– Родился в 1923 году в местечке Добровеличковка Одесской области в семье рабочего. Мой отец, простой человек, был участником Первой мировой войны, затем воевал всю Гражданскую войну, служил в кавалерии, был изранен в боях: у него на правой руке были отрублены пальцы, и он имел еще четыре ранения, полученные на разных фронтах. Детство мое было безрадостным, голодным, вспоминать о нем не хочется. Я окончил семь классов еврейской школы, и, когда мне исполнилось 15 лет, наша семья переехала в Москву, где я поступил в машиностроительный техникум имени Орджоникидзе. Жили мы сначала в рабочем бараке во Владыкино. Отец пошел работать на завод, а мой старший брат Самуил, 1922 г. р., поступил в институт. Я был комсомольцем, искренним патриотом, усиленно занимался спортом, готовил себя к армейской службе: окончил школу ворошиловских всадников, курсы мотоциклистов и незадолго до войны прошел обучение в школе снайперов, куда отправляли самых отборных допризывников. Перед началом войны я работал на заводе оборонной промышленности № 213 слесарем-сборщиком авиаприборов. После окончания 3-го курса техникума учащиеся были обязаны пройти годовую практику, работая на заводе, где мы поочередно делали ротацию в токарном, слесарном и сборочных цехах. Время было неспокойное, как говорят, предчувствие грядущей войны было у многих, ее запах так и витал в воздухе, все шло к войне.
Халхин-Гол, война с Финляндией, присоединение западных территорий, постоянный и непрерывный поток откровенно милитаристской пропаганды – все это готовило нас к новым «походам». Отец открытым текстом, не боясь никого, говорил, что скоро начнется война с немцами. И для меня известие о начале войны не было чем-то потрясающим, я знал, что так и должно было случиться. В начале июня нам объявили, что рабочие завода и учащиеся нашего техникума не подлежат призыву: как и все работающие на заводах оборонного значения мы получили бронь – отсрочку от призыва до конца войны. С августа месяца, когда начались постоянные налеты немецкой авиации на Москву, я фактически жил на заводе в Филях: днем – работа в цеху, ночью дежурили на заводских крышах, чтобы, если придется, тушить немецкие зажигательные бомбы. В августе 1941 года в нашем доме расположился штаб формируемой дивизии. Старший брат, Самуил, уже призвался и ушел на фронт (ему, образно говоря, сильно повезло – он служил радистом в артиллерийском полку в Заполярье, а там было очень много шансов уцелеть), а меня дважды в военкомате «завернули», когда я приходил проситься добровольцем на фронт. Возраст призывной, но требовали, чтобы завод снял с меня бронь, а на заводе, в спецотделе, мне начальники кричали следующее: «Только предатели в такой трудный для Родины час могут оставить завод» – и что никакого документа в военкомат я не получу, мол, иди, работай; «…в Красной Армии штыки, чай, найдутся, без тебя…» – это был тупик, выхода из которого я не знал. Даже когда в июле – августе в Москве были сформированы первые дивизии народного ополчения, с завода № 213 отпустили в армию всего несколько десятков коммунистов по списку... и все. В конце сентября 1941 года наш завод (почти все рабочие уезжали вместе с семьями) был эвакуирован в город Энгельс, в Поволжье. Я в эвакуацию со всеми не поехал.
– Почему решили остаться в Москве?
– Рабочих в эвакуацию забирали по домам и за мной прислали машину. В кузове грузовичка уже было несколько наших студентов. Машина остановилась передо мной, оставалось только закинуть вещмешок в кузов и самому залезть, а я не могу запрыгнуть, словно какая-то неведомая сила не дает мне сделать этот последний шаг. И тут один из наших студентов произносит следующее: «Мишка, что мнешься, залезай. Ваши все уже и так из города драпанули!», намекая на мою национальность. Меня как кипятком от этих слов ошпарило, и я, обматерив этого товарища, развернулся и пошел прочь от машины. Через тридцать с лишним лет мы с ним случайно столкнулись. Был один знаменательный осенний день, на параде, когда все при параде, при регалиях. Он меня узнал и окликнул, стал рассказывать, что после окончания техникума весь наш курс или оставили на заводе, или, он это подчеркнул, в приказном порядке часть ребят отправили учиться дальше, в Казань, в авиационный институт. На фронт никто из студентов с нашего курса не попал из-за брони, а сам он теперь человек непростой, авиаконструктор, но говорить об этом много не может, только распахнул пальто и показывает пальцем на звезду Героя Соцтруда на лацкане пиджака. Потом он задает вопрос: «А ты куда, тогда, в сорок первом году подевался? Мы тебя вспоминали, ты же у нас самым лихим был…» Тут и пришла моя очередь свою грудь в орденах слегка показать. Я только сказал: «Это, Саша, частично благодаря тебе. И четыре мои ранения тоже. Мои же все из столицы драпали, как ты тогда сказал?»
А он, конечно, деталей того дня не помнит, это и понятно. Больше с ним не встречался…
Сразу хочу заметить, что мое решение остаться – это рядовой поступок, а не что-то особенное. Когда я вступил в ополчение, то оказалось, что таких как я, отказавшихся отправиться в эвакуацию и добровольно ушедших в ряды ДНО, только с нашего авиазавода было триста человек. Родина нам была дороже собственной жизни.
Остался в Москве – холодной, мрачной, застывшей в страхе и в напряжении.
15-го октября, в один из самых тяжелых дней, когда началась паника, и когда многим казалось, что город скоро сдадут немцам, я вступил добровольно в ряды 3-й Коммунистической дивизии московских рабочих, был зачислен в 3-й стрелковый полк дивизии, где стал бойцом отделения разведки и связи 3-го батальона. В этой дивизии я прослужил до своего первого ранения в конце февраля 1942 года.
– Про ополчение можно подробно рассказать?
– Начнем с того, что была первая волна московского народного ополчения – двенадцать стрелковых дивизий, которые сформировали по специальному указу о создании дивизий ДНО. Дивизии формировали по районам города, и желающих в них попасть было раза в два больше, чем могли принять в ряды ДНО. Набрали двести тысяч человек, все добровольцы и настоящие патриоты: рабочие московских заводов, студенты, представители научной, технической и творческой интеллигенции, работники наркоматов, вчерашние школьники – все эти люди, не подлежащие на тот момент обычному армейскому призыву, добровольно, по зову сердца и совести, вступили в дивизии народного ополчения. Через месяц эти дивизии ушли на фронт и все оказались в Вяземском котле, где погибли в полном составе. Из этого окружения мало кто вышел, почти все погибли в бою или в концлагерях в плену. Цвет нации, лучшие люди столицы. Выжили из них считанные единицы из каждой дивизии. Я не буду сейчас рассуждать, как ДНО были экипированы, вооружены и подготовлены к бою, в сорок первом все было на скорую руку, но их просто как «пушечное мясо» пустили под нож. У меня товарищ попал в Краснопресненскую дивизию московского народного ополчения. Он выжил: сначала плен, потом побег, два года в партизанах, затем вернулся в армию и дошел до Берлина. Редкое везение.
Так он рассказал, как эту дивизию за один день немцы танками передавили. И что в этом «котле» под Вязьмой происходило… Не дай бог кому-то представить, что там на самом деле произошло. Это больше чем трагедия… А с другим бывшим ополченцем по фамилии Маневич я недавно здесь столкнулся. Он попал в 21-дивизию народного ополчения Киевского района Москвы. Двенадцать тысяч человек. Дивизия была сформирована в основном из научных работников и студентов. Тоже сгинула в окружении. До конца войны дожило двести двадцать бывших ополченцев.
В октябре, когда над Москвой реально нависла угроза, что город будет захвачен, был издан указ о формировании второй волны московских ДНО.
После войны говорили, что хотели создать пять дивизий, и вроде добровольцев нужное количество набралось, но не было оружия и обмундирования, так ограничились двумя, и в такую 3-ю Коммунистическую дивизию московских рабочих я попал.
Сначала я явился в ЦК ВЛКСМ и там получил направление в военкомат Киевского района, где набирали личный состав в рабочий коммунистический батальон. Из военкомата нас отправили в штаб формируемой дивизии. В здании школы расположилась дивизионная приемная комиссия, которая распределяла зачисленных по полкам. Огромная людская масса вокруг – не пройти, не протолкнуться. От каждого района города пришли рабочие добровольческие батальоны, отдельно стояли истребительные батальоны, толпы добровольцев, и все ждали, когда их распределят и окончательно решат судьбу. Потом говорили, что только рабочих батальонов было больше тридцати. Они все массой, организованно явились, их сразу направляли, командиры выкрикивали: «Таганский батальон, Пролетарский район», и эти районные батальоны выдвигались строем на место формировки. А была еще большая масса одиночек с направлениями от ЦК комсомола и просто явившихся по собственной воле.
Я в толпе отстал от своего батальона Киевского района. Увидел Лёню Кофмана, товарища моего брата по институту, кричу ему: «Лёня! Выручай, своих потерял!», – он меня забрал из толпы, быстро разобрался кто где и буквально втиснул в мою группу, которая уже получила назначение, и вскоре я оказался на месте формировки 3-го полка создаваемой 3-й Коммунистической дивизии московских рабочих ДНО. Повели в сторону Тимирязевской академии, ночевали мы в корпусах Пищевого института, но уже через двое суток нас вывели из города: мы оказались в большом лесу, в направлении на Калугу, вырыли себе землянки и стали ждать, когда нас вооружат и обмундируют. А примерно пять тысяч добровольцев, которых 3-я дивизия уже не смогла принять, отправили на формировку другой, новой дивизии под номером четыре – из них сформировали отдельную стрелковую бригаду, и вскоре они заняли позиции в обороне возле нас.
– Что за люди служили в Вашем полку? Как определяли, кого из добровольцев в какое подразделение направить? Как вооружили ополченцев? Какую боевую подготовку успели пройти красноармейцы ДНО до первой схватки с противником?
– Контингент был просто необыкновенный, замечательный и примечательный во всех отношениях. Дивизия называлась Коммунистической, поскольку туда первым делом зачисляли коммунистов и комсомольцев – людей идейных, готовых к самопожертвованию ради своей страны и своих убеждений, настоящих патриотов. 70 % личного состава дивизии были коммунисты и комсомольцы. Примерно 50 % были люди с высшим образованием, что само по себе для того времени являлось уникальным случаем. Студенты, аспиранты, научные работники, преподаватели вузов, профессура, люди с необычайным интеллектом и способностями, талантливые, но совершенно не имеющие воинских навыков, никакой боевой подготовки.
Было множество белобилетников и людей ограниченно годных к призыву по здоровью, но добровольно ушедших в ополчение. Они оказывались вместе, в одной роте или батальоне, с простыми рабочими Метростроя, завода имени Калинина, Московского автозавода, и все нормально себя чувствовали, не было никакого, скажем так, диссонанса. Все становились единой монолитной красноармейской массой. Но были целые роты, составленные только из представителей одного института или предприятия. У нас в батальоне одна рота полностью была из студентов и преподавателей из геологоразведочного института, одна рота из рабочих-метростроевцев, а другая из студентов истфака МГУ и студентов других факультетов университета. Лёня Кофман, например, попал служить в дивизионную разведроту, так она полностью была сформирована из студентов механико-машиностроительного института имени Баумана. Еще раз повторюсь – это был цвет рабочего класса и интеллигенции.
Национальный состав: 80 % – русские, 15 % – евреи, 5 % – представители других национальностей. Возрастной состав – от 17 до 55 лет, но пожилых старались сразу направить во вспомогательные подразделения. Обмундирование мы ждали недели две. Сначала нам даже выдали белые полушубки, но через неделю приказали их сдать обратно, взамен мы получили обычные шинели, старые, затертые. Выдали обмундирование 3-го срока: буденовки, кому сапоги, кому ботинки с обмотками, но и на том, как говорится, спасибо. А дальше произошло следующее – хоть стой, хоть падай, нам выдали старые однозарядные французские винтовки, неимоверно длинные, как оглобля, с огромными штыками и без патронов. Мы смеялись, что нам выдали реквизит со складов «Мосфильма». С ними мы начали боевую подготовку. К первому бою нам эти винтовки заменили на нормальные «трехлинейки» и короткие карабины, а разведчики частью даже получили автоматы ППД. А вот пулеметная рота напоминала выставку музейных экспонатов.
Пулеметы системы Гочкиса, Льюиса, Шоша, чешские пулеметы «Шкода» с магазином на две очереди, в придачу пару «максимов». Командирами рот и взводов ставили тех, кто успел до войны отслужить срочную службу или имел опыт Гражданской войны за плечами.
Их аттестовали на командирское звание прямо на месте.
Командиром нашего полка назначили работника одного из гражданских наркоматов – Пшеничного, а комиссаром – тоже товарища из наркоматовских служащих – Богомолкина.
Майор Пшеничный потом погиб где-то под Демянском в середине войны.
Зимой, перед переброской дивизии на Северо-Западный фронт, к нам уже прислали обычных молодых лейтенантов, выпускников пехотных училищ. Например, командиром отделения разведки, в котором я служил, был бывший заводской рабочий, который в начале тридцатых служил на пограничной заставе в Средней Азии. Чему он мог научить нас… как в барханах маскироваться? Боевая подготовка началась с отработки приемов штыкового боя, учились кидать гранаты и бутылки с горючей смесью. Для настоящей войны наша подготовка никуда не годилась. Настроение у бойцов было отличное, никакой паники или морального надлома – это были особенные люди. Сколько интересного я узнал за эти три месяца у образованных ребят – студентов или от бывших преподавателей вузов, у нас велись разговоры о чем угодно, но никогда не было панических. Все делали с юмором, смех постоянно, считай, что по своему Хазанову в каждом взводе. Страха не было. Мы знали, что умрем, но не отступим.
Разведчиков учили ориентированию в лесистой местности, как скрытно ползать, как резать колючую проволоку, как устранять повреждения телефонной линии, и мы больше других проводили стрельбы. Не было тренировок по рукопашному бою. Я не умел тогда снимать часовых, и многим навыкам и знаниям, столь необходимым разведчику для выживания и выполнения боевой задачи, я научился, только когда после госпиталя, весной сорок второго года попал служить в полковую разведку 759-го полка 163-й стрелковой дивизии.
Наша 3-я МКСД (Московская коммунистическая стрелковая дивизия) заняла оборону в районе Химок, в районе Рабочего поселка и Северного речного порта. На боевую подготовку дивизия имела достаточно времени – целых два месяца – поскольку немцы до наших позиций почти, или фактически не дошли. Только разведрота дивизии и разведка нескольких батальонов вступила в короткую стычку с немцами, еще артиллеристы вступали в бой, но основная масса красноармейцев дивизии до января 1942-го так и не приняла боевого крещения.
Мне довелось быть среди тех, кто еще под Москвой принял первый бой, и даже получить в том бою осколок от гранаты в руку. На Химкинском шоссе, где были заграждения из надолб. Ранение пустяковое, дальше санроты не пошел…
В январе сорок второго года, когда реальная угроза захвата столицы немцами была снята с повестки дня, нашу дивизию отправили на СЗФ, на Валдай, прорывать немецкую оборону.
Перед отправкой из рядов дивизии возвратили по домам профессуру, актеров столичных театров, музыкантов. Затем отобрали ученых и инженеров, необходимых на тыловых оборонных предприятиях и заводах, их тоже освободили от армейской службы в действующей армии. Дивизия уже была укомплектована личным составом и вооружением даже сверх полного штата, поэтому, видимо, и решили отправить часть людей, на предприятия народного хозяйства. А нас сняли с позиций, погрузили в эшелоны, кажется, мы отправлялись с Савеловского вокзала, и через несколько дней, совершив пеший переход по льду озера Селигер в двадцатипятиградусный мороз , после марш-броска по глубокому снегу, заняли позиции в районе деревень Сидорово, Павлово и села Новая Русса. Это сейчас Молвотицкий район, если я не ошибаюсь.
К этому моменту нашу дивизию уже переименовали в 130-ю стрелковую дивизию, а наш 3-й стрелковый полк получил новый номер – 664-й стрелковый полк.
Здесь нашей дивизии здорово досталось: там за несколько дней беспрерывных атак погибли несколько тысяч ополченцев 3-й МКСД. Дали немцы нам прикурить.
– Как действовала батальонная разведка в этих зимних боях?
– Несколько вылазок мы успели сделать, когда прощупывали немецкую оборону, определяли линию соприкосновения, выявляли огневые точки и плотность огня. Взять языка мы не смогли, только несколько раз вступали в перестрелки, потеряв нескольких ребят.
Местность лесистая, но каждый населенный пункт, который предстояло брать, как и водится в тех краях, стоял на открытом месте, в чистом поле или на буграх. Немцы понастроили там дзотов и оборудовали множественные огневые точки – «бойницы» в снежном валу, который обледенел, как камень, никакой снаряд его не брал. Они сделали очаговую оборону, не сплошную, как в кино обычно показывают, а просто отдельные пулеметные точки перекрестным огнем контролировали всю местность. А сзади поставили артиллерию и минометчиков.
Впереди нашего полка послали в атаку лыжные батальоны. Как в кинохронике показывают – в чистом бескрайнем поле тысяча лыжников в белых маскхалатах идет в атаку. Только не показывают, как их на снежной целине со всех видов оружия немцы расстреливают.
И когда немцы наших лыжников истребили, то настал наш черед идти в атаку. Очень тяжелая картина. По глубокому снегу, на пулеметы, в лоб. И не могу сказать, что наша артиллерия молчала, огневая поддержка была, но подавить немецкие дзоты не получалось. Солнце волчье, мороз, и понеслось – вперед! Мы вели огонь с ходу, но попасть из винтовки или автомата с двухсот-трехсот метров в прорезь амбразуры дзотаа или в ведущего по тебе огонь немца, спрятанного за ледяным валом, неимоверно сложно. Отделение разведки батальона шло в атаку вместе со стрелковыми ротами. В третьей атаке меня ранило. 23-го февраля. Мина разорвалась передо мной, осколками по ногам, еще один в плечо, я упал. Несколько часов я пролежал на заснеженном поле среди убитых товарищей. Сотни наших убитых. Ползти не мог, даже если бы хотел, нельзя было – немецкие пулеметчики все время контролировали поле боя, кто из раненых шевельнется, так сразу очередь, всех добивали… Лежу, замерзаю, понимаю, что положение аховое и, скорее всего, из этой передряги мне уже живым не выбраться, рядом все ребята из отделения убитые… Шелохнуться не могу. Только когда стемнело, я пополз назад и когда уже терял сознание, заметил, что прямо ко мне ползет наша санитарка (их тогда называли сандружинницы). Она меня и вытащила с поля боя. Очнулся, лежу в какой-то хате на соломе, а хата забита ранеными. И в этот момент началась бомбежка. Ходячие раненые сразу разбежались по огородам, а нам, раненым в ноги, куда нам-то деваться? Раненые лежали в пяти-шести хатах, так в три дома было прямое попадание авиабомб. После бомбежки тех из раненых, кто еще был жив, погрузили в открытые кузова грузовиков и повезли в тыл, в госпиталь на Валдай. Помню, как по прибытии в госпиталь каждому дали по кружке чая со сгущенным молоком. Госпиталь солидный – не на пол бросили, а на нары, покрытые белыми простынями. Через полтора месяца меня выписали из госпиталя, часть осколков хирурги удалить не смогли, и всю жизнь я их в своем теле ношу. В свою дивизию я уже не попал.
Из госпиталя сразу отправили в маршевую роту, вместе с которой я оказался в 163-й стрелковой дивизии в 759-м стрелковом полку. Маршевиков выстроили. К нам вышел старший лейтенант и громко произнес: «В разведку есть желающие?! Добровольцы, выходи!» – человек пять вышло, и я в их числе. Нас отвели в сторону, и этот старший лейтенант каждого опрашивал по отдельности: «Ты откуда, с какого года, кем до войны был? Где раньше воевал? Куда ранен? Как здоровье сейчас?» Посмотрел на нас оценивающим взглядом: «Вы двое, останьтесь, остальным вернуться в строй». Я и еще один парень по фамилии Маслов остались на месте.
Командир сказал, что он является ПНШ полка и предлагает нам служить во взводе полковой разведки. Добавил следующее с черным юмором: «Ну что, авантюристы? Хоть как люди поживете, пока не убьют». А мы и не против, если сами, добровольно, из строя маршевой роты вышли.
– Разведчикам мы задаем стандартные вопросы. Состав взвода, вооружение, задачи, удачные и неудачные поиски и так далее. С чего начнем?
– Наш 759-й стрелковый полк занимал оборону под Демянском. Этот участок фронта был, как говорят, застывшим – обе противоборствующие стороны держали прочную оборону, не предпринимая месяцами никаких крупных наступательных действий. Раз в месяц проводилась настоящая разведка боем или атака на немцев с целью улучшить свои позиции, а так – относительная фронтовая тишина. Только активно работали разведчики и снайперы, ну еще артиллерия и пулеметчики на переднем крае вели беспокоящий огонь. Лесисто- болотистая местность: в окопах, в траншеях все время болотная вода, грязь непролазная. Все статично: тут деревня Крутики, тут высота Персик, она же высота двести десять, левее высота Одинокая.
Ничего не менялось на карте. У немцев несколько поясов обороны, траншеи полного профиля, везде минные поля, заграждения из колючей проволоки, в первой линии доты и дзоты через каждые триста-четыреста метров, усиленное боевое охранение, по ночам засады-«секреты» на болотах, по всей линии снайперы работают, да еще фронт сплошной. Передний край просто непроходимый. Все пристреляно и заминировано. Одним словом, здесь разведке особо негде разгуляться, и в таких условиях страшные потери наш разведвзвод нес постоянно. Полком командовал подполковник Налбандян, армянин, с типичным кавказским стилем поведения: шумный такой, эмоциональный, иногда невольно на публику работал и в радости и в гневе. Мне везло всю войну на командиров полков армянской национальности – сначала Налбандян, потом в 51-й СД в 348-м стрелковом полку у нас был командиром майор Саакян, который мне крови много попортил, его сменил подполковник Григорян. Начальником штаба 759-го СП был капитан Горелик – украинец с еврейской фамилией – он курировал действия полковой разведки. Комиссаром полка был очень интересный человек, уникальный во всех отношениях. Старший батальонный комиссар Борис Иосифович Болтакс – ученый, физик из Ленинградского университета, которого еще до войны призвали политработником в армию. После войны случайно встретил его в Москве. Правильно говорят: Москва – большая деревня. Борис Иосифович Болтакс был уже профессором, известным ученым, заведовал кафедрой в Физтехе. Он меня первым узнал. Я спросил его о судьбе полка, но Болтакс мне не мог ничего конкретного рассказать, так как осенью сорок второго года, после ранения, его перевели в другую дивизию, он стал командиром стрелкового полка, с которым дошел до конца войны. Многие знают о выдающемся ученом-генетике Иосифе Рапопорте – командире стрелкового батальона, которого трижды представляли к званию Героя Советского Союза, а вот о таком ученом как Болтакс, который прошел путь от простого политрука до пехотного подполковника и геройски воевал, командовал полком на передовой, никто, я думаю, и не слышал…
Взвод полковой разведки. У нас было всего десять-двенадцать человек, хотя по штату положено двадцать шесть разведчиков, но нас просто не успевали пополнять, такие были потери… Все добровольцы. Каждый месяц из-за высоких потерь у нас личный состав взвода полностью обновлялся, но я смог продержаться четыре месяца, получив два ранения за этот период времени.
Задачи разведвзвода – беспрерывные поиски, неустанное наблюдение за передовой противника, обнаружение огневых точек и изменений боевой остановки и, главное, захват языков.
У нас говорили, что якобы была установка командования – каждые десять дней на участке дивизии, а то и стрелкового полка, должен быть захвачен контрольный язык.
Все время начальство находилось в напряжении: а вдруг немцы замышляют наступление, а вдруг они уже подвели резервы, и начиналась истерия: Где свежий язык!? Почему разведка прохлаждается!? Приказываю, любой ценой!.. А мы за ценой никогда не стояли.
Почти каждую ночь на передовой: или разведывательный поиск, или непосредственно с нейтралки велось тщательное наблюдение за передовой противника.
Но поиски готовились, всегда составлялся план поиска, и я, как самый образованный во взводе и умеющий красиво чертить схемы, обычно рисовал этот план. У меня это здорово получалось, и начштаба не жалел для меня цветных карандашей и все время пытался меня уговорить перейти к нему в штаб полка. Я отказывался, всячески отбрыкивался от такого заманчивого предложения, думал: «Да пошел он к черту, этот «товарищ капитан», если я соглашусь, потом все будут говорить, мол, смотри, еврей в штабе на теплое место «придурком» пристроился».
Я уже не допускал мысли, что меня могут убить, почему-то уверовал в свою неуязвимость и на любое задание шел без мандража и особого волнения. А смерть была везде, на каждом шагу, но молодым свойственно отрицать очевидное.
Вооружение взвода: автоматы, финки или трофейные кинжалы, в поиск брали по шесть гранат. Пистолеты были только у нескольких разведчиков, тогда это еще не вошло прочно в моду, что разведчик должен обязательно иметь трофейный парабеллум. В каждом поиске с нами был сапер, ведь перед нами сплошные минные поля, ряды колючей проволоки с навешенными на ней консервными банками, чуть задел – сразу «органный концерт».
Лично у меня не было опыта ночных хождений по лесам и болотам, но во взводе был сибирский мужик, Василий, настоящий таежник-охотник, он многому научил, и его опыт и знания нас выручали неоднократно. Фамилию его, боюсь, что точно не вспомню сейчас… Кажется, Семёнов… Нет, не вспомню… Жаль… Наши поиски в большинстве своем заканчивались неудачно, несколько раз нас обнаруживали или обстреливали на подходе к немецким позициям и несколько раз нас засекали уже на выходе из немецкого тыла. В тех условиях что мы имели, при такой плотной немецкой обороне, с таким хреновым ландшафтом провести удачный поиск было большим везением. Пройти всегда легче к немцам в тыл, чем без проблем выйти оттуда. За четыре месяца удалось взять всего четыре языка, но довели только троих. Один немец не захотел в русский плен – сам себя порешил.
– Как такое произошло?
– Офицера взяли, да не обыскали толком. Наверное, от осознания, что нам так крупно повезло, наша бдительность притупилась, и что у этого немца остался нож, мы просмотрели.
А офицер фанатиком оказался, он себе этот нож в шею и воткнул, перерезал горло. Мы впали в отчаяние. Что в штабе полка скажем? Вернулись через линию фронта без потерь. Являемся в штаб, передаем документы и оружие этого камикадзе, а там на нашу беду и комполка Налбандян, и начальник разведки дивизии майор Кузьмичев. Они вышли к нам навстречу из блиндажа. Взводный честно доложил, что произошло. Комполка моментально озверел, начал орать на нас: «Мать вашу! Да я вас! Да вы у меня! Да за такое расстрелять вас мало!!!» Потом взводному: «Ты, бл.., Фридман, у меня в стрелковую роту пойдешь!», – на меня взгляд скосил: «Развели тут синагогу, мать-перемать!». А сзади Болтакс – комиссар наш: «Вы, товарищ комполка, поосторожней с выражениями, кто и что тут развел. Может, вы этим бойцам сами покажете, как языков берут?!»… Но Налбандян уже не мог остановиться, сбавить обороты, продолжал орать, обещая все кары небесные. Короче, Фридмана сняли с должности командира взвода разведки, отправили командовать взводом в стрелковый батальон, а нам, троим разведчикам, отменили наградные листы на медаль «За отвагу», заполненные буквально за три дня до этого события. К этому мы отнеслись совершенно спокойно, кто тогда из нас в сорок втором году о наградах думал? Большинство жило одним днем, понимая, что в полковой разведке не уцелеть.
Проходит неделя, и мы смогли взять другого языка: вытащили его с немецкого тыла, взяли фрица по дороге в уборную и назад тихо прошли через болото на участке батальона Катаева. Приводим немца в штаб, а подполковник Налбандян нас как родных встречает, к себе в личный блиндаж завел, ординарцу командует, чтобы нам по сто грамм спирта прямо сейчас налили и еще повторили по соточке. Называет нас героями и молодцами, лучшими людьми полка, а мы и улыбнуться не в силах от усталости. Приказывает накормить нас от пуза своему повару… Прямо отец родной, не меньше. А через пару дней нам опять из штаба полка: Разведка, вы что, совсем охренели?! Вы воевать собираетесь?!
– А других языков при каких обстоятельствах смогли взять?
– Одного взяли из окопа передового боевого охранения, а второго – из первой траншеи, дежурного пулеметчика. Оба раза брали с боем, пришлось пошуметь. Подползли, забросали гранатами, нашли, кто из немцев живой остался, схватили и с боем, назад, к себе. Такой поиск всегда означал, что у нас будут потери при отходе. Своих раненых мы ни разу немцам не оставили, а вот убитых разведчиков не всегда получалось вынести. Отход – это самое сложное в поиске. Языков могло быть и больше, но в одном из поисков, по возвращении, по нам по ошибке наши же пулеметчики, не разобравшись в обстановке, открыли огонь и убили немца, которого мы волокли, и одного разведчика. И еще был один эпизод, когда полковая разведка подорвалась на минном поле вместе с языком, а немцы по взрывам определили, что здесь чужие, и вдогонку добавили огня из всех стволов. Пятеро погибших в одном этом поиске.
Иногда с нас не живого языка обязательно требовали, а хотя бы документы с убитого немца. Такое задание было полегче. Подползали к немецкому боевому охранению, ножами работали. Парочку таких заданий я на всю жизнь запомнил.
– А как немецкие разведчики себя показали на этом участке под Демянском? У них были те же самые тяжелые условия для проведения поисков? Там и наша оборона была стальной.
– Немецкая разведка была ничем не хуже, чем наша. Они умели работать как настоящие профессионалы. Просто никто не хочет признавать этого факта – мы же победили, так зачем нам такая правда войны. И не какие-то специально обученные диверсанты из полка «Бранденбург», а простые немецкие дивизионные разведчики нам до самого конца войны показывали, что тоже умеют работать и не лыком шиты. В июне сорок второго мы с комвзвода пошли в штаб полка с донесением и для утверждения плана поиска, а в это время немецкая разведка прошла к нам в тыл и забросала землянку и бытовку разведвзвода гранатами. Все погибли…
В 51-й стрелковой у меня был хороший знакомый – взводный лейтенант Сухов из 23-го стрелкового полка. В марте сорок четвертого, когда фронт в Белоруссии стоял без движения и обе стороны «забаррикадировались» в обороне, произошел следующий случай.
Немецкие разведчики, человек сорок, подползли совсем близко к нашей первой траншее. Красноармейцы их заметили, но, видимо, подумали, что это наши из дивизионной разведроты возвращаются из поиска, и огня не открыли. Дальше последовал короткий точный артналет, немцы ворвались в траншею, стрелковый взвод, которым командовал Сухов, вырезали, а троих бойцов увели в плен, прихватив с собой еще пулемет «максим».
Тогда же, весной, немецкая разведка ночью перебила половину полковой минометной батареи 120-мм, на которой я в тот период служил артиллерийским разведчиком. Я был в тот момент на передовом НП, а батарея стояла на позициях в двух километрах от линии фронта.
Другой случай произошел прямо перед началом нашего январского наступления в Восточной Пруссии. Немецкая разведрота, усиленная огнеметчиками, провела разведку боем, и как обычно все шло по избитому немецкому сценарию: после точного артналета по нашим позициям немцы, вплотную прижимаясь к огневому валу, ворвались в траншеи, захватили линию окопов, моментально подтянули еще человек двести подкрепления, и в итоге перебили полностью две наши стрелковые роты, и четырнадцать человек взяли в плен. За это происшествие командира 23-го СП майора Колесникова – заслуженного боевого офицера, лучшего в дивизии – временно сняли с должности. Как немцы это дело провернули, в деталях мы узнали у взятого нами в плен через несколько дней немецкого разведчика, принимавшего участие в той разведке боем.
Немцы умели воевать – это были отличные вояки, и разведка у них действовала на высоком профессиональном уровне. Конечно, и у немцев были ошибки и неудачные поиски, и они часто нарывались на засады и подрывались на минах на нейтралке, но таковы издержки работы разведчика. Один раз немецкая разведрота, вышедшая в ночной поиск, нарвалась на наших разведчиков – группу старшины Шубина – прямо на нейтральной полосе, лоб в лоб. И Шубин всего с девятью своими разведчиками устроил им «прием». И нет больше немецкой разведки…
В штрафной роте со мной оказался один сержант, ординарец начальника штаба полка, который «проспал», когда его командира немецкие разведчики в плен взяли. За это и в штрафную пошел.
В нашей 51-й стрелковой дивизии служил знаменитый разведчик Георгий Георгиевич Шубин – живая легенда, ас разведки, он один целого батальона стоил. У летчиков, скажем, символ мастерства и героизма – это Покрышкин, так у разведчиков таким человеком являлся старшина Шубин. Или им мог стать Герой Советского Союза разведчик Карпов. И вот вопрос, а ведь и у немцев, скорее всего, были свои разведчики такого же высокого уровня?
– Когда Вас опять ранило?
– В последние дни августа. Нас обнаружили в немецком тылу, обложили со всех сторон, начали добивать. Мы отстреливались, прорывались к болоту, только через него можно было оторваться, и тут прямо передо мной взорвалась немецкая граната и меня всего осколками побило. Ребята меня вытащили к своим. Запомнилось, что в тыловой госпиталь меня отправили на санитарном самолете ПО-2, в «люльке», прикрепленной к плоскостям. В итоге я оказался в Москве, в госпитале, размещенном в корпусах сельскохозяйственной академии. Родители ко мне пришли в госпиталь, они не уехали в эвакуацию и оставались в столице. Мама сидела рядом и плакала, все время пытаясь меня накормить черным хлебушком из своего мизерного пайка, полученного по карточке иждивенца. Родители сильно голодали. Я с фронта не писал, что служу в разведке, а они, оказывается, все об этом знали, так как два раза получали благодарственные письма «за воспитание сына-патриота» от командования 759-го стрелкового полка.
Из меня вытащили пять осколков, остальные оставили, слишком осколки глубоко засели. Так я за один сорок второй год целую коллекцию осколков в теле собрал.
Пролежал я в этом госпитале два месяца, потом решил, что с меня хватит, что пора в свою дивизию возвращаться, уговорил персонал на досрочную выписку. На воинской пересылке заседала комиссия: у всех возвращающихся из госпиталей проверяли документы, госпитальные справки и приказывали остаться на месте до особого распоряжения. Выбирали молодых ребят: годных без ограничения, с фронтовым опытом. За несколько дней нас таких набралось несколько сотен. Выстроили отобранных комиссией красноармейцев, к нам вышел полковник и обратился с речью. Высокие, пафосные слова, мол: Товарищи красноармейцы и сержанты, вы себя достойно, героически вели на полях сражений, пролили свою кровь, и сейчас, в трудный для Родины час, армии требуются командиры с боевым опытом, и я предлагаю вам стать курсантами нашего Московского пехотного училища имени Верховного Совета РСФСР. Курс вашего обучения ускоренный – шесть месяцев. Родина надеется на вас. Быть курсантом нашего училища – это высокая честь… И так далее и тому подобное.
Потом раздалась команда: В колонну по четыре становись! Шагом марш! И в Лефортовские казармы. Никого не спрашивали больше ничего, не уламывали уговорами, привели в училище и объявили, что мы становимся курсантами. Одним словом, приехали – хочешь или не хочешь, а ты уже зачислен.
– Но попасть в 1-е Московское пехотное училище имени Верховного Совета – это действительно высокая честь. Многие до войны мечтали стать кремлевским курсантом.
Не жалеете, что оказались в этом военном училище? Что можете рассказать о своем курсантском периоде армейской службы?
– Училище действительно с очень сильными традициями, элитное. Из фронтовиков составили отдельный курсантский батальон – четыреста курсантов, а всего в ноябрьский набор 1942 года в училище набрали не менее двух тысяч человек. Хорошие условия, приличная кормежка, добротное обмундирование, кожаные ремни со звездой и, за редким исключением, уважительное отношение комсостава к курсантам-фронтовикам. Что нам еще надо было… Конечно, мы воспринимали нашу учебу как временную передышку от войны, отсрочку от смерти или ранения – все, кто уже понюхал пороха, прекрасно понимали, что взводным командирам в пехоте на передовой совсем немного жизни отмерено, но никто из ребят не унывал. Особо про училище говорить не хочется. Все там было нормально. Проучились мы пять месяцев, а потом на общем построении училища нам объявляют, что два курсантских батальона досрочно отправляются на фронт в звании сержантов. Тяжелая обстановка на фронте и т. д. и т. п. Для многих это было не самой приятной новостью, особенно для тех, кто искренне хотел стать офицером.
В конце марта сорок третьего года наш курсантский батальон эшелоном доставили на станцию Тихонова Пустынь Тульской области, где из остатков 15-й курсантской отдельной стрелковой бригады формировалась 51-я стрелковая дивизия, как сейчас говорят, второго формирования.
В Гражданскую войну под № 51 прославилась знаменитая Перекопская дивизия Блюхера, но об этом даже политработники не вспоминали, а маршал Блюхер уже пятый год как числился во врагах народа. А 51-я стрелковая дивизия 1-го формирования погибла в Харьковском окружении в мае 1942 года. На формировке мы простояли где-то месяц, а потом два месяца подряд нас гоняли пешим маршем с места на место вдоль линии фронта, пока в первых числах августа дивизия не начала наступать на Ельню.
На формировке меня зачислили в 348-й стрелковый полк, я стал разведчиком-наблюдателем полковой батареи 120-мм минометов.
– Почему решили стать артразведчиком?
– А может мне не хотелось, чтобы мной кто-то командовал. Артиллерийский разведчик – самый независимый человек на фронте. Он не находится на батарее, а все время на передовой, на НП в пехотных порядках. И с ним вместе всего пару человек. И до своих офицеров ему далеко, и пехотным командирам не подчиняется. Засекай немецкие огневые точки, передавай координаты комбату, корректируй огонь по своим разрывам, устраняй повреждения связи, меняй позицию по обстановке, стреляй по немцам. Ты все делаешь сам, лично, и это твоя работа. Пехота принимает бой, и ты с ними, и даже если положение гибельное, то тебе отойти нельзя, ты обязан в любой обстановке корректировать огонь, до последнего. Пехота поднялась в атаку, и ты идешь вместе со стрелками, чтобы видеть, откуда ведут огонь по наступающим, а твоя батарея 120-мм минометов стоит в полутора-двух километрах сзади, и пока она с позиций снимется, ты уже далеко впереди. Для пехоты ты всегда свой, тебя кашей покормят и сто грамм нальют, ждать не надо, пока на передовой НП с батареи харчи доставят. Пойдет такой ответ?
А если серьезно: у меня близкий друг служил наводчиком миномета на батарее 120-мм, москвич Яша Гринштейн, он был на год старше меня. Бывший студент, доброволец, интеллектуал, добрый человек, настоящий товарищ и смелый боец. Вот решили с ним вместе в одном подразделении служить. Но вы не переживайте. От судьбы не уйдешь, как говорится, и был у меня впереди, в моей фронтовой судьбе, опять, короткий период, что я снова попал в полковую разведку, а последние полгода войны я по своей воле ушел в пехоту, где воевал командиром стрелкового отделения и помощником командира взвода.
– Тяжело было по третьему заходу на передовую возвращаться, тем более после трех ранений?
– Нет. Спокойно себя чувствовал. Однозначно. Я верил, что останусь в живых.
А война… Для многих она стала обычной работой. Так мы воспринимали сам факт, что после «отдыха в училище» снова возвращаемся на передовую заниматься своим делом – уничтожать оккупантов. Как любили образно выражаться журналисты – ратный труд. Так и есть.
Не волновался особо. Когда подходили к передовой, то был очень сильный немецкий авианалет. Нас бомбили несколько раз подряд, немцы налетали группами, волна за волной, по паре десятков бомбардировщиков. После этой бомбежки я поймал себя на мысли, что вот, сейчас, уже точно вернулся на войну, и обратной дороги не будет.
Дивизия наступала на Ельню. Запомнилось название одной деревни – Семёновка, которая переходила из рук в руки три раза. Немцы нас выбили из этого села, мы окопались в чистом поле в километрах в трех от нее, и тут танковая атака. Когда насчитали, что на нас идут сорок танков, то все побледнели. Такой бой был тяжелый: батальоны, истекая кровью, начали отходить, у меня связи с батареей нет, двоих напарников убило, и я понял, что если я тут останусь геройствовать, то меня точно убьет. Отходили к деревне со странным названием – Горские Хутора. После войны я туда поехал, а уже нет такой деревушки. Здесь со мной произошел случай, который из категории незабываемых, все в нем было – и трагедия и комедия.
Отдали приказ снова атаковать немцев, и все шло поначалу как по маслу: продвинулись на несколько километров, я шел сразу за пехотой со связистом, тащили две катушки с проводом, а потом с фланга по нам ударили, батальон отрезали от своих, назад не отойти – поздно, сразу положат – и я, вместе с группой пехотинцев, стал прорываться к лесу, и в этом лесу мы натыкаемся на немецкие траншеи, опорный оборонительный пункт. Началась рукопашная, но нас было больше – всех перебили, закрепились. Нас оставалось человек двадцать, с нами один офицер, молодой парень, которого сильно контузило, его крепко приложило, он все время повторял: «Я лейтенант Ковалев. Ребята, напишите моим, как я погиб». Мы ему говорим: «Лейтенант, успокойся, еще поживем, повоюем, не торопись себя заживо хоронить…»
Осмотрелись, а это мы «удачно зашли», оказывается, – захватили блиндаж немецкого ротного командира. Заняли круговую оборону, два захваченных немецких пулемета приготовили к бою, как из них стрелять я знал, и еще один боец, из опытных, умел обращаться с МГ.
Ящики с немецкими гранатами еще до нас стояли в траншее. Трупы – немецкие и наши – кругом. А звук боя к нам не приближается. Положение безнадежное. Ждем, а чего ждем, сами не знаем. В это время один из бойцов начал шуровать в блиндаже, «инспектировать трофеи», и слышим, как он с ликованием повторяет: «Да не может быть! Прекрасно!»
А в блиндаже, оказывается, целый продуктовый склад: и бутылки французского коньяка и вина, и шпик брусками, и здоровенный кусок окорока, и консервы рыбные, консервы мясные, и чего только нет. И еще ящик с сигарами. У убитых потом документы посмотрели, фотографии, и стало понятно, что эту часть недавно из Франции на Восточный фронт перебросили, поэтому и запасы у них такие отменные. Мы повеселели, а этот боец, мужик в возрасте, ему тогда уже лет сорок было, читает, что написано на этикетках, и восторгается. Деликатесы мы, конечно, умяли, а коньячок по чуть-чуть – все понимали, что если напьемся, то немцы нас голыми руками возьмут. Достали ящик с сигарами, и этот боец говорит: «Я при НЭПе в ресторане работал у буржуя, чего только не пробовал, но это – нечто» – и показывает, как правильно эти сигары курить. Когда позже, после войны, я вспоминал этот эпизод, то происшедшее казалось нереальным, просто абсурдом. Горстка бойцов, все в крови, среди кучи трупов, в полном окружении выпивает и сигарками попыхивает. Стемнело, а нас до сих пор немцы не обнаружили. На рассвете мы решили, что надо любой ценой прорываться к своим, иначе – каюк. И этот боец мне говорит: «Сержант, давай адресами обменяемся, кто живой останется, тот родным и расскажет». Называет адрес, оказался тоже москвичом, с Краснопресненской Заставы, Марков Алексей…
Мы взяли с собой немецкие пулеметы и пошли прорываться. По дороге нарвались на большую группу немцев, вступили в бой, нас рассеяли, и к своим вышло только семь человек.
Я нашел свою батарею, и именно в тот момент, когда я на ней появился, комбат как раз диктовал нашему старшине Мурадову список потерь среди личного состава батареи. Слышу, как он называет мою фамилию, и тут я появляюсь, с трофейным пулеметом…
После войны я вернулся в Москву, демобилизовался из армии еще в конце сорок пятого по указу о трех ранениях, а остальных фронтовиков 1923 года рождения стали массово демобилизовать только в 1947 году. Сходил на квартиру к Лёне Кофману, а он еще в сорок четвертом погиб, в разведке, уже в офицерском звании. Еще пошел по адресам нескольких своих товарищей, но все они были убиты на войне. Пошел на Пресню, искать семью этого бойца, чтобы рассказать, как он погиб в бою. Прихожу по адресу, и мне открывает дверь… сам Марков, живой, но с костылями. Его в том бою ранило, он двое суток с перебитыми ногами лежал в разбитом окопе, но дотянул, пока наши снова не перешли в наступление и его не обнаружили санитары… В боях за эту Семёновку и близлежащие к ней деревушки наша дивизия потеряла три тысячи пятьсот бойцов и офицеров. Нас отвели в тыл – в стрелковых батальонах, в строю оставалось по одной неполной роте – так всех тыловиков отправили на передовую.
Дальше наступали на Смоленск. Помню, что шли через какое-то широкое болото, наступали на опорный пункт Егорье. Опять бои, тяжелые потери, и когда в октябре дивизию перебросили под Невель, то от нее остались… от стрелковых полков только номера…
А в минометной батарее костяк, человек двадцать, сохранился. Перебрасывали нас по железной дороге, ехали дней пять, пока добрались до разрушенного Ржева, а оттуда дней десять по непролазной грязи пешим маршем до Новосокольников. Нас пополнили и вместе с каким-то кавалерийским корпусом отправили в немецкий тыл через Невельский коридор, шириной километров двадцать, который тогда назывался «Невельская бутылка». Череда сплошных боев, неудачные атаки, полностью обескровленные стрелковые полки. Но это были еще «семечки». Перед Новым годом мы оказались в болотах в районе Городка Витебской области, где через эти проклятые болота и леса пытались захватить Городок. Очень тяжелый период. Пехота продвигается по незамерзшим болотам, люди тонут в трясинах, выбираемся на относительно сухое место, а там немцы уже ждут в засаде. Они устраивали заборы из толстых бревен, высотой почти в человеческий рост, и через бойницы в этих заборах нас расстреливали в упор…
Линия фронта остановилась под Витебском на целых полгода. Мало нам было фрицев на свою голову, так еще и здесь природа против нас воевала. В окопах воды по колено (грунтовые воды), мы среди болот, а немцы закрепились на более удобных для войны и жизни позициях.
Началась позиционная война, которая мне напоминала фронт под Демянском, – те же сплошные минные поля и ряды колючей проволоки. Но наши разведчики во главе с Шубиным через них спокойно проходили в немецкий тыл.
– Там Вы в штрафную роту попали? Есть желание об этом рассказать?
– Особого желания нет. Вкратце дело было так. Я сцепился с двумя из артразведки полка. Они из «невельского» пополнения были. Оба с Харькова, украинцы, один – урка, а второй у него на подхвате. Мы с сержантом Федуловым на своем передовом НП от минометчиков, а эти неподалеку расположились, у них был свой наблюдательный пункт взвода управления от 300-го артполка. Столкнулись на национальной почве, они меня задели по национальности.
Один, определив во мне еврея, своему товарищу говорит, причем при мне, не опасаясь: «Смотри, Зинченко, какой жид нынче смелый пошел. Или дурной. Его вся шайка в Ташкенте ошивается, а этот Абрашка на фронт приперся!»… Я хотел сразу их убить, но вокруг было несколько человек из пехоты, а зачем мне свидетели. Только сказал им: «Вы, суки, у меня до следующего утра не доживете. Я вас еще сегодня зарежу!»… Матом, конечно, сказал…
Ночью именно на нашем участке обороны была сильная стрельба, вроде засекли в болоте немецкую разведгруппу, а утром пришли связисты из взвода управления 300-го артполка, проверить, почему связи с НП нет, а эти оба убитые лежат. А еще через пару часов приполз боец из пехоты: «Сержант, тебя наш комбат зовет, давай в штаб». Я туда являюсь, а здесь уже меня поджидает особист из артполка: «Ты убил?» – «Никак нет, не я, о чем и сожалею. Я с НП ночью никуда не отлучался. Командир отделения Федулов подтвердит». – «Значит и он с тобой в деле. Оружие здесь оставь. Следуй за мной». Повел меня в штаб полка, взял на всякий случай бойца для моего конвоирования. Я был полностью спокоен – не мои эти убиенные, немцы опередили. Меня посадили в одиночный окоп, приставили красноармейца из взвода охраны штаба меня стеречь. Потом меня дважды допросил полковой оперуполномоченный, фамилии которого я так и не услышал, допросили Федулова, все сходится, надо меня отпускать. Но принесли с НП мой вещевой мешок, а там у меня маленький блокнот с личными записями. Блокнот трофейный – у немецких артиллеристов был такой, специальный, для проверки координат – вот в этом блокноте на нескольких страницах я свои заметки делал, в основном фамилии и названия населенных пунктов, где мы воевали. В сорок втором мы лежали в засаде в немецком тылу с разведчиком-таежником Василием, о котором я уже сказал, и он тогда произнес: «Ты, Мишка, образованный. Напиши после войны, как мы тут погибали. Кто-то должен о нас узнать». Прошел год, и я решил, что действительно это надо, хотя бы в память о погибших товарищах. И вот результат. Особист сказал без злобы: «Сержант, ты третий год воюешь. Ты что не знаешь, что за ведение дневника на фронте – трибунал?». Я объяснил, что это не дневник, а просто несколько записей, и почему я это сделал, и думаю: он бы меня уже отпустил, но в это время появился комполка майор Саакян. Двое убитых при непонятных обстоятельствах на участке полка в обороне – это ЧП, и ему уже о них доложили… Это в наступлении, в атаке можно спокойно счеты с обидчиками сводить – там все зависит, кто первый свой затылок под пулю подставит, и никто разбираться не будет – убитым больше, убитым меньше, а в обороне – чрезвычайное происшествие… Майор Саакян спросил особиста, кивая на меня: «Его работа?», а тот в ответ невнятно так: «Нет вроде, не похоже, скорее всего, немецких рук дело, сержант ни при чем, хотя, какой из него ангел, вот, дневник вел. За это трибунал положен». Меня вывели. Прошло полчаса, за мной пришел старшина из взвода охраны штаба: «Комполка отдал приказ о направлении тебя в штрафную роту. Они тут рядом стоят. Мне приказали тебя сопровождать. Погоны сними, не положено». Еще не стемнело, как я, сержант Красной Армии, доброволец, коммунист, бывший полковой разведчик и бывший кремлевский курсант, имевший на тот момент три ранения и награжденный медалью «За отвагу», превратился в бесправного штрафника. Приказ майора Саакяна. Комполка имел право лично, без суда, отправлять в штрафную роту сроком на один месяц. Штрафная рота была придана нашей дивизии. Какой номер спрашиваете? А вот, в справке о ранении все указано – 42-я ОАШР 4-й Ударной Армии. После войны запрос делал в ЦМА (архив), оттуда прислали. Ротный писарь у штрафников, такой симпатичный спокойный мужик с чапаевскими усами, меня записал в свой гроссбух, и мне прямо в этой же землянке выдали автомат ППШ, две пачки патронов к нему, сказали: Диски сам набивай. Писарь сказал, что долго здесь мне торчать не придется, рота сформирована, скорее всего, уже на этой неделе в бой пойдем. Сижу в землянке, заполняю диски. Пришел капитан, ротный, а писарь на меня показывает, вот, новенький. Капитан: «За что к нам?» – «Понятия не имею, товарищ капитан. Начальству виднее» – он только усмехнулся: «Значит из полка Саакяна. На фронте давно?» – «С сорок первого» – «Где начинал?» – «Под Москвой» – «Пойдет, значит у нас не пропадешь. Старшина, его во второй взвод определи...» Дня три я там пробыл, в роте всего было не больше ста человек, все с нашей дивизии. А потом нас послали на разведку боем. Если я не ошибаюсь, это в районе деревни Заозерье. Метров пятьдесят успел пробежать в атаке, получил в бок две пули из пулемета. Я когда упал, то подумал, все, мне хана, в живот ранило. Сам отполз назад, потом меня на волокуше оттянули в тыл, отправили в санбат соседней дивизии. Одна пуля по касательной прошла, по ребрам чиркнула, а вторая вырвала кусок мяса, но живот не задела. Через две недели я из санбата сам ушел в свой полк, но хорошо, что догадался справочку взять, что находился на излечении по ранению, значит – искупил кровью. Сначала надо было явиться в штаб полка, к ПНШ по учету личного состава, чтобы в списки занес. По дороге несколько ребят знакомых: Мишка, а нам сказали, что тебя убили! Стоят полковые разведчики. Я со старшими из них, с Шубиным и с Купавцевым, был в хороших отношениях. Подошел к ним: «Георгий Георгиевич, к себе во взвод возьмете?» – «Поговорю с Бережным, сам не могу решить. Ведь ты у нас теперь знаменитость. Не мог двоих без шума убрать?..» Возвращается: «Комполка приказал тебя в разведку не зачислять». Майор Саакян обладал прекрасной памятью, помнил по фамилии всех красноармейцев, «ветеранов» полка, а особенную любовь и слабость питал к своей полковой разведке – он с ними все свободное время проводил. И он меня запомнил и зарубил мою кандидатуру. В полковой разведке я оказался только осенью сорок четвертого.
ПНШ по учету личного состава мою справочку взял, в красноармейской книжке и у себя в журнале заметки сделал, сверил какие-то бумаги и произнес следующее: «Ты у нас по спискам прошел как пропавший без вести. Мы на тебя похоронку еще не писали, но если в штрафной роте ее уже отослали, то считай, что воскрес из мертвых. Куда хочешь сейчас? В батальоны или к себе, к минометчикам?» – «К себе, на батарею» – «Так и запишем»… На батарею вернулся, так ребята такую теплую встречу устроили, настоящий банкет по фронтовым меркам.
– Я много раз делал интервью с фронтовиками, воевавшими в штрафных подразделениях, и давно перестал удивляться, как легко можно было залететь в штрафную роту.
– Так штрафные роты на переднем крае – это была постоянная часть «фронтового пейзажа». Но, по большому счету, какая разница между обычным штрафником и пехотинцем на передовой? Незначительная. Статус другой, но похоронка такая же. Если у командования нет под рукой штрафной роты, так обычный стрелковый батальон пошлют выполнять самую тяжелую и гибельную задачу, вместо штрафников. Это для тыловиков было трагедией попасть с теплого, спокойного места прямиком в штрафники, в самое пекло, в самый ад на передовой, а для рядового окопника или боевого пехотного офицера – это было просто частью фронтового пути.
Судьба такая. Пехота и так заранее была обречена.
Никогда не забуду, как брали Полоцк. Немцы на высокой укрепленной насыпи, пулеметы через каждые тридцать метров, а перед ней метров пятьсот чистого поля. Пехота четыре раза атаковала эту насыпь, и никакого продвижения. У нас потери, как в сорок первом, все поле устлано трупами. На подмогу подошли САУ, штук шесть, но тут «юнкерсы» налетели и нет больше САУ… Подвели штрафников – роту из бывших офицеров, освобожденных из плена.
Благодаря им Полоцк и взяли..
Я видел летом того же года, когда нас выбили с плацдарма на реке Мемеле, как за одну атаку положили штрафную роту, человек двести. Но и обычные стрелковые батальоны также погибали в полных составах. Я насмотрелся за войну таких случаев.
Больше всего штрафников я видел в Восточной Пруссии в начале январского наступления. Там от штрафных рот в глазах рябило. Только нашей дивизии таких четыре роты придали.
А когда нас перебросили на Наревский плацдарм, в район города Новогруд, то мы изумились – весь плацдарм на нашем участке держали только штрафные части…
– Приведу статистику потерь только за период 8/1943–8/1944 по 51-й стрелковой дивизии. Шестнадцать тысяч убитыми, ранеными и пропавшими без вести. При этом надо учесть, что больше полугода дивизия стояла в обороне, или была в резерве, или на пополнении во втором эшелоне армии.
– Потери всегда были серьезные, и в каждом наступлении фактически от батальонов в строю оставалось по тридцать-сорок человек. Мы уже умели грамотно воевать, научились на своей крови, уже все время была поддержка наших танков, и артиллерия работала на всю катушку, но немцы тоже умели воевать и обороняться. Но, начиная с летнего наступления в Белоруссии, с командования любого уровня уже спрашивали за чрезмерные потери.
И все равно в Литве были такие бои, что, казалось, ничто живое здесь уцелеть не может.
Река Мемеле. Переправились быстро и без сильного боя. Не Днепр же форсировали.
Вышли на шоссе, и сначала только снайперы по нам стреляли: на каждом шагу, со всех сторон, каждую минуту кого-то рядом убивало. Стали окапываться, и тут на нас танки пошли.
Вся артиллерия за рекой осталась, на том берегу. Двенадцать немецких танков появились с фланга и просто стерли наш плацдарм с лица земли. Я смог живым отойти на левый берег, но таких как я было мало… А приказ сверху: Отбить плацдарм назад.
Потом был бой за местечко Пекеляй и такая же история повторяется. Танки со всех сторон, нас давили безбожно. Кончилось тем, что наш 348-й полк расформировали (полк вновь восстановили только через два месяца) и тех, кто уцелел, передали в другие полки. Я решил уйти в пехоту, так как видел, что воевать на передовой, в стрелковой цепи, было уже некому.
– Такое положение было только в Вашей дивизии?
– Я не хочу говорить про другие дивизии, но пехоты к концу войны конкретно у нас уже не оставалось. Артиллерии – море, ногу поставить негде, везде артиллерийские позиции, танков – да в каждом бою десятками горят, а пехоты нет… А каждый населенный пункт пехота должна брать, одними артиллеристами передовую не удержишь.
Что происходило в Восточной Пруссии. Людей в пехоте или кот наплакал, или всех уже, еще вчера, выбило из строя. Что делало командование дивизии.Чтобы штурмовать какой-нибудь населенный пункт, создавались сводные отряды – бойцов наскребали туда со всех полков. Майора Колесникова – опытнейшего офицера, мастера атак и прорывов – назначат командовать, он соберет человек сто, и в атаку.
А представьте себе беспрерывный бой за какой-то поселок Алькен, который три раза у нас немцы отбивали. Трое суток шел бой. В последнюю атаку на Алькен нас шло двадцать три человека.
Другой пример. Бой за Тольксдорф – городок, ставший у немцев неприступной крепостью.
Двух-трехэтажные каменные дома, превращенные в крепости, в каждом подвале пулеметная точка, и немцы стойкие попались, кадровые, среди них были и курсанты, между прочим, так они за каждый метр с нами бились с остервенением.
Сплошная беспрерывная рукопашная схватка. Резня беспощадная на каждом шагу. После того как мы Тольксдорф взяли и всех немцев добили, то живые из сводного отряда стали собираться на городской площади. Всего одиннадцать бойцов и офицеров, остальные или убиты, или тяжело ранены.
Упразднили в полках все стрелковые батальоны, создали сводную боевую группу из офицеров при учбате дивизии, добавили еще оставшихся в живых человек пятьдесят сержантов и рядовых красноармейцев, и на штурм.
Это в сорок пятом-то году!... Кадрировали полки!У артиллеристов и минометчиков оставляли в расчетах по три человека на ствол, остальных с винтовкой в стрелковую цепь.
Настроение у нас было весьма хреновое. Каждый день бои. В каждом поселке или фольварке немецкие засады или все вокруг заминировано. Грязь, постоянные дожди, туманы такие, что в трех метрах не видать ни зги.
23-го февраля немцы перешли в наступление, причем как катком асфальтовым прошли. Комполка Григорян собрал все, что было под рукой, – получилось две роты из тыловиков, по пятьдесят человек в каждой. Одной ротой поставили командовать лейтенанта Сиротина – боевой парень был, пять или шесть раз раненый за войну. Вторую роту из обозников принял под командование старший лейтенант Антонян, и я был свидетелем, как подполковник Григорян по-русски и по-армянски просил Антоняна продержаться подольше, чтобы успеть знамя полка вынести в тыл. Пополнение шло не потоком, а жиденьким ручейком, но присылали тех, кто для настоящей войны совсем не годился: недавно мобилизованных молдаван, западных белорусов и прибалтов из запасных полков, большинство из них были немолодые, семейные, и они воевать не хотели или не умели. Я не преувеличиваю. Не было русского пополнения, а как без него можно воевать?! Только перед штурмом Кенигсберга к нам привезли нормальное пополнение, 1926-1927 года рождения, но они и повоевать не успели.
Возможно, в других стрелковых дивизиях, которые готовили специально в резерве фронта к штурму Кенигсберга, в стрелковых полках хватало народу, но мы воевали до последнего человека в строю, и очень многие погибли всего за шаг до Победы.
– Когда немецкое сопротивление в Восточной Пруссии начало ослабевать?
– В середине марта они сломались. Прижатые к берегу моря они пытались переправиться на косу Фриш-Нерунг, а мы им не давали этого сделать. Немцы стали тысячами сдаваться в плен. Сотни брошенных на берегу машин, бронетранспортеров, артиллерийских орудий, тысячи повозок, десятки целых танков, оставленных экипажами.
Все было забито брошенной немецкой техникой до самого горизонта. Трофеев не счесть.
Наша авиация, обычная и реактивная артиллерия добивали их беспощадно, натуральный расстрел, били по ним без остановки, и немцы, понимая безвыходность ситуации, просто поднимали руки вверх. Это место называлось раньше – коса Фриш-Хафф.
Тысячи немецких трупов валялись на берегу, и сотни плавали в воде. Мы несколько раз захватывали набитые вермахтом десантные баржи, не успевшие переправиться, застрявшие у кромки. Немцы спускались с барж, складывали оружие в одну сторону, часы в другую.
А куда им было деваться.
Или одновременно приходили сдаваться сразу по семьсот немцев. Строем, под белым флагом. Так такую массу в тыл на место сбора пленных конвоировали всего десять-пятнадцать бойцов.
Мы ликовали, но именно в этом месте мне пришлось принять очень тяжелый бой.
В этих невообразимых завалах и нагромождениях брошенной техники, в лабиринтах из железа засели эсэсовцы, власовцы, прибалты – каратели, офицеры – словом, все те, кто решил в плен не сдаваться и сражаться до последнего. Немцы тоже умели умирать. И нам приказали зачистить этот участок. Одной сводной ротой. Очень тяжелый бой. Пошли цепью в эти завалы. И тут началось: стреляют снайперы, пулеметы в упор. У нас было три офицера, так их убило уже в первые минуты зачистки, и мне пришлось на себя принять командование группой. Человек пятьдесят власовцев и прочих предателей и немецких сволочей все же мы взяли живыми, они в последнюю минуту передумали умирать и подняли руки, но их до штаба не довели. Если честно, там, вообще, в итоге пленных не оказалось. Всех в расход… Но за то, что мы в этот день пленных на месте порешили, мне лично пришлось потом отвечать, и только случай спас меня от сурового трибунала. Позже расскажу…
– Следующий вопрос. Штурм Кенигсберга.
– Нашей дивизии в этом штурме достался счастливый жребий. Нас перебросили северо-восточнее Кенигсберга, шли несколько дней, больше ста пятидесяти километров. Остановились в немецком поселке Трутенау. Перед нами был форт № 4 – один из пятнадцати главных фортов в кольцевой оборонительной системе Кенигсберга. Еще при первой январской попытке захватить Кенигсберг с налета знаменитая 1-я гвардейская Московская пролетарская стрелковая дивизия захватила форт Понарт, форт № 9, и нас, человек по пять от каждого батальона, повезли в этот форт знакомиться с устройством немецкой обороны. Но форт № 9 был почти полностью разрушен – мы походили, посмотрели толщину стен, капониры, глубину и ширину рва перед фортом и нам стало не по себе. Представили, как атаковать придется в лоб такую крепость… Да ладно с ними, с фортами, самое страшное было другое: вся местность перед нами представляла сплошную цепь дотов и дзотов, железобетонные колпаки с пулеметами, немцы их даже не маскировали.
А те, кому довелось на войне хоть раз дот штурмовать, знают, сколько народу погибнет, пока дот возьмешь. За нами уже стояла тяжелая артиллерия большой мощности, калибром 203-мм, но мы сомневались, что это нам поможет. И когда начался общий штурм Кенигсберга, нашей дивизии неимоверно повезло. Форт № 4 сдался без боя.
А гарнизоны дотов после часового артобстрела оставили позиции и ушли к центру города.
Мы продвигались вперед, встречая незначительное сопротивление, были лишь небольшие стычки. Даже не хотелось верить, что так бывает.
Через несколько дней нас вывели из города, поставили на береговой линии и больше мы в бой не вступали. Начали долго и бурно отмечать свои достижения, мы осознали, что остались живы… И все равно еще долго не могли поверить, что для нас война закончилась и что мы будем жить. Даже слухи, что нас будут перебрасывать на Дальний Восток на войну с японцами, ничем не омрачали нашу великую радость. Мы были готовы воевать дальше, если Родина прикажет.
А дальше со мной очень интересная история приключилась. Когда-нибудь в другой раз расскажу.
– В 1985 году Совет ветеранов Вашей дивизии обратился в ЦК КПСС и Верховный Совет СССР с просьбой вновь рассмотреть представления на звание Героя Советского Союза, наградные листы на ГСС, нереализованные в годы войны, на девять человек из состава 51-й стрелковой дивизии. Все девять бойцов и офицеров были представлены на это высшее звание за бои в Пруссии зимой 1945 года. Среди фамилий, указанных в этом обращении, была и Ваша. Прокомментировать не желаете такой факт?
– А зачем?.. Я даже семье об этом никогда не рассказывал.
Ответ из Верховного Совета был однозначный: данный наградной материал не обнаружен – не сохранился. Представляли за Тольксдорф. Я лично эти наградные листы не видел. Просто в штабе полка перед заполнением наградного листа уточняли все биографические и прочие данные, потом только сказали, что комдив Хвостов все наградные подписал и они ушли наверх, на подпись в штаб армии. А после никто по этому вопросу и не заикался, а я и не интересовался.
Вы не представляете, сколько сотен бойцов из разных дивизий было представлено к высоким наградам за ту же Восточно-Прусскую операцию, а получили их единицы.
И никто не знает: а остальные почему нет?
Может, просто папку с наградными листами в штабе армии потеряли, а может, по анкетам зарубили. Совет ветеранов поставил меня в известность, что такая просьба подана в Верховный Совет, но я заранее знал, что ничего из этого не выйдет.
Я был простой сержант, наградами не интересовался.
В мае 1968 года меня вызвали в военкомат, где вручили второй орден Славы III степени, которым я был награжден за бои лета 1944 года. Этот орден искал меня с войны. Так что у меня два ордена Славы одной степени. И вдруг меня военком спрашивает: «Михаил Исаакович, а вы знаете, что у вас стоит пометка в личном военном деле – “в 1945 году представлялся на звание Героя Советского Союза”?», на что я ответил: «Ошибочка, не было такого…»
Еще я на войне получил две медали «За отвагу» и орден Красной Звезды. Мне хватает.
Кстати, Совет ветеранов дивизии отдельно обратился в Верховный Совет СССР с просьбой вновь рассмотреть наградной материал на легендарного разведчика Георгия Георгиевича Шубина, который также представлялся в годы войны к званию Героя за свой беспримерный героизм. И тоже безрезультатно.
– Вернемся к Восточной Пруссии. Вопрос сформулирую нейтрально – «Отношения с местным немецким населением».
– Я понимаю, о чем конкретно Вы спрашиваете. Было. Всякое…
Всей правды рассказывать не буду.
Первое время гражданских немцев мы не видели – они были отселены из прифронтовой линии.
Потом, в феврале, ближе к Кенигсбергу, мы с ними сталкивались на каждом шагу.
Немцы были смертельно напуганы слухами, что Красная Армия уничтожает всех поголовно, пропаганда Геббельса работала на всю катушку. Я лично видел пару раз, как в домах лежали мертвыми целые семьи, принявшие яд прямо перед нашим приходом.
Было насилие, не отрицаю. Этим занимались или штрафники, которых в Пруссии на передовой тогда было пруд пруди, или тыловики. Когда атаковали в районе порта Розенберг, то нас было человек сто от всего полка, а рядом – три штрафных роты, сведенных в одну боевую группу, которым еще перед атакой дали выпить, кто сколько пожелает.
Простая пехота могла сдуру сжечь фольварк, какую-нибудь усадьбу, но цивильных гражданских немцев никто по кюветам не расстреливал. Этого не было. До этого не доходило…
Вот представьте простого бойца 51-й стрелковой, который выжил в аду передовой, прошел огонь без медных труб, десятки боев от Ржева до Кенигсберга, весь изранен, который все время видел, на долгих верстах своей войны, только сожженные, разоренные, разрушенные немцами наши города и деревни на Смоленщине, в Белоруссии, потерял в боях десятки товарищей, да на войне еще все его родные братья убиты или покалечены, а в тылу четвертый год подряд, изнемогая от лишений военного лихолетья, голодает его жена с детьми. И тут перед ним совсем не тронутый войной, ухоженный, красивый немецкий сельский поселок или усадьба: двухэтажные каменные дома, кафель и электричество, прекрасная сельскохозяйственная техника, богатое убранство, мебель и прочее, а в хлеву любого и разного домашнего скота немерено стоит, в подвалах запасы еды такие, что на пятилетку всей роте хватит. И это просто начинало бесить – все понимали, что все это награблено, все это на нашей крови. Но и тут еще бойцы держались, только удивленно цокали языком, охреневали от увиденного и хмурились. Срывались, я сам видел, как это происходит, когда вдруг взгляд останавливался на выставленных в ряд семейных фотографиях хозяев этого дома или усадьбы, а там – улыбающиеся холеные лица сыновей в эсэсовской или в офицерской форме. И сразу боец начинал крошить очередями из ППШ все подряд – от мебели до люстры. А потом и палили эти дома почем зря.
Еще зависело, если поселок взят с боем или без. Даже внешне пустой фольварк или селение могли оказаться ловушкой, где в засаде нас ждали пулеметчики или одуревшие фольксштурмовцы с фаустпатронами. Да еще каждая дверь заминирована – потянул за ручку двери… и прямиком на тот свет. Такой бой мог закончиться тем, что все за нашей спиной потом горело, как говорится, синим пламенем.
Ненависть к немецкой нации была лютая. Сама долгая кровопролитная до сумасшествия война и статьи товарища Эренбурга хорошо поработали над нашими чувствами.
У нас уже не было ни капли жалости к кому-либо. Эксцессы с женщинами были, но опять повторюсь, этим занимались в основном пьяные штрафники, бывшие уголовники или отдельные подонки из тыловой братии… У нормальных порядочных людей сама мысль о насилии над женщиной вызывала отвращение. Офицеры если видели такое дело и не боялись пьяных бойцов, то обычно вмешивались и препятствовали «продолжению банкета», а замполиты, так те вообще сразу доставали пистолет из кобуры – не позволяли, чтобы это приняло характер массовой мести.
Мы не были ордой Чингисхана, но право на месть у нас было.
Только каждый мстил по-разному. Кто-то – только в бою, кто-то – только «на немке».
А в апреле вообще командиры и особисты гайки закрутили до упора, гражданских немок уже никто не трогал – за это без промедления отправляли в трибунал.
– Трофейная тема.
– Простого бойца трофейная лихорадка не затрагивала. Ну, набьет пехотинец барахла в вещевой мешок, возьмет в пустом немецком доме, что ему приглянулось.
Но уже в следующей атаке этот его набитый вещмешок и погубит – будет торчать горбом – а лучше мишени для немца и не придумать. В атаку всегда ходили налегке.
Часы забирали у пленных, портсигары, а другие трофеи на передовой для стрелка не годились – тяжело таскать, да и хранить негде. Обручальные кольца с пленных и с гражданских никто в открытую не снимал – это считалось чистой воды мародерством, и за это сурово наказывали.
Меня лично из трофеев интересовали исключительно выпивка и еда.
Потом, когда разрешили отправлять посылки, я задумался. Родителям захотелось что-то привезти: маме – приличное пальто, отцу – костюм. Перед нами стояли брошенные хозяевами магазины, набитые красивой добротной одеждой. Я нашел что-то подходящее, ждал, когда дойдет моя очередь на отправку посылки, хранил эти вещи на подводе у минометчиков, а потом угодил под арест на несколько дней, возвращаюсь, а мое барахло уже кто-то стащил. Домой вернулся пустой: из всех трофеев только три пары часов и немецкий офицерский кинжал, как память о войне. Еще несколько осколков, застрявших в теле с сорок второго года, тоже мои «трофеи».
Конечно, я, как и многие бывалые молодые фронтовики, имел пару пистолетов: и парабеллум, и инкрустированный офицерский вальтер, причем оба добытые в бою, а не с трупа взятые.
В июле нас пешим маршем отправили из Пруссии в Польшу, а потом и дальше, в белорусский город Гродно. На границе стояли «зеленые фуражки» – настоящая застава на переходе, они проверяли вещмешки у каждого бойца. Еще до этого все наши личные вещи были неоднократно проверены особистами и своими офицерами, но там еще можно было пережить шмон, а тут пограничники устроили очень тщательный досмотр, и мне пришлось оба эти пистолета выбросить еще на подходе к пограничному переходу.
Позже, в послевоенной Москве несколько раз были ситуации, когда мне бы личное оружие пригодилось бы, и я даже сожалел, что не нашел в сорок пятом году способа пронести пистолеты через заставы. А может, и к лучшему, что у меня их уже не было…
Серьезные трофеи могли набрать только артиллеристы или танкисты, у которых было место, где все трофейное добро хранить подальше от чужих глаз.
Ну и, конечно, на «трофейной ниве» особо отличились старшие офицеры, про которых говорили: Полковник пол-Германии везет. Это было нечто. Я когда ненадолго попал под арест, то нас, арестованных, использовали как грузчиков – приводили под конвоем, все по уставу, на станцию, где мы грузили в вагоны трофеи для старших офицеров нашего корпуса. Говорили, что от полковника и выше специально выделялся пустой вагон для «нахапанного добра по репарациям». Не думаю, что такой приказ существовал на самом деле. Не могу поверить, но мы таскали по мосткам в вагоны все, что только можно представить, – от дубовых комодов до роялей… Начальство себя не забыло...
– Ваше отношение к политработникам?
– Нормальное. Армия напоминала модель гражданского общества. Если в заводском цеху были свой комсорг и парторг, так и в стрелковом батальоне была та же структура. Отношение к политработникам 3-й МКСД у меня самое хорошее – это были прекрасные смелые люди.
Настоящих комиссаров я видел и под Демянском, пример – тот же Болтакс или майор Князев в нашем 348-м стрелковом полку в 51-й СД.
В партию я свято верил, вступил в ее ряды в 1943 году по зову сердца, перед боем.
В конце войны политработники на передовой появлялись в основном в затишье, но никто не пытался их прямым текстом обвинить в нежелании воевать. Просто война стала другой и люди тоже. Они занимались своим делом – политработой. В сорок пятом я их в бою не припомню.
Парторги рот и батальонов собирали коммунистов перед серьезными боями, но разговор шел спокойный, без пафоса и скандирования лозунгов – все и так прекрасно знали, что коммунист обязан в атаку идти первым. Замполит батальона мог пройтись по траншеям на передовой, сказать пару слов. У меня нет к ним претензий. К концу войны, кстати, намного меньше стало ура-патриотизма и пропаганды, и политсостав понимал, что бойцы заматерели на войне, сами нацелены на бой, наше желание отомстить немцам было сильнее любого другого.
В атаку бойцы поднимались молча или с матерными словами.
Никто, нигде и никогда не кричал в атаке «За Сталина!» – это наглая брехня, выдумка политработников. Только они, политруки, по инструкции и могли такое крикнуть, а простому русскому человеку – рядовому красноармейцу – когда он на смерть идет, товарищ Сталин вообще никаким боком не нужен и не вспоминался.
– Из Вашего курсантского батальона Московского пехотного училища имени Верховного Совета кто-то еще дошел до Кенигсберга именно в составе 51-й стрелковой дивизии?
– Человека три-четыре, кроме меня… Один был в разведроте дивизии, один товарищ по фамилии Шаталин подался в политработники, стал комсоргом в артполку, Харитонов был в минометчиках, а других... За период времени почти два года все или погибли, или выбыли из дивизии по ранению. Передовая – это конвейер смерти. Очень мало кто в стрелковой дивизии два года в одной и той же части провоевал. Если ты не штабной и не артиллерист, то вообще нереально. Курсантский батальон на формировке дивизии в полном составе в пехоту попал, а не, скажем, в крупнокалиберную артиллерию РГК или в какой-нибудь батальон химзащиты.
Все «старички» друг друга со временем знали. И офицеры к полковым «старожилам» из рядового и сержантского состава на передовой всегда очень хорошо относились.
Я не скажу, что отношения были панибратскими, но с тем же майором Геннадием Владимировичем Колесниковым или с комбатом Борисом Иосифовичем Метелицей я мог уже строго субординацию не соблюдать. Они – геройские офицеры, но люди простые, молодые парни в возрасте двадцати трех-двадцати четырех лет, а начальник штаба полка Майоров вообще был с двадцать второго года.
Колесников, наряду с Георгием Георгиевичем Шубиным, является гордостью нашей дивизии, начал воевать 22 июня сорок первого года, восемь раз ранен, шесть орденов.
Боря Метелица – белорусский еврей, герой ржевских боев, с которым мы стали товарищами. Очень много достойных, смелых, отважных людей воевало рядом со мной, но до конца войны дожили единицы. Мне просто повезло остаться в живых…
– Полковая минометная батарея 120-мм, в составе которой Вы провели год на фронте.
Что представляло из себя это подразделение полка по своей структуре?
– Полковая минометная батарея 120-мм – это совсем не большое подразделение. Всего четыре миномета, два огневых взвода. Два-три офицера. Отделение связи, отделение разведки, старшина с ездовыми. Не больше пятидесяти человек личного состава.
Кто запомнился из состава батареи? Взводные: лейтенант Иван Бондарев, впоследствии командир нашей минометной батареи, лейтенант Байгозин, лейтенант Николай Ивуков, начавший воевать, как и я, под Москвой в сорок первом. Лейтенант Тойгалиев, казах из Актюбинска. Командир отделения разведки – горьковчанин Сергей Федулов, разведчик Саша Наумов, наш старшина Мурадов, азербайджанец. Связисты: Харитонов, Ткаченко; минометчики: Коля Соколов, Яша Гринштейн, Курносов, Лобазов, Зотов, Михайлов, Зенкин, Гладков, Марков, Костерин, Щанкин, Ильясов. Наши ездовые: казах Намазбаев и Чернов. Об этих людях я могу сказать все только самое хорошее. Многие из них не дожили до конца войны.
– С антисемитизмом на фронте сталкивались?
– На войне, на передовой не особо, так, по мелочам. При мне нередко велись разговоры про евреев в Ташкенте, не стесняясь. Внешне я на еврея не очень был похож. Светловолосый, глаза голубые, так те, кто меня не знал, могли запросто начать выступать на тему: Мы тут кровь проливаем, а жиды… не оглядываясь и не опасаясь.
За «жида» я на фронте никогда не прощал. В спину мне только один раз стреляли – «западник» из пополнения, но стрелявший промахнулся, а я нет.
Разное было, но понимаете, на передовой быстро национальный вопрос снимается с повестки дня. Ты с человеком ешь из одного котелка, ходишь вместе в бой, умираешь за общее с ним дело, и скоро ему не важно, какой ты нации или веры. Фронтовая дружба не различала национальности, главное – чтобы ты был верный, надежный и смелый товарищ.
А сразу после войны и до весны 1953 года началась и продолжилась по нарастающей дикая антисемитская истерия по всей стране – кампания по «борьбе с безродными космополитами».
И даже когда «великий отец народов» товарищ Сталин приказал долго жить, отголоски этой кампании еще долго раздавались на каждом шагу.
Евреям-фронтовикам орали в лицо: Вы все на 5-м Ташкентском фронте воевали! Или: Абрам, где ордена купил? На Тишинском рынке ?! А когда началось «Дело врачей», то ура-патриоты только и ждали команды от властей начать погромы, «бить жидов и спасать Расею». Вот тогда я и пожалел, что пистолеты на польской границе выбросил.
А потом, до самого заката советской власти, про евреев на фронте вообще прекратили упоминать где-либо. Будто нас там и не было, не воевали мы за Советскую Родину, и точка… Пару раз проморгали ответственные за идеологию: когда в «Хронике пикирующего бомбардировщика» один из главных героев фильма был штурман-еврей, и в фильме «Солдаты», по повести Некрасова «В окопах Сталинграда», где Смоктуновский сыграл ротного Фарбера.
Мы в публикациях и передачах о войне получили новую национальность – «и другие».
Идет, скажем, передача о защитниках Дома Павлова в Сталинграде, говорят, что среди тридцати бойцов были представители девяти национальностей, начинают перечислять и абхазца, и таджика, и только еврея Хайта язык у них не поворачивается назвать.
Когда появилась отличная песня «На безымянной высоте», евреями Матусовским и Баснером, кстати, написанная, то вскоре нашли двух выживших из восемнадцати бойцов взвода лейтенанта Порошина, которым эта песня и была посвящена. Смотрю передачу по телевидению – ведущий зачитывает фамилии погибших героев, четырнадцать имен зачитал и листок с фамилиями в сторону.
А что в этом взводе было еще два бойца, но с фамилиями Липовицер и Кигель, можно и не упоминать, так как, видимо, начальство произнести их имена запретило.
После войны прошло лет двадцать и начали массово печатать офицерские мемуары – так редакторы и цензоры просто стали вычеркивать еврейские фамилии в тексте.
Все мемуары старших офицеров и генералов, помимо обычной редактуры, тогда проходили еще и идеологическую проверку в Главном Политуправлении Советской Армии.
Два примера такого рода я вам приведу, поскольку речь пойдет о людях, которых я знал лично.
Соломон Морткович Кац – командир стрелковой роты. Мой послевоенный товарищ, на год старше меня по возрасту. Пехотный офицер, четыре раза раненый на войне. При штурме Рейхстага одним из первых в него ворвался со своей ротой, был ранен в боях за Рейхстаг, но продолжил сражаться.
Когда генерал Шатилов – бывший командир 150-й стрелковой дивизии – принес рукопись своей книги «Знамя над Рейхстагом» на утверждение к печати вторым изданием, так ему сказали: что-то тут фамилии какие-то неправильные у вас в последних главах о боях за Рейхстаг. Вот этого уберите и этого. И убрали из текста фамилию Каца, а заодно еще и несоветские фамилии: Шустер, Гутин, Гуревич, Лебединский, и еще несколько, упомянутых Шатиловым, среди тех, кто в первых рядах штурмовал Рейхстаг и вел бой в самом здании. На встрече ветеранов дивизии генерал Василий Митрофанович Шатилов сам об этом рассказал Кацу.
Всех офицеров, командиров рот и батальонов, участвовавших в штурме Рейхстага, в мае сорок пятого года представили к званию Героя или к почетному ордену Боевого Красного Знамени, и только Соломон Кац в этот список представленных не попал – на него отдельно наградной лист написали, на орден Отечественной войны. Потому что комполка Плеходанов так решил.
Второй пример. В конце семидесятых годов дело было. В нашем стройтресте работал заслуженный фронтовик по фамилии Григорьев – бывший штрафник и морской пехотинец, очень приличный человек. Сидим как-то, вдруг стали войну вспоминать. Он мне говорит: «У меня комбат был, легендарная личность, «ваш человек» – майор Лейбович Александр Оскарович.Живет в Ленинграде, на днях в Москву приедет. Обязательно ты должен с ним познакомиться.
За войну у него четыре ордена Боевого Красного Знамени, настоящий герой.Он сейчас у нас председатель Совета ветеранов морской пехоты».
И рассказывает мне, как Лейбович своих штрафников в атаку водил. Шел впереди, морскую фуражку наденет «крабом» назад, чтобы все видели, что он первый, на нем китель с всеми орденами, и, поднимая своих бойцов в атаку, Лейбович отдавал следующую команду: «Бандиты! За мной! Вперед!»… В тапочках воевал – ноги после подрыва на мине были изуродованы. Через неделю Григорьев позвонил: «Приходи в гости. Лейбович приехал».
Сели за стол. Лейбович – высокий представительный мужчина, полковник. Выпиваем, разговариваем. И вдруг мне Лейбович говорит, что приехал с рукописью своих мемуаров, воспоминаний о войне, а в цензуре и в редакции ему заявили, что такое нельзя печатать: слишком много еврейских фамилий, а главное, зачем советскому народу знать о штрафниках. Есть более достойные люди – так ему заявили. Исправите и замените – напечатаем, а так, увы…
Так и остались воспоминания Лейбовича неопубликованными.
Трижды его представляли на войне к званию Героя Советского Союза, но как можно, с такой фамилией и в «Пантеон Славы»…
Статистика – вещь неумолимая. Из четырехсот пятидесяти тысяч евреев, призванных в армию в годы войны, погибло на фронте почти 50 %. Такой высокий процент потерь, почти половина от числа ушедших на фронт, только у русского народа и у евреев. 25 % евреев ушли на фронт добровольцами.
И после этого нас всякие подлецы упрекали: Вы не воевали! Вы в Ташкенте отсиделись!»…
– Недавно встречался с ветераном из Вашей 51-й стрелковой дивизии, бывшим комбатом из 23-го стрелкового полка Александром Михайловичем Гаком. Он выбыл из строя после тяжелого ранения весной сорок четвертого года. Рассказал, что еще многие годы после войны ему снились бои под Сталинградом, Невелем, Витебском.
А Вас война долго еще не отпускала?
– Долго. Постоянно снились поиски, бои, погибшие товарищи, немецкие танковые атаки. Рукопашные часто снились – я прошел на войне через несколько таких схваток. Немцы снились – убитые или зарезанные мною. Мы все вернулись с войны со сломанной психикой. А что мы, молодые выжившие фронтовики, кроме войны тогда знали и умели? Ничего…
Мы возвращались в другой мир, непонятный и незнакомый, и многим было тяжело после фронта привыкнуть к реалиям мирной жизни. Я хорошо помню, что после того как в первые дни после демобилизации я обошел семьи своих довоенных товарищей, не вернувшихся с войны, и мне стало стыдно, почему я остался живым, а они нет…
Многие, вернувшись с войны, просто спивались… На работе, а потом и в институте, на учебе недавние фронтовики искали себе товарищей только из тех, кто действительно воевал, тех, кто видел смерть в лицо. Кто знал, что такое настоящая война.
Тогда среди молодых ребят, пришедших с фронта, были совершенно другие критерии – кто являлся настоящим фронтовиком – очень резкие и ясные. Если ты ходил в атаки, дрался в рукопашной, лично убивал, если ты знаешь, что такое немецкая танковая атака, или ты погибал на плацдармах под непрерывной немецкой бомбежкой, или был разведчиком, или танкистом, или партизаном, то ты считался фронтовиком. А все остальные для нас были просто служившие в армии в годы войны, к этой группе людей мы невольно, по фронтовой инерции, причисляли всех – от водителей до авиатехников, от штабных связистов и до прочих штатских, проведших службу во втором эшелоне, хотя каждый из них вносил свой нужный и посильный вклад в общее дело. Но сразу после войны мы с ними не сходились и не особо общались, да и они нас сторонились – слишком разная с ними у нас была война и воспоминания о ней.
Война не отпускала нас. Идешь утром на учебу или на работу, а в голове совсем не мирные мысли: начинаешь вспоминать и снова переживать, что, например, в поиске у деревни Крутики надо было иначе пойти, по другому маршруту, – тогда бы разведчики уцелели.
Или как под Ригой с минного поля пытался спасти раненых товарищей, а был такой бешеный немецкий огонь, что не пройти никак, и тут мысль – а там же можно было по ложбинке пробраться. Или как я под Смоленском пытался связкой гранат подбить танк, да не добросил.
Но вдруг очнешься, а ты сейчас по Москве идешь, и война лет пять как закончилась.
Мы жили своим прошлым, жили войной, и еще много лет память о ней жгла сердца настоящих фронтовиков болью… Потом время взяло свое и многое стерлось из памяти.
Интервью: | Г. Койфман |
Лит.обработка: | Г. Койфман |