило дыхание. Я продолжал свой путь, как слепой, ничего не видя и не слыша. Удар для меня был слишком велик. Я потерял друга, с которым уже много хлебнул горя, с которым делился не только мизерным лагерным пайком, но и мыслями, планами. Не помню, как я доплелся до лагеря. Перед моими глазами белела фигура Николая, распластанная на куче брюквы.
326 ШТАЛАГ
Этот лагерь был памятен для многих военнопленных, через него прошли сотни тысяч людей. Здесь мы получили «немецкое крещение». До этого лагеря у каждого из нас еще были фамилия и имена, здесь все отошло в прошлое.
На второй день по прибытию в 326 шталаг, рано утром мы были разбужены свистом, криками и улюлюканьем немцев и полицаев.
Продержав нас часа три на поверке, немцы устроили нам баню. Под холодный душ загоняли силой и, держали 3-5 минут. После душа каждый становился в очередь на санобработку. Казалось немцы поставили себе цель отполировать наши костистые и ребристые тела, не оставив на них ни единого волоска. Все делалось с немецкой педантичностью. Обработка начиналась с головы и кончалась пятками. С этой целью у выхода сидел немец с трубкой в зубах и с видом человека, делающего великое государственное дело, поворачивал каждого из нас на триста шестьдесят градусов вокруг своей оси, ощупывал руками, заставлял поднимать руки, заглядывая под мышки, нагибая, озабоченно просматривая те места, где ноги срастаются с туловищем.
Обнаружив несколько злосчастных волосков на теле, он вынимал изо рта дымящуюся трубку и ледяным голосом произносил:
- Zuruck! (Назад!)
Если кто-либо пытался оправдаться, то получал еще здоровенный пинок.
После санобработки каждому из нас на шею, словно крестик, вешали лагерный номер, который являлся своего рода паспортом и талоном на получение лагерного пайка. При выходе из бани я получил потрепанную униформу немецкого солдата времен Вильгельма Кайзера. На пиджаке через всю спину, было написано белой краской Советский Союз. Получив напоследок кружку и ложку, я был окончательно экипирован.
После трех дневного пребывания в этом лагере нас отправили в Дортмунд.
ДОРТМУНД
Протяжно засвистел свисток… Ему ответил другой, и вскоре весь лагерь огласился свистом, криками и глухими ударами резиновых дубинок.
- Апель! Апель! (Поверка! Поверка!) – раздались повелительные крики немцев. Солома в палатке сразу же ожила, оттуда с неохотой, зевая и почесываясь, вылезали люди и, громко ругаясь, шли строится.
Я вскочил, набил себе за пазуху побольше соломы, чтобы было теплее, вышел из палатки и пристроился к левому флангу.
- Да, тут не пропадешь, - заворчал кто-то зло, считают по десять раз на день.
- Забота о людях, - отозвался ехидный голосок.
- Не знаешь, что ли, немецкую точность и аккуратность.
На этом разговор прекратился.
Только вчера мы прибыли из 326 шталага в Дортмунд. Поговаривали, что это распределительный лагерь.
Посчитав несколько раз и, убедившись что все на лицо, немцы успокоились, но не распускали нас. Прошло около часа. Наконец появился тщедушный немец в очках, с пухлой папкой под мышкой в сопровождении переводчика.
- Внимание! Внимание! - закричал переводчик. Немец встрепенулся, поправил очки на носу и, выпятив грудь надулся важно, как индюк.
- Сейчас, - продолжал переводчик, - я буду вызывать лагерные номера. Всех кого назову, выходите и строитесь здесь, и он внушительно указал резиновой дубинкой место.
Переводчик взял у немца папку и начал громко выкрикивать номера.
- 31750 – дважды дошло до моего слуха, и только тогда я сообразил, что это же мой лагерный номер. Я выбежал и стал в колонну.
Немец неодобрительно посмотрел на меня, однако ничего не сказал.
Когда нас набралось человек пятьдесят, переводчик захлопнул папку, передал ее немцу и протяжно закричал:
- Остальные, разойдись!
Все с неохотой стали расходиться. Многие завидовали нам, еще не зная, что готовит нам судьба.
Нашу колонну сразу же повели к лагерным воротам. Здесь нас еще раз основательно проверили и, наконец, вывели за ворота. Мы шли по мостовой, громко стуча колодками, и злясь, что это идут не люди, а кавалерийский эскадрон. На вокзале нас загоняют в товарный вагон и запирают.
- Куда? – спрашивали мы у старика-конвоира, закрывавшего дверь.
- Гельзенкирхен, - ответил он, уходя.
ГЕЛЬЗЕНКИРХЕН
И вот мы оказались в сердце Рура, Гельзенкирхене.
Прибыли мы в лагерь ноябрьским вечером 1942 года. Пока нас считали и проверяли, у ворот уже собралась толпа пленных. Вид у них был самый плачевный. По бледным и осунувшимся лицам, по угольной пыли, засевшей в ресницах, бровях и глазах, мы поняли, что перед нами шахтеры.
Когда нашу колонну распустили, нас сразу же окружили со всех сторон и засыпали вопросами:
- Откуда? Где попали в плен? Как дела на фронте? Особенно жадно искали земляков, чтобы получить хоть какую-нибудь весточку о родных.
Вечером на поверке нас распределили по шахтам. Я попал на шахту номер семь.
Я был уже достаточно наслышан о работе под землей и в первую ночь перед спуском в шахту долго не мог уснуть. Стоило мне закрыть глаза, как передо мной возникал черный колодец без конца и края.
Проснулся я от громкого окрика, напоминающего отрывистый лай собаки. Открыв глаза, я увидел стоящего на столе немца, по прозвищу Безрукий. Он нетерпеливо помахивал резиновой дубинкой и свирепо кричал, выпучивая глаза:
- Скорее! Скорее! Черт возьми!
Ему было не более двадцати лет. Это был типичный фашистский выкормыш. Он уже успел потерять правую руку на Восточном фронте, и мы все очень жалели, что не голову. Его оставшаяся левая рука несла двойную нагрузку, раздавая удары направо и налево. Когда же он уставал «работать» левой рукой, то, оскалившись по волчьи, тыкал протезом правой руки.
Сейчас он был особенно зол. Открыв дверь барака, он второпях нарвался на лужу около параши. Морща нос, он нетерпеливо покрикивал и угрожающе бросал взгляды во все стороны.
Через пять минут первая смена была построена. Раздав несколько ударов дубинкой и проверив наличие людей, он скомандовал:
- Марш! (Это было единственное слово, которое он говорил по-русски). У кухни каждый получил пайку хлеба. Лагерная охрана передала нас шахтной полиции, в сопровождении которой мы двинулись в путь. До шахты было около семи километров. Моросил мелкий дождь. Мы шли молча, понукаемые изредка окриками полиции.
Ну вот мы наконец оказались на шахте. Нас ввели в раздевалку. Полицейские, словно тени, сопровождали нас на каждом шагу. Переодевшись, мы в сопровождении полиции пошли в ламповую. Здесь каждый из нас оставил свой рабочий номер и взял шахтерскую лампу. Из ламповой мы направились к клети.
Там уже толпился народ, ожидая спуска. Старик, обслуживающий клеть, встретил нас сочувственным возгласом:
- А, Руссе!
Рассказывали, что старик этот в первую империалистическую войну был в плену в России и теперь с участием относился к нам.
Вскоре мы вошли в клеть. Звонок, другой – и вот, клеть оторвавшись камнем, полетела вниз. Минута – и мы оказались на глубине восьмисот метров.
Медленно вышли из клети в штрек.
Здесь уже скопилась почти вся ночная смена. Впереди немцы, позади военнопленные. ( нас поднимают наверх в последнюю очередь).
Товарищи встретили нас вопросом, - « что нового?» Пять минут делились новостями и пошли дальше.
Центральный штрек у ствола был широкий и светлый. Дальше он становился все ниже и темнее. Во многих местах текла вода, падали куски породы. Шахта оказалась старая и запущенная. Немцы нажимали на добычу угля. Недаром на «седьмой» было больше всего несчастных случаев. Чем дальше от ствола, тем делалось душнее. Дорога была мне незнакома, и я постоянно натыкался на какие-то предметы. Душно. Шахтерская лампа казалась мне сто пудовой гирей, от нее у меня отрывались руки. Старался приспособить ее, прицепив к поясу, однако она больно била меня по бедру, не давая идти. По пути встречались немцы-горняки. Некоторые их них приветствовали нас словом – ауф (счастливо вернуться наверх).
Вскоре мы свернули вправо, прошли еще метров сто по боковому штреку, а затем через узкое отверстие ползком пробирались в лаву.
Работа еще не начиналась. Немцы группами, по два – три человека, что-то обсуждали, понюхивая табак. Узнав, что я новичок и немного понимаю по-немецки, меня пригласили к себе, предлагая «понюхать».
Я отказался от этого удовольствия. Мои же товарищи нюхали с наслаждением. Лица немцев расплывались в улыбке, когда кто-нибудь из наших, втянув щепоть табаку, громко чихал.
- О! Прима! Прима! – удовлетворенно восклицали они. Только завязался разговор, как раздался тревожный крик:
- Мастер!
Немцев сдуло, как ветром.
Мы продолжили свой путь вниз по забою, не оглядываясь. Вскоре мы услышали тяжелое дыхание, нагоняющего нас мастера и окрик:
- Стой!
Остановились. Мастер, догнав нас, поднял лампу и рассматривал наши лица. Взгляд его остановился на мне. Опустив лампу и ткнув меня пальцем в грудь, он сердито сказал:
- Идем со мной.
О мастере я слышал уже немало рассказов не особенно лестных. Это был мужчина лет сорока пяти, среднего роста, сухой, как и большинство шахтеров, с очень подвижным лицом, круглой, как у кота, головой и серыми бегающими глазами. Голос у него был резкий, неприятный. Военнопленные за чрезмерную подвижность звали его «мартышкой». Всех русских он называл Иван, был очень щедр на рукоприкладство, причем, бил не только военнопленных, но и немцев, которые были слабей его.
Сейчас он быстро продвигался вперед, так что я еле поспевал за ним.
Ну вот он остановился и, когда я подошел ближе, он показывая на меня пальцем, стал что-то быстро говорить шахтеру - немцу. Тот недовольно осмотрел меня. Мой тщедушный вид, видимо не понравился ему. Он недовольно проворчал, махнув рукой в мою сторону. Но тут мастер взорвался, словно бомба и затараторил, как из пулемета. Покричав с минуту, он убежал.
Немец, будто не замечая меня, вытянул из кармана пузырек, насыпал изрядную щепоть табаку на тыльную часть ладони, с жадностью втянул его в свой ястребиный нос и, ошарашенно выпучив глаза и открыв рот, громко чихнул два раза, сказав сам себе
- gut (Хорошо!)
Посидев еще немного, он снял пиджак, повесил его на стойку, затем взял отбойный молоток, привинтил шланг к воздушной трубе и начал рубить уголь.
Застрекотали отбойные молотки других шахтеров. К стуку отбойных молотков присоединился грохот железных корыт, по которым транспортируют уголь из забоя, и вой врубовой машины. Через некоторое время все эти звуки слились в один сплошной грохот.
Я был вначале оглушен и подавлен этим грохотом. Прислонившись к деревянной стойке, я натянул наколенники и стал осматриваться кругом.
Транспортер уже тянул вспыхивающие при свете шахтерской лампы куски антрацита. За транспортером, дальше, тянулась мрачная пустота выработки, откуда, как выстрелы, доносился треск деревянных стоек.
Из состояния созерцания меня вывел резкий толчок в бок. Немец, тыкая черенком лопаты, кричал:
- Иван! Бросай уголь!
Он, схватив лопату, стал быстро бросать уголь на транспортер, показывая этим, что мне нужно делать. Очистив рабочее место, он бросил мне лопату, а сам, взяв отбойный молоток, с остервенением бросился на стену угля.
Угольный пласт был очень крепкий, так что, несмотря на громадные усилия, немец с трудом откалывал кусочки не больше грецкого ореха. Он наваливался всем телом на молоток, стараясь отколоть камень побольше, но тщетно. Он бросался то к подошве, то к крыше, но уголь стоял как гранитная скала.
Уже дважды мимо нас пробегал мастер и, показывая рукой на стену угля, что-то кричал.
Дело в том, что ночная смена должна была переносить транспортер. Везде уже была видна улица, выбранного угля, и только у нас оставалась еще стена метра два. Угольная пыль настолько заполнила воздух, что шахтерские лампочки еле мерцали.
Мне было на руку, что уголь был крепким: меньше приходилось бросать на транспортер. Время шло очень медленно. Не знаю сколько пронеслось минут или часов, когда немец, вконец обессиленный, бросил отбойный молоток не сел, а упал со стоном, ругаясь на чем свет стоит.
Успокоившись немного, он понюхал табаку, чихнул и после этого вдруг обратил на меня внимание. Видимо, изрядная порция нюхательного табаку прочистила ему не только нос, но и мозги. Он указал мне на отбойный молоток, жестом показывая, что нужно делать. Я в недоумении пожал плечами, словно не понимая, о чем идет речь.
Тогда он, схватив отбойный молоток, начал рубить уголь, приглашая меня подойти. Я подошел к нему, и он из рук в руки передал мне молоток. Эта работа была мне не по душе.
Я взял отбойный молоток с трудом поднял его и, воткнув у подошвы в уголь, нажал на клапан. Он гулко застучал, сотрясая меня. Я все жал и жал, пока все острие не вошло в уголь. Затем молоток перестал стучать. Я, для видимости, попытался вытянуть молоток, понимая, что из этого ничего не выйдет. Повозившись немного, я показал немцу, приглашая его помочь мне вытащить. Он подошел, дернул раза два, но молоток не поддавался. Тогда он со злостью оттолкнул меня и стал дергать молоток, расшатывая его в гнезде. Потребовалось не менее четверти часа, чтобы вытянуть отбойный молоток. Я отошел на достаточное расстояние, чтобы в безопасности наблюдать за немцем.
Вот он в последний раз с силой выдернул молоток и, чертыхаясь, начал работать.
Вскоре остановился транспортер. Сразу же утих стук молотков и воющий звук врубовой машины. Наступил обед.
Мой шеф вытер пот, подошел к своему пиджаку, вытащил из кармана тощий бутерброд и большую флягу кофе и принялся обедать. Я сел в стороне. Обедать мне было нечего, так как я еще по дороге на шахту съел свой хлеб.
Пообедав, немец побежал куда-то наверх. Через некоторое время он пришел с мастером и штейгером. Они долго о чем-то совещались, затем разошлись. Штейгер, направляясь вниз, осветил забой и заметил меня. Он подошел ко мне вплотную и, направив мне в лицо электрический фонарик, который был прикреплен на лбу, спросил:
- Новый?
Я утвердительно кивнул головой.
- Понимаешь по-немецки?
- Немного, - ответил я.
Он начал расспрашивать где я попал в плен. Из разговоров выяснилось, что он в 41 году был ранен в Киеве и после госпиталя был направлен в шахту.
- Ты коммунист? – в заключении спросил он, глядя мне в глаза.
- Нет, - ответил я.
- Ну, тогда комсомолец?
- Я отрицательно покачал головой.
- О! В России все или коммунисты или комсомольцы.
- Я знаю, - закончил он безапелляционно.
Я ничего не ответил.
Впоследствии мне не раз приходилось беседовать с немцами, побывавшими в России. И меня всегда смешило их высокомерное безапелляционное мнение о России. Побывав два-три месяца в России в качестве солдата, такой всезнайка утверждал, что Россию он знает, как свои пять пальцев. Чтобы убедить нас в своих познаниях, он произносил два-три русских ругательства и исполнял куплет из «Катюши» на варварском немецко-русском диалекте.
Конец разговора до Сталинградской битвы обычно носил следующий характер:
- Сталинград – капут, Москва - капут, Русь – капут.
Правда, после Сталинградского побоища многие немцы заканчивали разговор по-другому. Более дальновидные расспрашивали о жизни в России, словно стараясь понять, откуда взялась сила, разгромившая и пленившая 350 тысячную армию Паулюса. Кончая разговор, эти люди, обычно, многозначительно покачивали головой и говорили тихо6
- О! Русские крепкие, сильные.
Другие же намекали на то, что война с Россией это ошибка, что это дело рук американцев. При этом вспоминали генерала Гаммершельда, который якобы в 30-е годы был сторонником сотрудничества Германии с Советским Союзом. Третьи же утверждали, что Сталинград не повторится, и с нетерпением ждали лета, когда, по их предположениям, немецкая армия возьмет реванш за Сталинградское поражение. Однако, таких оптимистов становилось все меньше и меньше.
После обеда нам дали подкрепление: двух немцев и одного военнопленного. Уголь стали рубить с двух сторон и работа пошла быстрее. Военнопленный оказался из «старичков». Он начал учить меня уму-разуму:
- Вот, смотри на меня, как нужно работать, чтобы ни один немец не мог обвинить тебя в лени. С этими словами он опустился на колени, уперся задним местом в деревянную обувь и, медленно шаркая лопатой по подошве, начал набирать уголь, затем не поднимая лопаты, потянул ее поближе к себе, перехватив черенок у основания лопаты, бросил уголь на транспортер.
- Ты смотри, не вздумай только увеличивать темп. Если немец увидит, что ты можешь работать быстрее, он с тебя жилы вытянет. Держись этой тактики, пока на тебя не махнут рукой. Я вот уже год работаю. Меня и били, и коменданту в лагерь сообщали, и чуть в расход не списали, а я все свое.
Собрались как-то штейгер, мастер и еще три фашиста и устроили мне суд.
- Ну, Иван, - говорили, - Будешь ты работать по-настоящему, а то мы из тебя твой коммунистический дух вышибем, Иуда. Я снял рубаху и показал им свои кости – смотрите мол, чем работать?
Один из них указал мне на шею.
- А этого не хочешь (повесим мол).
С этими словами один из них снял пояс, сделал петлю, набросил мне на шею, другой подставил ящик, в котором хранлтся шахтерский инструмент. Меня поставили на ящик, прикрепили пояс к потолку и резким толчком выбили из-под меня ящик. Я задергался, в глазах поплыли фиолетовые круги и я потерял сознание. Подобрали меня товарищи, лежащим без чувств. Рядом нашли записку, в которой говорилось следующее: «Тот, кто не хочет работать на Великую Германию, будет повешен», - хотели запугать.
В лагере мы показали записку переводчику, но он посоветовал не соваться с ней к коменданту, так как дело примет для нас еще худший оборот. Мы и сами понимали, что искать защиту у коменданта лагеря, от распоясавшихся фашистских молодчиков, бесполезное дело. Как было сказано в пословице: «ворон ворону глаз не выклюет».
- Такие-то дела, брат, - закончил он.
- Ничего, поживешь – увидишь.
Послеобеденное время прошло быстрее. Уголь был выбран, выработка закреплена. Теперь уже отбойные молотки стучали реже. Большинство немцев пилили для себя чурбачки получше, чтобы взять их домой. Это считалось верным признаком скорого окончания работы. Действительно, транспортер вскоре остановился, и из конца в конец понесся радостный крик:
- Смена!
Немцы, хватая на ходу пиджаки и, выливая из фляг недопитый кофе, стремглав бросились из забоя. Мы не спешили.
Во-первых, нас все равно поднимали последними, а во-вторых, наверху нас ждали не семьи, как у немцев, а полиция и лагерь. Здесь, в шахте, мы чувствовали себя более или менее свободно, так как не было ни конвоя, ни солдат.
Я шел, не спеша, по штреку, изредка меня перегонял кто-нибудь из запоздавших немцев.
Неожиданно кто-то, обгоняя меня сунул мне в руку сверток и, не сбавляя шагу, быстро пошел дальше. Я оглянулся и развернул сверток. В нем оказался бутерброд. Случаи, когда немцы-шахтеры помогали нам, были часты. Правда, это строго запрещалось, однако условия в шахте были такие, что помочь незаметно было можно, при желании. Некоторые немцы брали на себя, как бы шефство, над истощенными военнопленными, помогая им пищей. Так, в течение некоторого времени я регулярно, каждый день, получал кулек вареного картофеля от незнакомого шахтера. Он прятал его в определенном месте, откуда я мог в любое время забрать. Это была бескорыстная помощь. Чаще помогали немцы, которые были напарниками в работе. Однако их помощь была далеко не бескорыстной. Она преследовала цель: заставить пленного лучше работать.
Когда мы поднялись наверх, там нас ждала уже полиция. Сдав лампы, мы отправились в баню. Для того, чтобы вымыться, как следует, нужно приложить немало усилий. Мыло мы получали эрзац, пополам с песком, оно не мылилось и лишь драло тело, как скребок. Под влиянием пара и горячей воды тело окончательно расслаблялось. Были часты обмороки. Поэтому мылись наспех, кое-как.
Помывшись, выстраивалися. Нас пересчитывали несколько раз, а затем шли в лагерь. Там нас еще раз пересчитывали и, наконец, распускали. Еле волоча ноги, тащились в барак за кастрюлями и выстраивались в очередь за баландой.
Немцы кормили нас «витаминами». Основным блюдом, которым душили в лагерях, был это брюквенный суп. Эта культура надолго запомнилась в памяти тех, кто побывал в фашистских концлагерях. Иногда вместо брюквы давали суп капустный или из турнепса. По воскресеньям, как правило, готовили деликатес: большей частью – это картофель с жидкой подливой, в которой плавали кое-где волокна мяса; реже – картофель с голубой капустой.
После пересыльных лагерей, где в день давали пол-литровый черпак супа, двухлитровая порция в этом лагере сразу оказалась мне не под силу. Однако уже через неделю я проглатывал эту порцию единым залпом и чувствовал все тот же голод.
Для того, чтобы сделать суп «сытнее», многие подсаливали его покрепче. Таких любителей «сытного супа» можно было сразу определить. Большинство из них опухали. Лица принимали сизый оттенок. Пролежав ночь на матрасе из грубой мешковины такой «любитель» вставал на утро с матрасом, отпечатанным на лице, как на фотографической пластинке. Солили все: кипяток, хлеб, суп. Соль держать в лагере строго запрещалось. Периодически делали обыски и тех, у кого находили соль, жестоко наказывали. Но соль у нас не выводилась. Мы добывали ее в шахте. Соль была не только средством против «утоления» голода, но и, своего рода, универсальным «медикаментом». Солью растравливали раны, чтобы подольше остаться в санчасти. Соль пили с кипятком, чтобы опять–таки, опухнуть, попасть в санчасть.
Работы избегали под всякими предлогами, вплоть до симуляции падучей болезни. После ужина большинство ложились отдыхать до поверки. Некоторые занимались кустарничеством: делали корзинки из соломы, мундштуки, различные коробки, игрушки для детей. Все делалось в основном, из дерева. Орудиями служили самодельные ножички и гвозди. Орнамент на изделия наносился раскаленным в железной печке гвоздем. Вся эта продукция нелегально сбывалась через шахтеров-немцев.
СМЕРТЬ ПОЛЯКА
Однажды, спустя, примерно полмесяца после моего прибытия на шахту, работая в забое, я услышал команду, которую немцы передавали по цепи забоя:
- Поляка ловите! (В шахте работали поляки, насильно вывезенные из Польши).
Я дословно понял эту команду и с недоумением подумал: «Какая необходимость поляку бежать из шахты, когда можно с успехом бежать из бараков».
Бросив очередную лопату угля на транспортер и, подняв глаза, я увидел в пяти метрах от себя движущееся по транспортеру вместе с углем тело человека. Вначале я подумал, что это кто-нибудь из шахтеров лег на транспортер, чтобы поскорее подъехать вниз. Когда же человек поравнялся со мной, шахтерская лампа осветила его, и я увидел, что он мертв. Лицо его я не рассмотрел. На нем была добротная новая спецовка и, еще не смятые наколенники. Он лежал лицом вверх без каски, густые льняные волосы рассыпались, закрывая лоб и глаза.
- Так вот, кого ловить, - промелькнула у меня мысль: - мертвого поляка.
Я, сняв каску, проводил его в последний путь.
Вечером выяснилась причина смерти Юзека (так звали убитого поляка). Он неделю назад был привезен из Польши вместе с большой партией молодежи, насильно вывезенной в Рур. Его определили навалоотбойщиком к немцу. Следует сказать, что труд немца-шахтера был комплексным. Каждый шахтер получал норму угля, которую он должен был за две смены нарубить, убрать и закрепить выработку. В условиях войны, когда все внимание было уделено повышению добычи угля, на крепление выработки старались отводить как можно меньше времени.
Немец, с которым работал Юзек, видя что кровля хорошая, не поставил вовремя стойки. Нарубив угля, он сел отдохнуть, предоставив Юзеку место для очистки угля. Когда оставалось, буквально, пять-шесть лопат, кровля рухнула, похоронив Юзека под собой.
В последнее время я работал у вентиляционного штрека, оттуда со свистом врывался холодный воздух. Сверху и снизу беспрерывно лилась вода. Работать приходилась по колено в соленой воде, так как две помпы, стоявшие рядом, не успевали откачивать ее. Я простудился и чувствовал себя очень скверно. Несколько раз я заходил в санчасть, однако там не было свободных мест.
Однажды придя в лагерь, я не стал дожидаться баланды пошел в санчасть с намерением во чтобы то ни стало остаться. Лагерный врач, измерив температуру, сказал:
- Ну, куда я тебя дену? Нет ни одного свободного места. Я рассказал ему, в каких условиях, мне приходится работать.
- Хорошо, согласен в изолятор?
Я ответил, что готов хоть к черту на кулички, лишь бы не в шахту.
В тот же вечер я собрал свои пожитки и отправился в изолятор. Так находился один чесоточный, с которым я коротал первые дни до прихода подкрепления.
САНЧАСТЬ
Лагерная санчасть у нас была тем спасительным кругом, за который хватались очень многие истощенные и больные шахтеры. Врач там был свой. Он, по мере возможности, на свой страх и риск, оставлял ослабевших и выхаживал их. Это делать было нелегко, так как его работу контролировал немецкий военный врач, который приходил к нам дважды в неделю и производил генеральную чистку санчасти. Он не признавал больных и считал всех симулянтами, отвиливающими от работы на фатерланд.
Моего товарища по изолятору звали Василий Ильич, чесотка была для него настоящей находкой. Он лелеял ее, стремясь как можно дольше продлить процесс. Мазь, которую ему давали для втирания, он выбрасывал в парашу, мазал тело только немножко, чтобы отвести от себя подозрение. Это был высокого роста человек с немного побитым оспой лицом, глазами, добродушно смотревшими из мохнатых бровей. На его голове вместо волос рос цыплячий пушок. Многие военнопленные страдали этой болезнью, видимо от истощения.
Он был очень рад моему приходу.
Уже на второй день, играя со мной в импровизированные шахматы из хлеба, он сказал:
- Ты мне, положительно, нравишься, парень, и я готов для тебя пойти на жертву.
Я с удивлением поднял на него глаза.
- Зачем мне твои жертвы, я и так чувствую себя неплохо.
- Послушай, ты, дурень, со своей болезнью ты долго здесь не продержишься. Температура спадет и тебя, как миленького, выгонят отсюда, ясно. А мне этого не хочется.
Я призадумался. В самом деле, он был прав.
- Что ты голову ломаешь? Тебе нужно заразиться чесоткой, я беру это на себя, - заявил он.
Через пару дней я заразился чесоткой. Это было большой радостью для меня. Василий Ильич, в этот день высказал свое кредо.
- Пусть лучше нас сожрут чесоточные клещи, чем мы будем работать на немца. Я поддержал его.
Вскоре к нам прибыло еще два человека с подозрением на какую-то болезнь. Мы поделились чесоткой и с ними. Через полмесяца нас было уже восемь человек. Впору было расширять изолятор.
Однако нашим безоблачным дням скоро пришел конец. Немецкий врач, как-то проверявший изолятор и уже знавший нас в лицо, сказал:
- Симулянты! Я вас живо вылечу.
Он позвал санитара и заставил его, в своем присутствии, энергично натереть нас мазью. С этого дня нас всех в присутствии немецкого врача натирали мазью. Теперь, невзирая ни на какие ухищрения, чесотка стала пропадать. Мы были очень опечалены таким оборотом дел. Постепенно ряды наши стали редеть. Вскоре был выписан Василий Ильич, а дня через два и я.
ЛАГЕРНЫЕ ВОСКРЕСЕНЬЯ
Выписали меня из санчасти в воскресенье. Воскресные дни были для нас зачастую хуже, чем рабочие. Мало того, что в наше отсутствие немцы неоднократно проверяли наши матрасы и лохмотья, в воскресенье они заставляли еще нас забирать все свои пожитки и становиться с ними в строй в ожидании поверки. Эта процедура длилась три-четыре часа. Стоишь, разложив лохмотья впереди себя, под проливным дождем или в мороз. Ждали, пока не подойдет немец и не начнет ковыряться в твоих пожитках. Пока часть немцев проверяла здесь, другая - орудовала в бараках. Если это была не проверка вещей, так проверка на вшивость. Снявши рубахи, стояли и ждали пока немец, брезгливо сморщив нос и лицо, не подойдет и не проверит. Обнаружив вшу, он выводил человека из строя и ставил в особую колонну. Набрав, таким образом, человек сто, их отправляли километра за три в дезинфекцию. Так проходил целый день.
Но иногда выдавались воскресенья более спокойные. Таким было именно на этот раз.
Вечером в такие дни можно было слышать рассказы и пение. Особенной любовью пользовалась песня «глухой неведомой тайгою». Николай Воробьев – человек лет тридцати пяти, заикающийся в разговоре, но прекрасный запевало, сидя на втором этаже нар, подняв вверх лицо так, что выделялся огромный кадык, начинал высоким голосом:
Глухой, неведомой тайго-ою
Сибирской дальней сторо-оной
И сразу же несколько человек, с начала неуверенно, словно нащупывая, подхватывало:
Бежа-ал бродя-яга с Сахали-ина
Звери-иной узкою тропой.
На его худом, бледном лице появлялся чахоточный румянец, а синие глаза расширялись и становились такими глубокими, словно старались через тысячи километров различить узкую тропку в сибирских лесах.
Укрой тайга его густа-ая
Бродя-яга хочет отдохнуть
Гремели уже десятки голосов. Так мелкие ручьи, сливаясь, образуют одну многоводную реку.
Песня билась в душных стенах барака, от ее могучих звуков дребезжали стекла окон, она словно просилась на волю, подальше от прокопченных стен барака. Измученные лица поющих преображались. Куда девалась тупое равнодушие! Лица становились одухотворенными, глаза блестели и даже те, кто не пел, бросали иголку или шило и, прислонившись, задумчиво сидели, слушая песню.
Заключительные слова:
Жена-а найдет себе другого
А мать сыночка нико-огда
Производили очень тяжелое впечатление. Кое-кто, не стыдясь, смахивал непрошенную слезу.
У меня перед глазами вставала моя мать, маленькая седая старушка с большими мозолистыми руками и почерневшим от горя лицом.
- Да, мать есть мать, - говорил кто-нибудь, глубоко вздохнув.
- А жена, что же, - вмешивался другой,
- Я, вот, оставил свою с тремя, один другого меньше. Кому она нужна с таким приданым.
Иногда вокруг этого вопроса заходили споры. Иногда же вопрос повисал в воздухе и начинали петь другую песню.
Я понимал, почему эта песня так была дорога для всех нас. В ней затрагивались самые насущные вопросы, волновавшие каждого – Родина, побег с неволи и семья. От этих вопросов было не уйти.
Пели и другие песни. Из украинских – любили, «Дивлюсь я на небо», «Заковит», «Распрягайте хлопцы кони». Был у нас свой Гмыря, родом из Киевской области, по фамилии Вареник. Это был широкоплечий среднего роста мужчина, лет сорок, с рассеченной от брови до подбородка щекой, с несколько удлиненными руками, прекрасный исполнитель украинских песен.
- Вареник, а Вареник? – бывало просили его, - ну, спой «Дивлюсь я на небо».
- А ну вас к бису,- говаривал он. Колы там я на кого дивлюсь? Тикы по недилям, а то як крот. Скоро не тилькы що небо, а и вас, дурнив, не буду бачить.
За это на него никто не сердился.
После небольших препирательств Вареник сдавался. Особенно податлив он был, когда ему приносили на цигарку табачку. С наслаждением выкурив папиросу, он расправлял плечи.
- Вареник, дай на гора, - кричали ему, - так лучше. И Вареник, не заставляя себя упрашивать, лез на второй этаж нар, снимал свои колодки, а если было тепло в бараке, то и пиджак, и оставался в одной исподней рубахе.
Окинув взглядом притихшую аудиторию, он откашливался и, вдохнув широкой грудью, начинал:
Дивлюсь я на не-ебо Тай думку гада-аю
Чому я не сокив?
Чому не летаю?
Дойдя до слов: Чому мени, Боже… он становился на колени и , вытянув свои огромные руки все в ссадинах от угля, словно изувеченные крылья птицы, вопрошал. В его голосе была одновременно и просьба, и угроза, и боль отчаяния.
Когда последние звуки песни затухали где-то в конце барака, он опускался на нары и несколько минут сидел, сгорбившись, не поднимая головы.
Иногда в разгар пения, вбегал немец и, размахивая дубинкой, кричал.
- Замолчать!
Песня, словно испуганная птица, обрывалась и замирала. Кто-нибудь со злостью крикнет:
- Вот скоты, и петь нельзя, скоро дышать запретят.
Если же мы продолжали петь, он вынимал свисток и, открыв дверь барака, начинал тревожно свистеть. Через минуту вваливалась орава немцев и полицаев и начиналось усмирение.
Песни очень благотворно влияли на людей. Суровая жизнь пленных, полная лишений и опасности, иссушала душу, делала человека грубым и раздражительным. Песня лечила людей, делала более отзывчивыми друг к другу, облагораживала их. Люди становились как-то лучше и чище. В такие вечера не слышно было перебранок и ссор, чаще раздавались безобидные шутки и задушевные разговоры.
Иногда во время проверки какой-нибудь немец-самодур вдруг разгорался страстным желанием послушать русские песни. Больше всего им нравилась песня «Из-за острова на стрежень…».
Обычно, посчитав раз десять, и, убедившись, что все налицо, любитель песен, кричал:
- Русь! Вольга! Вольга!
Кто-нибудь из рядов со злостью выкрикивал:
- Подождите, скоро вам под Сталинградом покажут Вольгу!
В ответ раздавался громкий взрыв смеха. Однажды, когда мы стояли под проливным дождем, понукаемые «любителями русской песни», на левом фланге вдруг кто-то запел молодым задорным голосом:
Вставай страна огромная
Вставай на смертный бой…
Все дружно подхватили.
Испуганные немцы, чтобы заглушить песню, подняли свист и крики, стали разгонять нас по баракам. После этого случая нас уже не заставляли петь.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ШАХТУ
После выздоровления меня снова направили в ту же шахту.
Еще раньше я узнал, что немец, с которым я работал, взят в армию. Это сообщение не особенно огорчило меня.
Первое, что я увидел в шахте, - это необычайное оживление, которое здесь царило. Шахтеры-немцы, собравшись в кружки по пять - шесть человек, возбужденно жестикулируя, обсуждали что-то. Сталинград и кессел(котел) - вот два слова, которые у всех были на устах.
До нас доходили слухи о боях под Сталинградом. Немцы самоуверенно предрекали скорое его падение. Но проходили недели, месяцы, а Сталинград стоял, как скала. Со временем проходила и уверенность немцев в победе. Мы уже стали подшучивать над ними.
- Ну, как сталинградский орешек? – спрашивали мы.
- О-о! – нечленораздельно произносили они, многозначительно кивая головами.
Перед началом работы появился штейгер и, проходя мимо, жестом пригласил меня следовать за ним. Я повиновался. По дороге штейгер часто останавливался, чтобы сделать замечание то одному, то другому шахтеру.
В конце забоя мы вышли в вентиляционный штрек. У входа было навалено много породы, видимо, ночная смена не успела убрать ее.
Встретил нас старик лет шестидесяти, высокого роста, с маленькой, как у черепахи, головой и острым лицом, на котором красовался большой шишковатый нос сизого оттенка. Нос этот сразу же навел меня на мысль, что старик не дурак выпить.
- Принимай помощника, старина, - сказал штейгер, - показывая на меня.
Старик бегло стрельнул по мне глазами и, ничего не ответив, полез в карман, достал маленький пузырек с табаком и предложил понюхать. Штейгер подставил руку, и старик отсыпал ему щедрую порцию. Потом он обратился ко мне. Я последовал примеру штейгера. Штейгер, окинув оценивающим взглядом крепление, не спеша, втянул чуть не всю порцию в свой нос, да так и застыл с закрытыми глазами и открытым ртом. У старика на лице появилась самодовольная улыбка. Затем штейгер разразился таким чиханием, что немец от души рассмеялся и, подмигнув мне одним глазом, головой показал на штейгера: «Смотри, мол, как его пробрало». Штейгер пытался что-то сказать, но всякий раз новый приступ отнимал у него дар речи. В конце концов, он махнул рукой и побежал наверх, откуда доносился вой врубовой машины и грохот отбойных молотков. Старик постоял еще немного, нюхая табак, затем, словно убедившись, что штейгер уже далеко, подошел ко мне и, подав руку, представился:
- Альфред Хемке.
Я назвал свое имя.
- Война нихтс гут, - сказал он, собрав весь свой запас русских слов. В знак согласия я утвердительно закивал головой.
Да, для старого Альфреда война действительно была «нихтс гут». Как выяснилось, его старший сын погиб во Франции, младший – в Смоленске, а средний находился под Сталинградом, и участь его тоже была незавидной.
От Альфреда я узнал подробности о сталинградском сражении. Мой новый напарник, взяв большой кусок породы, обозначающий Сталинград, провел линию, сказав: «Вольга» и начал опоясывать кусок породы кругами. После долгих объяснений он ткнул себя в грудь кулаком и сказал шутливо:
- Я Мольтке.
Вдоволь наговорившись, Альфред вытянул часы, посмотрел время и протяжно свистнул.
- Итак, робота, робота! С этими словами он взял топор и деревянную стойку, а мне показал на пилу. Мы двинулись вглубь штрека.
Альфред перед войной был уже на пенсии. Когда же грянула война и многих шахтеров взяли в армию, он вернулся в шахту. Ему дали соответственно его возрасту работу: он должен был смотреть за исправностью вентиляционного штрека.
Мы медленно продвигались вперед. Во многих местах штрек так покоробило, что мы с трудом пробирались ползком. Наконец мы остановились у одной скрюченной стойки.
- Робота, - промолвил Альфред. Он любил блеснуть знанием русского языка, так как знал всего два слова: «робота» и «война», то и употреблял их, кстати и не кстати.
Мы заменили стойку, понюхали еще раз табачку.
В штреке было тихо, издали слышался шум забоя, в узких местах посвистывал воздух, да изредка раздавался треск ломающихся стоек.
- Гут робота?- обратился ко мне Альфред.
После адской работы в забое мне показалось, конечно, что здесь не просто «гут», а настоящий рай. Мне даже не верилось, что я попал в такое место.
Как я узнал впоследствии, работа у Альфреда не была случайностью. Штейгер имел связь с группой наших товарищей и по их представлению посылал истощенных и больных военнопленных на легкие работы. Таким образом был спасен не один десяток военнопленных.
До обеда мы заменили две стойки. В обед старик разделил свой бутерброд пополам: одну часть съел сам, а другую передал мне вместе с флягой кофе. За все время работы он всегда делился со мной своим скудным обедом. По праздникам он приносил еще какой-нибудь деликатес и, передавая мне, говорил:
- Матка.
Это значило, что его жена передавала мне от себя.
В обед к нам пришел друг Альфреда старик Понятовский, поляк по происхождению. В первую мировую войну он попал в плен к немцам, да так и остался.
Разговор зашел о шахтерской жизни. Старый Альфред вспомнил те времена, когда в Руре стояли французы. Постепенно разговор перешел на теперешнее положение в шахте.
- О! Разве сейчас шахтеры здесь, - пренебрежительно махнув рукой, - сказал Понятовский, – Дрянь-людишки: одни постарели и ушли на пенсию, другие, более молодые, взяты в армию.
- Тут половина – шкуры, - медленно подбирая русские слова, - рассказывает Понятовский. – Сволочь разная, которая увиливает от армии. Поналезли, как клопы. Кричат « Хайль Гитлер», а сами в щели прячутся.
И тут он, войдя в раж, начал перебирать шахтеров. Загибая, один палец за другим, Понятовский перечислял прибывших в шахту крестьян, мещан; загибая десятый палец, он стал плюваться – десятый оказался потомком какого-то графа. Старое шахтерское сердце не могло смириться с тем, что в шахте вместо потомственных шахтеров работал всякий сброд.
Альфред во время нашего разговора сидел напротив и, ничего не понимая, только время от времени кивал головой и сокрушенно говорил не то сам себе, не то нам:
- Ja, Ja. (Да. Да)
Уходя, Понятовский похлопал меня по плечу и сказал:
- Ты счастливый, что попал к Альфреду. О! Это добрый камрад.
Проработав несколько дней в шахте со старым Альфредом, я почувствовал себя намного лучше. Свежий воздух, посильная работа, свежие обнадеживающие вести из Сталинграда, передаваемые Понятовским, - все это вселило в меня надежду, что еще не все пропало, что и на нашей улице еще будет праздник.
За время пребывания в шахте у меня сложилось определенное мнение о немецких шахтерах. Кадровых шахтеров почти не коснулась расовая звериная идеология фашизма. Даже в период наивысшего расцвета III рейха, когда немецким генералам казалось все доступным и возможным, и победоносное опьянение охватило почти все слои населения Германии, среди шахтеров я не наблюдал особого подъема. Они не обманывались на свой счет. Не случайно со всеми, с кем бы мне не пришлось говорить, конец был одним:
- Всегда работать, работать и работать.
И относились они к нам не как к врагам, а как к товарищам. Как правило, в обращении с нами они употребляли слово «камрад». Только в присутствии своего начальства они меняли тон. Мы прекрасно понимали, в какое щекотливое положение попадали они при начальстве, которое требовало строго отношения к нам, советским военнопленным. Система шпионажа и слежки, насаждаемая гестапо, сделала шахтеров подозрительными друг к другу. С нами они поодиночке охотнее делились своими сокровенными мыслями. Пока мы были в шахте, немцы разговаривали с нами, шутили. Но стоило только подняться наверх, как картина резко менялась. При встрече наверху даже немец, с которым ты работал бок о бок несколько месяцев, отворачивался и делал вид, что не знает тебя.
Прямой противоположностью кадровым шахтерам были вновь испеченные шахтеры или, как их называл Понятовский, «дрянь». Спасая свою шкуру, мелкие торговцы, крестьяне, мещане лезли в шахту, чтобы получить бронь. Многие из этой братии были членами фашисткой партии. Эти работать не привыкли и старались как можно больше выжать из нашего брата. С этими супчиками нам приходилось вести борьбу.
АЛЬФРЕД ХЕМКЕ ПРИЗАДУМАЛСЯ
Последнее время и в лагере, и шахте было только и разговоров о Сталинграде.
Старый Альфред что-то совсем стал плохо обедать, отдавая весь бутерброд мне. Во время работы он стал забываться: возьмет пилу, подержит в руках, а потом, словно вспомнив что-то, бросит ее, возьмет топор и тяжело вздохнув, скажет:
- Ja, Ja (да, да)
Понятовский сообщил мне по секрету, что Альфред уже больше месяца не получает писем от сына из Сталинграда.
- Убивается старик, ведь это его последняя надежда.
Старый Альфред ходил молчаливым и суровым. Еще недавно сухой и стройный он теперь согнулся, как будто на него давил слой земли, находящийся над нами. Но вот однажды, словно проснувшись от летаргического сна, старик стал лихорадочно расспрашивать меня о Сибири, не пропуская ни одного слова. Альфред видимо думал, что его сын попал в плен и его отправили в Сибирь.
Слово Сибирь для немцев было равнозначно слову смерть. Официальная пропаганда запугивала немецкий народ Сибирью. Доктор Геббельс истерически вопил, что русские, в случае победы, всех немцев выселят именно туда.
Я, как мог, успокоил старика, рассказав ему, что в Сибири живут и работают миллионы людей и что для его сына Сибирь – это не смерть, а спасение. После этих слов Альфред дрожащими руками вытянул пузырек с табачком, насыпал мне, потом себе, понюхал и, спрятав пузырек в карман, пожал мне руку и сказал:
- Спасибо, товарищ, большое спасибо.
ПАВЕЛ НИКИФОРОВ
Уже в первый день работы в шахте я решил при первой возможности бежать. Нужен был надежный друг. Я стал присматриваться к пленным, работающим со мной в одном забое. Выбор мой остановился на Павле Никифорове. Это был парень лет тридцати, среднего роста, стройный, с серыми глазами, над которыми выделялись широкие брови. Немного вздернутый нос придавал Павлу несколько самоуверенный и чуточку надменный вид. Походка у него была прямая, даже в шахте он умудрялся проходить, не нагибаясь там, где, казалось, надо обязательно наклониться, чтобы пройти. Голову он всегда держал прямо, чуть-чуть откинув назад. Это был гордый, сильный человек. Ни разу не слышал я от него жалоб на свою судьбу. Он был всегда аккуратно выбрит, одежда выстирана и заштопана. Короче, в труднейших условиях плена он сумел сохранить и человеческий вид, и человеческое достоинство. Рассказывали, что в первый день работы в шахте ручман было замахнулся на Павла, но тот, выставив вперед острие отбойного молотка, так посмотрел на него, что ручман отступил, махнув рукой, побежал куда-то вниз. Павел впоследствии признался мне, что ожидал за это расправы в лагере. Однако все прошло благополучно. После этого случая ручман косо поглядывал на Павла, но не трогал.
Когда я ближе познакомился с Павлом и предложил ему свой план побега, он горько усмехнулся и заговорил:
- Утопия…. Больше года я здесь работаю и еще ни один из наших дальше лагеря не ушел. Весной этого года бежало пятнадцать человек. Где они? Не знаешь? А я знаю. Пятеро из них забиты до смерти, а остальные работают в штрафном забое на шахте №9. Чего они добились, скажи?
Я с жаром стал доказывать, что если хотя бы один из двадцати уйдет и то есть смысл бежать.
- Бред, - махнул Павел рукой.
Помолчав немного, он заговорил со злостью:
- Бежать… Бежать… Только и слышу это. А куда бежать? Вся Европа в руках фашистов. Родина за тысячи километров. Франция рядом, да что толку, там тоже немец. Да и попробуй перебраться через Рейн. Нужно здесь бороться, в шахте. Ты посмотри, нас в забое тридцать пленных, а один ручман издевается над нами.
- За ручманом стоит сила, - возразил я.
- Знаю, а разве мы не сила, если выступим организованно.
В тот день разговор мой с Павлом так ни к чему и не привел. А жизнь наша текла своим чередом. Утром подъем, пайка хлеба и кружка теплой бурды, шахта, баня и снова лагерь. Как-то придя на работу, я застал штейгера, бурно объясняющегося с Альфредом. Увидев меня, он нахмурился, разговор сразу же прекратился.
- Ты будешь другая работа, обратился ко мне штейгер.
Не хотелось мне уходить от старика, но делать было нечего. Понюхав на прощанье с Альфредом табачку, я отправился вслед за штейгером. Вскоре он привел меня к толстому немцу лет тридцати пяти.
- Фриц Штальке, - представил он мне немца и ушел.
Фриц оказался на редкость общительным парнем. В первый же день он рассказал мне с заговорческим видом, что с двадцати лет он состоит в коммунистической партии. Расхваливал Тельмана, с которым будто бы работал когда-то в Гамбурге. Чтобы окончательно убедить меня в своей принадлежности к компартии, он под стук отбойного молотка и грохот ручьев запел Интернационал. Надавливая одной рукой на клапан отбойного молотка, он другую поднимал к верху и, сжимая кулак, кричал, сверкая белками глаз:
- Рот фронт!
Работал он скоро, и любо было смотреть, как он, наваливаясь своим огромным телом на отбойный молоток, отваливал глыбы угля. Я был рад такому напарнику. В лагере я поделился своими мыслями с Павлом.
- Ты уши не распускай с ним. Черт его знает, что это за человек, - предупредил меня Павел. - Настоящий коммунист не станет рассказывать первому встречному. Да еще где? В Германии, где за принадлежность к коммунистической партии жестоко карают. Ты держи ухо остро. Что-то не нравится он мне, судя по твоим рассказам.
А через три дня Понятовский, встретив меня в шахте, и узнав, что я работаю с Фрицем, сказал:
- Смотри! Штальке отца родного продаст. Он действительно был когда-то коммунистом, но затем переметнулся к фашистам. В общем, дрянь-человек.
Вскоре важные события заполнили однообразно текущую лагерную жизнь.
СМЕРТЬ ИВАНА СКОРИКОВА
Выше меня в забое работал в паре с немцем Иван Скориков. Это был вологодский парень, небольшого роста, широкоплечий, с ясными голубыми глазами, как у ребенка. Звали мы его Паря, так как он часто употреблял это слово. На шахту он попал на три месяца раньше меня. Чтобы избавиться от работы в шахте, Иван стал употреблять соль в таком количестве, что в короткое время распух и стал неузнаваем. На его ноги не налезали даже самые большие колодки, и он ходил. обмотавши их тряпьем. Лицо стало оранжевого цвета. Его положили в санчасть. Иван забил тревогу, прося соли у ребят. Товарищи передали ему соль. Дело шло как нельзя лучше. Его в скором времени должны были отправить в Ямы. (Лагерь под Ганновером, куда отправляли искалеченных и истощенных больных). Но однажды, делая поверку, немцы обнаружили под матрацем у Ивана соль. Его жестоко избили и в тот же день направили в шахту. Немец, с которым работал Иван, махнул на него рукой и не заставлял работать. Но однажды ручман Мартышка взял Ивана на прорыв к какому-то немцу. Что там произошло – неизвестно. Только нашли мы Ивана после работы избитого и уже не узнающего нас. Он хотел что-то сказать, но только хватал воздух, как рыба, вытянутая из воды, и скрипел зубами.
- Мартышка! - были его последние слова.
Молча стояли мы перед холодеющим трупом товарища, в бессильной ярости сжимая кулаки. Не было слов, чтобы выразить наше возмущение и гнев.
- Убить, убить гада! - прохрипел в ярости Степан Бондаренко. – Убить, иначе он нас поодиночке передушит, как волк овец.
Никто не ответил ему. Он нервно перекладывал шахтерскую лампу из руки в руку, голова у него дергалась в нервном тике.
- Товарищи, разрешите мне его прикончить. Вот этими его задушу, - и он вытянул свои огромные руки.
- Убить – не ахти какое дело, а последствия, - задумчиво проговорил Павел.
- Да я его сам удушу, затащу в выработку и замурую эту падаль так, что его сам черт не найдет, - доказывал Степан.
- Ты, Степа, не горячись, - положив ему руку на плечо, спокойно заговорил Павел, - Что-нибудь придумаем, а теперь пошли!
Мы понесли Ивана в последний путь. Не первой и не последней жертвой был Скориков. Многие из нашего брата нашли себе могилу в чуждых нам подземельях Рура. Одни были убиты или повешены, другие были завалены, третьи умерли от истощения. Страшно было умирать на чужбине, в неволе. Холодна и неприветлива земля немецкая для русского человека. Не придет на могилу ни старая мать, ни жена, ни дети. Так без вести пропавшим и останется лежать он в чужой земле. Будет еще долгие годы выплаканными глазами смотреть на дорогу мать, ожидая сына. Тщетно. Трудно смириться со смертью близкого вам человека, не увидев его мертвым. Где-то в душе теплится, как в погасшем костре, надежда: «а может, жив, вернется».
МЕРТВЫЕ ПРОДОЛЖАЮТ БОРЬБУ
Слухи о том, что на «седьмой» ручман забил до смерти Скорикова, облетели весь лагерь. Бараки загудели, как пчелиные ульи. Особенное возбуждение царило у нас. Сюда приходили шахтеры из других шахт, чтобы узнать подробности. Слышались возбужденные голоса:
- Не полезем в шахту! Довольно терпеть! Лучше умрем здесь, в лагере, чем нас поодиночке передушат в шахте.
Возбуждение все нарастало. Все новые и новые группы шахтеров входили в наш барак. Другие, подогретые, как во хмелю, шли в другие бараки. Брожение все возрастало. Один из шахтеров, забравшись на нары, закричал:
- Товарищи! Цивильные немцы не имеют права нас бить. Есть приказ Гитлера на это. Мне говорил об этом один конвоир.
- Ти, дурэнь! Защитныка найшов! Гитлер запрэтив… Скажи своий дядыни, а нэ нам.
- А может и есть такой приказ, - послышались неуверенные голоса.
- Жди его, пока рак на горе свистнет.
Началась было уже перебранка, как вдруг послышался ровный, спокойный голос Павла:
- Товарищи! Спорите не о том. Гитлер такой же защитник нам, как волк овцам. Это мы уже испытали на своей шкуре.
- Вот это правильно сказано: пожалел волк кобылу – оставил хвост да гриву, -выкрикнул Степан.
В бараке одобрительно загудели.
- Ну, коль так, то закройте дверь да поставьте человека у входа, чтобы какой-нибудь шальной немец или полицай не наскочил нечаянно, - приказал Павел.
В бараке стало тихо. Павел забрался на второй этаж нар, обвел всех испытующим взглядом, как бы оценивая каждого, и заговорил:
- Вот тут правильно раздаются голоса: «Не полезем в шахту». Только вопрос этот нужно решать организованно, а то выйдет как в басне: «Рак пятится назад, а щука тянет в воду». Один или десяток человек откажутся – это для немца ерунда. А вот весь лагерь поднять – другое дело. Тут немец забегает.
- А что, разве немец не всем залил сала за шкуру? – выкрикнул кто-то.
Павел махнул рукой.
- Сала всем залил достаточно. Об этом никто не спорит. Так это еще не все.
- Надо собрать представителей от других шахт и с ними договориться, все ли мы согласны не идти в шахту?
- Все, все! - закричали кругом.
В это время рядом с Павлом вырос Степан Бондаренко и, не дав ему договорить, обратился к шахтерам:
- Ну, откажемся мы лезть в шахту, а дальше что? Чего мы добьемся?
- Как чего? - с удивлением закричали в бараке.
- Пусть прекратят издевательства в шахте!
- Добавят хлеба, улучшат баланду!
- Отправят в нерабочий лагерь, - послышались выкрики.
- Вот последнее мне нравится больше всего, - продолжал Степан. – Мое мнение: нужно требовать отправки нас в нерабочий лагерь – и баста. Работать на немца в шахте – это все равно, что воевать со своим братом.
При этих словах многие задумались.
- Вот и давайте решать, будем ли мы и впредь работать на немца, ожидая каждый день такой смерти, как у Ивана Скорикова, и мучиться угрызениями совести, что в такой тяжелый период для Родины помогали врагу, или, если уж нам суждено умереть, то умрем со спокойной совестью.
В бараке воцарилась тишина.
- Степан дело говорит, - поддержал Павел. – Нам надо думать не только о своем брюхе, но и о Родине и о семьях, которые остались там.
В это время свет в бараке потух, завыла сирена.
- Alarm! Alarm! (Тревога! Тревога!)– с этими криками ворвались в барак немцы и полицаи и начали выгонять нас из бараков. Слышны были разрывы бомб, в городе свирепствовал пожар.
К началу 1943 года участились налеты англо-американской авиации на Рур. Во время воздушной тревоги нас загоняли в полуразрушенное убежище, служившее некогда складом для брюквы. Это была готовая могила. После часового сидения нас опять загоняли в бараки. После тревоги было решено отложить обсуждение о забастовке в лагере на субботу, так как было уже поздно.
ВОЗМЕЗДИЕ
На другой день, в субботу, спустившись в шахту, мы по дороге оживленно обсуждали вчерашний вопрос, который многим не давал спать. Большинство сходилось на том, что Степан прав: надо требовать отправки всех нас в нерабочий лагерь.
Степан Бондаренко шел впереди всех, размахивая лампой. Предстоящая борьба оживила его. Словно боевой конь, почуявший трубу, он подтянулся и даже помолодел на вид, будто за ночь ему сбросили десяток лет.
Работа в забое еще не начиналась, и мы со Степаном присели понюхать табаку и отдохнуть.
- Черт возьми, никогда не думал, - садясь и вытягивая свои длинные ноги, - заговорил Степан, - что придется мне такие муки принять из-за своих ног. – На фронте приходилось окоп более двух метров рыть, чтобы голову спрятать, здесь – не разогнешься. Вот мучения на мою голову. Завидую тебе.
- Ничего, ты еще разогнешься, - возразил я.
- Да хотелось бы. Только вряд ли придется, - задумчиво проговорил он.
После короткого молчания он спросил меня:
- Как ты думаешь, сумеем мы поднять весь лагерь или нет?
- Все это будет зависеть от нас самих, - ответил я. – Ты же сам видишь, что на нашей шахте большинство уже сегодня утром высказалось за твое предложение.
- А на других?
- Это еще вопрос, но думаю, что если провести соответствующую работу, то нас поддержат.
- Да, хотелось бы мне увидеть физиономию Бремке (комендант лагеря), когда весь лагерь откажется лезть в шахту, - мечтательно проговорил Степан, смотря куда-то вдаль своими черными с раскосиной глазами.
Работа в забое уже началась, и я собирался идти к себе, как вдруг услышал за своей спиной визгливый крик Мартышки:
- Швейне руссе, колемахен, фердайте. (Русские свиньи, уголь рубите.) И он куском пилы ткнул Степана в бок и побежал дальше. У Степана недобро засветились глаза.
- Ох, гад! – Доведет он меня. Сам пожалеет, да будет поздно.
- Не обращай ты внимание на этого идиота, - заметил я.
- Не могу! Вот он где у меня сидит, и Степан ткнул себя в то место, где по его предположению должна быть печень.
Я ушел, оставив его одного. Когда я пришел на свое рабочее место, Штальке уже рубал уголь. Он через плечо сердито посмотрел на меня, но ничего не сказал. Я стал бросать уголь на транспортер. В забое с каждой минутой становилось все жарче и душнее. Мой напарник был явно не в духе и работал молча. Нарубив угля, он бросил молоток, понюхал табака, не приглашая меня и, измерив высоту забоя, стал отпиливать стойку. Так как стойка попалась толстая, а пила была тупой, то он позвал на помощь меня. Мы стали пилить вдвоем. Неожиданно снизу раздался крик. Стук отбойных молотков прекратился. Немец настороженно посмотрел на меня, прислушиваясь. Крик повторился, и через минуту по цепи забоя пронесся крик:
- Ручман капут!
Фриц, а за ним и я кинулись вниз. Добежав до места, где работал Степан, я увидел группу немцев и пленных. У транспортера, раскинув руки, лежал Мартышка с разбитой головой и глубокой раной в груди, рядом валялись его каска и лампа. Тут же, прислонившись спиной к стене угля, согнувшись, стоял Степан с отбойным молотком в руках. Он затравленным взглядом смотрел то на ручмана, то на немцев. Все молчали. Некоторые из немцев стали снимать каски, отдавая последнюю дань тому, кто в течение долгих лет тиранил их. Наконец, не выдержав, Степан бросил молоток в сторону и, вытянув руки к немцам, закричал с тоской и болью:
- Чего стоите? Вяжите!
Немцы зашевелились. В это время, расталкивая столпившихся шахтеров, появился, тяжело дыша, штейгер.
- Вас ист денн лосе? (Что случилось?) - закричал он, но, увидев мертвого ручмана и стоявшего рядом Степана, понял все.
- Анфюрен ауф! (Увезти наверх) – показал он на ручмана и, строго глядя на Степана, закричал, наливаясь кровью:
- Ди руссе банда! Капут! И он поднял штейгерскую палку, намереваясь ударить Степана, но в последний момент раздумал и опустил ее.
- Аллес вег! ( Все прочь!) – приказал штейгер.
Тело ручмана понесли наверх. Все стали расходиться.
Павел первым шагнул к Степану, крепко обнял его и поцеловал. Штейгер замахал руками, загораживая дорогу к Степану. Оставшиеся немцы стали теснить нас по приказу штейгера, не пуская к Степану.
- Прощайте, товарищи! Не забывайте и меня, если живыми останетесь. Тут голос его дрогнул.
Когда я одним из последних стал уходить, штейгер, больно схватив меня за плечо, буркнул:
- Бляйбет хир! (Останься здесь!).
Кроме меня остались еще два немца.
- Ви ист денн лосс? (Как это случилось?) – обратился штейгер к Степану.
Так как Степан плохо знал по-немецки, то переводить пришлось мне.
Когда я перевел вопрос, Степан сердито посмотрел на штейгера, зло плюнул и сказал:
- Очень он любопытный. Жаль, что не подвернулся он мне вместе с ручманом. Два сапога пара. Да, ладно, не ему, а тебе хочу отвести душу. Слушай:
- Когда ты ушел, я подождал еще немного своего Фрица. Так как он все не приходил, а работа в забое началась, то я подключился к воздушной трубе и начал помаленьку рубать уголь. Вскоре на той стороне транспортера появился Мартышка и, увидев, что дело у меня подвигается медленно, завизжал и, схватив кусок породы, запустил в меня и побежал дальше. Степан закатил рукав и показал мне синяк. – И тут меня такое зло взяло, - продолжал он, - что я хотел было пуститься за ним вдогонку и, настигнув, задушить. Но, вспомнив предупреждение товарищей, махнул рукой. После ухода ручмана я сел на большой кусок угля, воткнул отбойный молоток у подошвы и ногой нажал на клапан. Молоток застучал. Так создавалась видимость работы. Не могу сказать, сколько прошло времени, как вдруг за спиной я услышал шорох и одновременно почувствовал острый удар в бок. Я не успел оправиться, как получил еще более сильный удар ногой в крестец. Я отскочил в сторону, увлекая за собой отбойный молоток. Мартышка кинулся было на меня снова, но я, выставив молоток острием вперед, сам пошел на него. Он закричал, отступая, хватаясь за острие молотка. Ручману деваться было некуда: впереди – я, сзади – стена невыбранного угля. Чувствуя, что дело швах, он всем телом бросился на меня. Я же, собрав все силы, ткнул ему в грудь острие отбойного молотка и, прижав к стене угля, нажал на клапан. Молоток застучал, вонзаясь в грудь ручмана. Тут он страшно закричал, выпучив глаза от страха и боли. Тело его сразу обмякло и повисло. Я, вытянув молоток, еще два раза ударил его рукояткой по голове. Кажется, это уже было лишним.
Степан замолчал, потом, словно оправдываясь передо мной, добавил:
- Как видишь - это чистая случайность. Не хотел я этого. Он сам искал смерти.
После рассказа Степан вытащил пузырек с табаком, понюхал и, передавая мне, сказал:
- Возьми, он тебе еще пригодится, а у меня его все равно отберут… Табачок крепкий.
В это время подошли два толстомордых полицая.
- Хайль Гитлер! – пролаяли они, увидев штейгера.
- Хайль! – выдохнул штейгер.
- Велхер? (Какой?) – обратился один из них к штейгеру.
Тот ткнул штейгерской палкой в сторону Степана. Полицаи тщательно обыскали его, один из них, толкнув кулаком в спину Степана, приказал:
- Марш!
ВЫСТУПЛЕНИЕ
Когда мы вернулись из шахты в лагерь, там уже все знали о случившемся. Лагерный конвой, принимая нас от шахтной полиции, грубо покрикивал и за малейшее упущение награждал пинками и зуботычинами.
Как только мы вошли в лагерь, нас сразу же окружили товарищи. Все хотели знать подробности. Когда я рассказал им обо всем, в бараке наступила тягостная тишина.
- Ах, гады! Довели-таки человека до белого каления, - с болью выкрикнул кто-то.
- Мартышке – собачья смерть.
В бараке загудели, обсуждая событие. Вечером собрался шахтный комитет с участием представителей всех пяти шахт. Уже далеко за полночь было вынесено решение: «начать забастовку, требуя отправки в нерабочий лагерь».
Воскресенье ушло на подготовку. Полиция чувствовала, что назревают какие-то события, но что именно, им так и не удалось разгадать.
В последнюю ночь перед решительной схваткой мало кто спал: курили, перешептывались, ворочались с боку на бок, тяжело вздыхали.
Утром, как обычно, начался подъем. Первая смена была выстроена, проверено наличие людей. Когда вахтманы убедились, что все налицо, раздалась команда:
- Марш!
Никто не шевельнулся. Конвой опешил.
Долнетшер! (Переводчика!) – закричало несколько голосов.
Вскоре прибежал переводчик.
- Что случилось? Почему стоите? – накинулся он на нас.
- Требуем отправки в нерабочий лагерь! – раздались голоса.
- Это же бунт! Вы за это поплатитесь! Одумайтесь пока не поздно!
- Двум смертям не бывать, а одной не миновать.
- За свою шкуру трясешься, немецкий прихвостень!
Выкрики, как удары кнута, падали на переводчика. Он сразу же потерял свой былой бравый вид.
В это время в сопровождении нескольких солдат появился комендант лагеря хауптман Бремке. Мы еще ни разу не видели его таким растерянным. Нижняя массивная челюсть Бремке отвисла, как у бульдога, и мелко дрожала, глаза растерянно бегали, обшаривая колонну, словно выискивая зачинщиков. От злобы и возмущения он на какое-то мгновение потерял дар речи и только гневно мотал головой. Затем его прорвало.
- Саботаж!.. Коммунисты! Иуде! Швейне райе! – орал он в иступлении.
Колонна стояла молча.
- Кто хочет работы, три шага вперед! – приказал Бремке.
Никто не шевельнулся.
Он постоял немного, словно раздумывая, затем хриплым голосом приказал что-то солдатам. Те со свистом и криком бросились в бараки. Через пять минут были построены вторая и третья смены.
- Кто хочет работы? – уже с надеждой в голосе обратился комендант.
Опять гробовое молчание.
Теперь все шестьсот человек стояли на плацу, освещаемые со всех сторон прожекторами. Шестьсот, как один. Чтобы не ожидало нас впереди, но уже эти минуты беспомощности немцев перед организованной силой радовали нас.
У ворот лагеря стояла шахтная полиция, пришедшая за нами. Слышался сдавленный, тревожный говор.
Бремке по-собачьи пролаял что-то. Один из солдат побежал к вахтштубе и через несколько минут весь конвой лагеря по тревоге бежал к нам, держа винтовки наготове. Слышно было, как щелкали затворы, посылая патроны в патронник. Конвой окружил нас, ощетинившись штыками.
- Комендант требует зачинщиков, - обратился к нам переводчик.
Колонна молчала.
Тогда Бремке, впиваясь острым взглядом в лица стоявших людей, стал тыкать на ходу пальцем то в одного, то в другого. Солдаты, как псы, набрасывались на людей и с криками «Коммунист! Коммунист!» - выволакивали из рядов и строили отдельно.
Когда из наших рядов было вырвано тридцать человек, Бремке, подбоченясь, стал перед нами, широко расставив ноги и, поигрывая парабеллумом, объявил через переводчика, что если мы сейчас же не пойдем на работу, то все заложники будут расстреляны, как зачинщики. Он подождал немного, чтобы убедиться, какое впечатление произведут на нас его слова.
- Товарищи, не сдавайтесь, нас хотят запугать! – раздался голос из колонны заложников.
Бремке быстро обернулся на голос и, направив парабеллум в грудь кричащего, выстрелил.
Все молчали.
- Лентяи! Кто не работает, тот не ест! Прочь! – заорал он.
Солдаты и полиция прикладами и дубинками стали загонять нас в бараки. Когда все были разогнаны, нас замкнули и у каждой двери барака поставили вахтмана. Очутившись в бараке, все оживились, стало шумно.
- Ну, выкусил Бремке! Теперь ему фронта не миновать, - весело закричал кто-то.
- Ты за него не беспокойся! Пока его убьют, он еще ни одного из нас пошлет на тот свет. Ты о себе подумай.
- А чего думать? – раздались голоса. – Стоять на своем.
В это время на нары забрался худой, изможденный человек, с лихорадочно блестевшими глазами и слабым румянцем на щеках. Он поднял руку и тихо заговорил:
- Товарищи! Подывиться на мэнэ. Не лякайтесь. Та спитайтэ Грыцька Горобуя, якый був Трохым Щульга, пивроку назад. Вин нэ дасть сбрэхаты. «Максыма» тягав в сбори нэ одын киломэтр. А тэпэр що з мэнэ засталося? Кровью захлэбуюсь. Он закашлялся и выплюнул черно-красный сгусток.
- Помэрты нэ даэ нимыць проклятый. Що йому на тым свити так прийшлось мучиться, як вин нас мучэ. Трохим погрозил кулаком и, рванув на себе рубаху, задыхаясь, быстро заговорил, словно заклинание.
- Нэ лизьте в шахту, хлопци. Хрыстом Богом молю вас. И вот вам мое слово, як якый иуда вздумае предаться за кусок хлиба або черпак баланды - повисыть як собаку.
Трохим замолчал, вытер пот, выступивший на лбу, и добавил:
- Слухайтэ Павку – головатый хлопэць, вин не подвэдэ.
После этого он медленно сполз с нар и лег внизу, тяжело дыша. На месте Трофима появился Павел.
- Трофим дельную мысль высказал, - начал Павел. – Мы поднялись на смертельную борьбу и не знаем, сколько она продлится. Нужно отрезать путь к отступлению для малодушных. Я предлагаю: смерть штрейкбрехерам!
- Смерть! Смерть! – закричали все в один голос.
Часовой, ходивший вокруг барака, услышал этот крик, забеспокоился и начал бить в дверь прикладом. Павел помолчал немного, а затем продолжал негромко:
- Товарищи, будем дисциплинированны: не идти ни на какие провокации, чтобы сохранить силы - поменьше движений.
Первый день прошел спокойно. Немцы больше не тревожили нас. Тревожило нас другое. Мы не имели связи с другими бараками и не знали, что немцы сделали с заложниками. Эти мысли мучили всех нас.
Вечером шесть человек пошли за парашами. Вернувшись, они сообщили, что в бараках все в порядке. О заложниках узнали только то, что их вывели из лагеря.
- «Гестапо» - эту мысль высказало сразу несколько человек. Новость была не из радостных.
На другой день, рано утром, щелкнул замок и в барак ввалились два немца и переводчик.
- Подъем! – грозно закричал Безрукий.
Когда все были выстроены у проходов, переводчик объявил:
- Комендант лагеря обещает двойную порцию хлеба и супа тому, кто пойдет на работу.
Все молчали.
- О! Много хлеба, супа, вкусно, вкусно, - похлопывая себя добродушно по объемистому животу, - закричал один из немцев.
Молчание продолжалось.
У Безрукого недобро засветились глаза. Он подошел к одному из военнопленных и, ткнув его в грудь кулаком закричал:
- Арбейтен! (Работать!)
Тот отрицательно покачал головой. Немец здоровой рукой, что было силы, ударил его по лицу. Пленный покачнулся, но продолжал стоять. Из разбитой губы у него тонкой струйкой потекла кровь.
- Арбейтен! (Работать!) – снова спросил Безрукий.
Тот снова отрицательно покачал головой. Немец ткнул его протезной рукой в живот и истерически закричал навесь барак:
- Коммунистен! Аллес капут.
С этими словами он выскочил из барака, а следом за ним и переводчик с толстым немцем.
Попытки немцев завербовать штрейкбрехеров в других бараках не увенчались успехом.
Прошел еще один день.
На третий день, утром, послышались свистки и крики:
- Апель! Апель!
- Держись ребята, Бремке еще что-то придумал, - передавалось из уст в уста.
Построились. Началась поверка. Причем называли не рабочие, а лагерные номера. Это показалось нам странным.
Кто-то из полицаев шепнул, что нас отправляют в Ямы.
Когда стало рассветать, открылись ворота и нас, еще раз пересчитав, вывели из лагеря.
Молча мы шли по Гельзенкирхену. Охрана нервничала, часто покрикивала, суетилась: нервничать есть от чего. С каждого дома уныло свисали траурные флаги. Это Германия оплакивала группировку Паулюса, разгромленную и плененную под Сталинградом.
На душе у нас становилось веселее. Мы выше подняли головы и преисполненные надежды пощли в неизвестное будущее, которое теперь не казалось нам таким безнадежным.
ЯМЫ
Наши предположения оправдались. Через сутки мы прибыли в Ямы. Это название, данное лагерю военнопленными, как нельзя лучше характеризовало его. Огромная котловина с множеством отдельных ям была застроена бараками. Сюда свозились со всего Рура больные, истощенные и искалеченные военнопленные всех национальностей. Здесь проводилась сортировка людей и организация транспортов.
По прибытии, нас разделили на мелкие группы и рассовали по разным блокам.
Моим соседом по нарам оказался бывший учитель Яков Тихонович Проценко.
Я рассказал ему историю, случившуюся на шахтах, он, подумав немного, сказал:
- Немцы не оставят вас в покое, это они, видимо, растерялись после Сталинградской катастрофы и еще не пришли в себя. Но они еще вспомнят. Помянешь мои слова. И, помолчав немного, добавил:
- Тебе нужно поменять лагерный номер, иначе тебе штрафной шахты не миновать.
Он закашлялся глухим тяжелым кашлем. Его худое тело содрогалось от приступов кашля, на лбу появилась испарина, глаза помутились. Держась одной рукой за изсохшуюся грудь, он другой рукой судорожно шарил у себя в головах, наконец, он вытащил маленькую баночку, выплюнул в нее густую черную мокроту и, передохнув немного, продолжал:
- Видишь, моя песенка спета. Чахотка последней стадии.
Встретив мой сочувствующий взгляд, он приподнялся на локти.
- Обидно, лучше бы на фронте убило, в своей земле лежал бы. Родная земля не так тяжела.
Голос его дрогнул, он лег, тяжело дыша, и отвернулся от меня, чтобы скрыть навернувшуюся слезу.
Прошло дня три.
Как-то вечером я лежал на нарах в раздумье. В бараке стоял неумолкаемый шум; пахло каменноугольным газом и чадом от сушившихся портянок.
Несколько человек толпились у печки в надежде сварить картофельные очистки и брюкву, добытые нелегальным способом. У дверей по этому случаю на страже стоял человек, который при первом появлении немца или полицая должен быть дать сигнал тревоги.
Мой сосед был явно не в духе. Он ворочался с боку на бок, тяжело вздыхая, ворчал:
- О, черт! Хотя бы потянуть разок. Где разжиться. Я знал, что Яков Тихонович заядлый курильщик. Ежедневно он отрезал от своей пайки хлеба четвертую часть и менял ее на порцию табаку, которую затем делил на две части – одну он выкуривал утром, а вторую – на сон грядущий.
Сегодня ему не повезло. Он не выменял табаку и с досадой съел свою четвертушку.
Я вспомнил о пузырьке с нюхательным табаком, подаренном мне Степаном, порылся в карманах и вскоре нашел его.
- А этого не хочешь? Понюхай, может легче станет, - предложил я.
Он встрепенулся, взял пузырек, повертел его в руках, достал клочек бумаги, скрутил папиросу и с наслаждением затянулся.
Выкурив папиросу, он повеселел немного.
- Сколько тебе лет? – спросил он.
- Двадцатый пошел – ответил я.
- Двадцатый? – переспросил он удивленно. – Тебе и все тридцать дашь.
- А знаешь, что я задумал? Через пару дней меня отправят «наверх». (Наверху были три турберкулезных барака).
-Так вот что, поменяемся с тобой лагерными номерами. Для меня все равно, где помирать: здесь, наверху или в другом лагере. А ты избавишься от шахты. Может быть, тебе удастся бежать. Ребята рассказывали, что туберкулезных охраняют не так строго, как здоровых.
Идея была заманчивой, и я с удовольствием согласился.
- Для немца все равно, лишь бы номер был, - говорил он, снимая с себя свой лагерный номер и, передавая его мне.
- Тут рассказывали, что у немцев все под номерами, только вылупился цыпленок, как ему сразу же бирочку с номером вешают. Вот она, немецкая аккуратность, чтоб ее мои глаза не видели. Цыпленок еще не отличит пшено от пальца, а ему уже бирку. Фашисты думают, что если всех занумеруют, так уже и порядок, нет, врешь, немчура, люди не цыплята.
Долго еще мы разговаривали с ним в этот вечер. А через два дня, пожав ему руку на прощанье, я с партией больных был отправлен «наверх». Так я очутился в турберкулезном блоке. Я не был здесь каким-то исключением. Людей, симмулирующих туберкулез, здесь можно было встретить немало.
Для этого, оказывается, не обязательно было меняться лагерными номерами. Многие, что бы увильнуть от работы, при проверке сдавали на анализ мокроту больного туберкулезом.
Спустя неделю, нас погрузили в вагоны и отправили в Алексисдорф.
По рассказам сведущих людей, лагерь этот расположен на границе с Голландией в болотистой местности. Постоянные дожди, сырой тяжелый воздух и жалкое питание в сочетании со страшной болезнью косили людей беспощадно.
Бараки быстро пустели, а взамен умерших приходили все новые и новые транспорты. Больше года я прожил в этом лагере. Вначале, когда я был еще здоров, и у меня была сила, я работал в похоронной команде. Своими руками мне пришлось зарыть не одну сотню своих товарищей.
Теперь же, кажется, настал и мой черед. Я сам заболел туберкулезом. Сейчас, когда я пишу эти строки, я не в состоянии съесть пайки хлеба.
В течение почти двухлетнего пребывания в лагерях я ни разу не наелся досыта, постоянно ощущая хронический голод. И теперь равнодушно смотрел на черный брусок хлеба, который не вызывал у меня ничего, кроме тоскливой мысли о моей безнадежности. Надо было бы отдать этот кусочек соседу, который смотрел сейчас на него голодными глазами. Но жаль было расстаться с ним. Жаль, потому что хлеб - это жизнь. А я еще хотел жить. и никак не мог смирится с мыслью, что через несколько дней и меня засунут в бумажный мешок и бесцеремонно бросят в яму, наполненную грязно-желтой водой. Все существо мое восставало против этого.
После стольких страданий не увидеть Родины, свободы.
Утешала лишь одна надежда: Родина будет свободна, победа не за горами. Может быть, в этой войне и наши жизни были не напрасными жертвами. Вспомнят ли нас в день Победы?
Стало уже вечереть, когда я прочел последние строки тетради. Наступала ночь, самое тяжелое время для нас. Я встал с намерением немного размяться.
В нашем бараке насчитывалось около 300 человек, воздух был очень тяжелым. При входе в помещение, вас сразу же оглушал надрывный разноголосый кашель. Он висел в воздухе, не умолкая ни на минуту.
Кто-то в углу тоскливо выводил:
- Да всю германскую сторонушку исходили,
Да истоптали мои ноженьки солдатские.
Ой, изжевал язык я с голоду
Да изболелись кости с холоду.
Пел он речитативом.
Песня эта будила во мне давно уже забытые картины прошлого. Словно камни, брошенные в воду, слова песни всколыхнули мою душу.
Мать родная не ведает,
Что замучен сын в чужой земле.
Голос был хриплый. Последние слова песни, всхлипнув, оборвались. Я долго не засыпал, находясь под впечатлением прочитанного.
Ночью мне снился худой, оборванный шахтер, который как жвачную резинку, жевал свой язык, посыпая густым слоем соли.
Но вот он перестал жевать и, открыв рот, громко засмеялся, показывая белые зубы. Вместо рта у него оказалась черная дыра, в конце которой болтался красный лоскутик.
- Боже мой, - подумал я, - да он изжевал свой язык. И словно отвечая на мои мысли, шахтер сказал:
- Да, чтобы не умереть с голоду, я каждый день съедаю свой язык.
Холодный пот выступил у меня на лбу. Я проснулся с головной болью и разбитым телом.
ПОБЕГ
Прошло несколько месяцев после приезда в лагерь. Однажды ночью, мы были разбужены глухими взрывами, доносившимися издалека. Вначале подумали, что это массированный налет союзников на один из городов Германии. Однако прошел час, другой, а канонада не прекращалась. До самого утра мы тревожно прислушивались к дальнему грохоту.
Сомнений не оставалось – это артиллерийская дуэль. Наши предположения подтвердились. Утром в лагере началась суматоха. Немцы забегали, словно крысы на тонущем корабле, спешно началась эвакуация лагеря. Всех, кто мог стоять на ногах, строили и выводили за ворота.
- Дранг нах остен! – шутили мы.
Все повеселели. Мысль, что освобождение не за горами, вселяла даже в тяжелобольных надежду и придавала им силы.
Третий рейх шел к ко дну, но не хотел расставаться с нами.
Весь день мы шли на Восток.
Печальное зрелище представляла собой отступающая гитлеровская армия. Не слышно было: «Дойчланд! Дойчланд! Юбер, Аллес?»
Заросшие грязные старики и безусые юнцы понуро шли на восток. Иногда, разбрызгивая грязь, проносилась обшарпанная машина, набитая солдатами, или на бесхвостых битюгах проедут обозники.
Было очевидно, что против союзников действуют тотальники. Основные силы брошены на Восточный фронт.
Мы шли очень медленно. Охрана нервничала и часто покрикивала на нас. Но в окриках солдат уже не было той твердости и уверенности. К вечеру мы остановились на ночлег в одном селении. Нас, человек сто, загнали в сарай и закрыли. Еще в дороге, я сговорился с бывшим замполитом Василием Хлебниковым о побеге, при первой возможности.
Пока в сарае еще было светло, мы осмотрели тщательно его стены и наткнулись на забитую дверь. Одна половина ее была немного приподнята над землей. Это навело нас на мысль сделать подкоп под дверь. Около нее стояла косилка, которая загораживала вход к двери. Мы сразу же выбрали место для ночлега рядом с косилкой, и нашли место, где можно пролезть к двери. В часов десять, когда в сарае все угомонились, послышались шаги часового, ходившего вокруг сарая, мы начали подкоп.
Рыть пришлось куском железа, который валялся здесь. По мере приближения шагов часового мы прекращали работу. Трудно сказать, сколько времени мы потратили на подкоп. Нам казалось, что прошла целая вечность, пока мы прорыли дыру, в которую можно было пролезть.
Сняв колодки, чтобы не были слышны шаги, я первым вылез из сарая, за мной – Василий. Стояла темная ночь, моросил мелкий, мелкий дождь. Мы медленно двинулись вглубь двора. Пройдя метров триста, наткнулись на проволочное заграждение. Куда идти? Посоветовавшись, решили двигаться параллельно дороги на достаточном безопасном расстоянии. По пути нам то и дело приходилось преодолевать проволочные заграждения. «Уж не в укрепленный район мы попали», - сверлила тревожная мысль. Только впоследствии мы узнали, что это были Бауэрские пастбища, отделенные друг от друга колючей проволокой.
Мокрые, усталые, оборванные так, что одежда висела на нас клочьями, добрались мы на рассвете до стога соломы, стоявшего рядом с проселочной дорогой, сделали в ней нору и решили задневать. Отдыхать приходилось по очереди. Как только спавший начинал сладко похрапывать, он тут же получал пинок под бок от бодрствующего. Вечером состоялся «военный совет», на котором было решено продержаться до подхода союзников. Началась волчья жизнь. Ночью мы рыскали по бауэрским усадьбам в поисках пищи, а днем отсиживались либо в соломе, либо на болоте.
На двадцатый день, вечером, мы услышали орудийные выстрелы у большой дороги и автоматную перестрелку у близ лежащего селения. Перестрелка продолжалась около часа, а затем утихла.
- Надо немедленно разведать – предложил Василий. Мы вышли из своей берлоги и осторожно пошли к селению. Еще издали мы увидели на домах белые флаги.
- Капитуляция! Свобода! Мы, обнялись с Василием, смело пошли в селение. На окраине мы увидели американского солдата, который ходил взад – вперед, безмятежно мурлыкая себе под нос какую-то песню. При слове «русский» он сразу подтянулся, однако недоверчиво посмотрел на нас. Чтобы убедить его мне пришлось повернуться к нему спиной. (На спине у всех русских военнопленных было написано S.U.)
Он стал трясти нам руки и лопатать что-то. Вскоре мы разговорились с ним на ломанном немецком языке, но больше на пантомимах. Солдата звали Джоном. Он достал пачку фотографий и начал знакомить нас со своей семьей. Как выяснилось, он недавно побывал в отпуске и еще был под впечатлением встреч с семьей.
Расставаясь с нами, он подарил мне пару белья, а Василию – немецкий опойковый ранец. На прощание я сорвал с шеи свой лагерный номер и отдал ему. Чем богат, тем и рад.
НА СВОБОДЕ
Став перед фактом полного разгрома, немцы начали усиленно распускать слухи о неминуемом столкновении между союзниками и Советским Союзом. Желаемое они хотели выдать за действительное.
Напуганные зловещими слухами, сотни тысяч славян, освобожденных от фашистского рабства, двинулись на восток, боясь снова остаться в неволе. На дорогах стало твориться вавилонское столпотворение. Люди шли пешком, ехали на велосипедах, мотоциклах, лошадях. Американские и английские власти хватали велосипеды, мотоциклы, утюжили их танками, обливали бензином и сжигали, сгоняли пешеходов с дорог, но поток не уменьшался. Началось повальное заключение освобожденных людей в лагеря. С первых же дней оккупации Германии союзники стали заигрывать с немцами. Очень скоро мы почувствовали это на собственной шкуре.
На пятый день после освобождения, когда уставшие от большого перехода мы вшестером остановились на ночлег в одном сарае, к нам вошел хозяин, бауэр, лет шестидесяти, краснощекий, с усами аля Кайзер, и потребовал, чтобы мы ушли из сарая. Мы были до того потрясены наглым требованием, что не поверили своим ушам.
- Дизе мейне! (это мое) – начал он, размахивая руками,
- Вег! (прочь)
- Ах ты пес шелудивый! Это дейне! – и Василь поднес здоровенный кулак под нос бауэру. Немец схватился за вилы, но получил такую затрещину, что вилы вылетели у него из рук, а сам он ткнулся носом в солому. На выручку ему выбежал голландец двухметрового роста.
- Гут бауэр! – закричал он.
- Замолчи, холуй! – зацыкали на него сразу несколько голосов, и он стал задом ретироваться к дверям. За ним заковылял и хозяин.
Не прошло и получаса, как мы услышали шум мотора, а затем в сарай с автоматами наготове ввалилось несколько английских жандармов. Сзади них выступал горбатый немец в роли переводчика.
- Руки вверх! – закричал переводчик бабьим голосом.
- Это недоразумение, мы русские, - начал я.
- Ни слова, руку вверх!
Под дулами автоматов нас вывели за околицу в степь и, выстрелив в воздух для острастки, запретили ночевать в селе.
- Ну как союзники? – наконец вырвалось у кого-то.
- Да, хрен редьки не слаще, надо поскорее пробиваться к своим. Что-то подозрительно быстро союзники снюхались с немцами, - таков был единодушный вывод.
Затянув потуже пояса, мы расположились на ночь. Не спалось на голодный желудок. Очень уж обидно было нам на пятый день после освобождения очутиться в таком положении. Многое мы вспомнили в эту ночь: и свои несбывшиеся надежды на второй фронт в 1941-42г.г. тогда, как и сейчас, мы были обмануты в своих ожиданиях. Кто знал тогда, что союзники, как это выяснилось впоследствии, ждали того благословенного часа, когда последний русский солдат убьет последнего немецкого солдата и сам растянется рядом мертвым.
БОХОЛЬТ
Переночевав в поле, мы наутро двинулись в путь. В полдень пришли в город Бохольт, где нас задержали и отправили в лагерь для перемещенных лиц. В лагере уже находилось несколько тысяч человек. Все с нетерпением ожидали отправки на Родину. Однако, проходили недели, месяцы, а о нас словно забыли. По лагерю ползли черные слухи о том, что первые транспорты репатриированных отправлены прямым сообщением на Колыму. Появились вербовщики из Австралии и Южной Америки, которые обещали златые горы. В лагере началось брожение. То тут, то там вспыхивали споры, доходившие до драк. Одни считали, что не может быть такого положения, чтобы всех без разбора отправляли в Сибирь. Другие придерживались того мнения, что это вполне возможно. В этой обстановке малодушные и те, у кого рыльце было в пушку, испугались Сибири, вербовались в «теплые края». Большинство же решило, что «Сибирь ведь тоже русская земля» и упорно ждали репатриации.
После неоднократных требований в лагерь, наконец, прибыли представители Советского командования. Был собран митинг, на котором была разъяснена позиция Советского Правительства по вопросу репатриации. С отъездом представителей страсти в лагере несколько улеглись. На стенах бараков появились плакаты, призывающие к возвращению на Родину.
Особенно запомнился мне один плакат: По созревшему пшеничному полю старик вел маленькую внучку, левая рука его была приложена к глазам, он, словно ждал кого-то. Под плакатом красовалась надпись «Родина ждет тебя».
У этого плаката всегда можно было видеть толпу людей. Долго стояли, всматриваясь, и уходили с затуманенными глазами и грустными мыслями. Нельзя сказать, чтобы люди эти были слишком сентиментальными. Напротив, суровая лагерная жизнь сделала их скорее грубыми, чем сентиментальными.
Один мой знакомый по лагерю рассказывал мне, сам удивляюсь:
- Понимаешь, почти три года по лагерям скитался, били нещадно, полгода за побег сидел в Мюнстерской тюрьме, в одиночке, никогда слезинки не проронил, а тут посмотрел на старика с девочкой и горло перехватило.
Воплощение на плакате старческой и детской беспомощности, вызывали у этих людей непреклонное стремление к возвращению на Родину.
Появлялось чувство, что ты не отрезанный ломоть, что в тебе нуждались, тебя ждали.
Между тем время шло. Англичане с каждым днем ухудшали паек. Он уже не намного отличался от пайка военнопленных. Вербовщики из-за океана становились все назойливее.
В поисках пищи начались вылазки из лагеря. Голодных людей в окрестностях Бохольта встречали автоматными очередями переодетые в штатскую форму, бывшие английские эссесовцы.
Одни из похорон жертв расправы над военнопленными вылились в демонстрацию протеста. Под лозунгами «смерть фашистам» и «мы требуем немедленной отправки домой» прошли похороны.
Английские военные власти, напуганные таким размахом протеста, вызвали подкрепление. Лагерь окружили танками и выход из него был строго запрещен. Эти события, несомненно, ускорили репатриацию. Через неделю нас отправили на Родину.