— Меня зовут Баранова Валентина Петровна, в девичестве – Сычева. Родилась я в Сибири, в поселке Большая Ничка Красноярского края Минусинского района. Родители мои познакомились друг с другом во время Гражданской войны. Работали они в госпитале. Папа был завхозом, а мама – медицинской сестрой. Когда закончилась Гражданская война, они оба в Сибири где-то находились и попали в город Минусинск.
Я родилась 8 ноября 1923 года. В семье было нас четверо. Августа – 1921 года рождения, я – 1923-го, Маргарита – 1926-го и братик Виктор – 1932-го года. Он раньше всех ушел из жизни. Августа, моя сестра, умерла два года тому назад. Она работала в Вологде, в санэпидемстанции, главным санитарным врачом города была и лет 20 руководила ветеранской организацией медицинских работников. Мы очень похожи с ней внешне.
Папа работал в ГПУ. Сейчас это Министерство внутренних дел, а тогда это было ГПУ и НКВД (менялось в зависимости от периода). Папа работал завхозом по снабжению, а мамочка – медицинской сестрой в хирургии. Где-то в 1930 году (я не знаю, по каким причинам) родители переехали в город Абакан. Здесь папа продолжал работать тоже в ГПУ по хозяйственной части.
В первый класс я пошла в селе Шушенское, потому что папу или направили, или он сам изъявил желание работать в сельскохозяйственном техникуме, который там находился. Природа там хорошая, и это само по себе историческое место. И вот мы со старшей сестрой Августой, можно сказать, весь август жили в Шушенском. Я помню, что к нам было очень добросердечное отношение со стороны работников техникума, куда должен был папа приехать. Мы многое уже знали о Владимире Ильиче Ленине, в том числе то, что он в ссылке был. Потом мне еще раз пришлось бывать в Шушенском спустя много-много лет.
Судя по тому, как к нам стало меняться отношение работников, которые приютили нас, мы поняли, что папа туда на работу не приехал, а был послан в город Абакан.
Что у меня еще в памяти осталось? В памяти у меня с детства осталось, как меня в один день буквально сделали атеистом. Это было уже в Минусинске. Я продолжала учебу в первом классе. Он мне запомнился одним из уроков. В памяти голос учительницы и моего одноклассника. Поднимает он руку, а она его спрашивает: «Что ты хочешь сказать?» – «А Сычева была в церкви!» Все. Меня учительница так отчитала! Так она меня, можно сказать, по щекам отхлопала словесно, что я уже с уроков шла готовой атеисткой. И уже больше я с мамой в церковь никогда не ходила.
— А мать была верующей у Вас?
— Да. А Вы знаете, что у нас, вот как я помню, буквально все знакомые, окружающие ходили в церковь, все праздновали Пасху. Это в конце 20-ых.
Вот так вот проходило мое детство. Но оно у меня осталось в памяти почему-то как самое яркое воспоминание во всей моей жизни. Хотя и жили мы не очень благополучно в материальном плане. Особенно после того, как папы не стало в 1936 году. В это время начались репрессии. В каждой семье уже был заготовлен узелок, где было собрано все необходимое. Люди готовились заранее. И получилось так, что зашли не к нам (мы на втором этаже жили), а на первый этаж к Изместьевым. Приходили всегда только ночью. Постучались в дверь, а там уже муж берет узелок и выходит. И у самого порога у него спросили: «Вы Сычев?» Он говорит: «Нет, я Изместьев». – «А нам Сычев нужен». Вот я представляю, какое облегчение было там!
Все, что у нас было дома, забрали. Все вещи, включая даже старые. А мы ведь тогда очень скромно жили, потому что Гражданская война была. Государство только-только на ноги становилось. У нас в доме был сундук и, так как нас трое девочек, мама уже заранее как бы приданное собирала.
Папу арестовали за растрату. Но поскольку папа заведовал не просто какими-то отделениями, ценностями, а у него был целый склад, то после его ареста это все опечатали. В течение нескольких месяцев его из Минусинска в Абакан возили на допросы, где шел переучет тех ценностей, за которые он отвечал. И, в конце концов, все оказалось на месте. И папу выпустили. И вот реакция друзей (я никогда об этом не говорила, между прочим, только Вам сейчас рассказываю): когда папу арестовали, все испугались. Друзья проверяются в беде! А когда папу выпустили, к нему снова все пришли.
Мы все были очень рады! Папа рассказывал, как относились к политическим заключенным во время ареста. Ну, сейчас мы это все итак знаем: из печати, из выступлений, из газет. Это все уже не ново. Поэтому я так, наверно, не очень свободно говорю. Это все исторический факт, известный всем.
Через 12 дней папу снова арестовали по 58-ой статье. Почему? Я считаю, потому что то, что у нас взяли, нам вернули, мы уже ходили в своих вещах. Вот и состряпали новое дело.
Когда мою сестру Августу Петровну назначали главным врачом города Вологды, она проходила все инстанции. В конце нужно было, чтобы ее утвердил секретарь обкома партии Дербенев. Он потом был в ЦК партии. Он ей просто сказал: «Я, Августа Петровна, с Вами разговариваю не как секретарь обкома, а как Ваш отец. Я не советую Вам соглашаться на эту работу». Это из-за того, что папа был арестован. Меня даже на фронт из-за этого не брали. Я 4 заявления писала.
После второго ареста отец уже не вернулся, не было от него и писем. В 1938 году его расстреляли. Мама осталась с нами четырьмя, без вещей и запасов. Мамочка работала медицинской сестрой. Жили мы очень бедно! Но я никогда не чувствовала на себе косых взглядов, потому что мы знали, что у многих педагогов мужья были арестованы (например, заведующий нашего клуба). Я помню, что он был солидным мужчиной, ходил в военной форме. Во время Гражданской войны он занимал какую-то командную должность. Его направили на партийные, общественные работы. А жена его была у нас учителем географии. Вот и отца моей подруги, Иры Барашковой, второго секретаря горисполкома, тоже арестовали.
— Сколько классов Вы закончили?
— Я закончила 10 классов. И вот, кстати говоря, Вы знаете, мы настолько были все одержимы идеей сделать что-то хорошее, полезное! Я была и в октябрятах, и в пионерах, и в комсомоле. Мы, пройдя все эти три ступени, действительно получили заряд патриотического воспитания, потому что контакт учителей с нашими родителями был наикрепчайший! И доверие родителей к педагогам было высочайшее! Поэтому и учителя у нас были самыми почитаемыми людьми в городе.
— Валентина Петровна, а вот не было ли противоречия между патриотизмом, стремлением что-то делать для своей страны и массовой чисткой?
— Не было! Вот я Вам честно говорю! Наверное, уже с младенческих лет в нас воспитывалось это бережное отношение к земле, к Родине, к культуре. Поэтому я вот и говорю, что за это время нас сделали настоящими гражданами своей страны! Настоящими патриотами!
10-ый класс я закончила 21 июня 1941 года. Самый памятный год! Мы пришли на выпускной вечер. Это последний день, когда мы пришли туда, чтобы попрощаться со школой, с педагогами, друг с другом. Особенно мне запомнилась вторая половина нашего выпускного. Это как раз ночь, начало 22-го июня. Мы сидели на крылечке школьного двора и мечтали. Обменялись друг с другом пожеланиями на будущее. (С фотографиями у нас очень туго было тогда. Это у нас только один мальчик в 9-ом классе приехал из европейской части России, и у него был маленький аппарат «Лейка», который делал маленькие фотографии). Так вот я, значит, 23 пожелания написала и в ответ получила 23 пожелания. И вот в каждом было написано: «Валечка!», «Валюша!», «Дорогая подружка! Хочу, чтоб ты была артисткой!» А я ведь и пела, и танцевала, и ходила в ансамбль «Песни и пляски» (там и взрослые были).
— А кем Вы хотели стать? Планы были стать артисткой или нет?
— Конечно! У меня были планы. Когда папу выпустили, я как раз закончила тогда 7 классов. Можно было в техникум поступать. Я еще помню, что он писал и помогал мне разослать заявления. Мне тогда пришел ответ, что поздно я решила стать балериной. А мы, Вы знаете, очень наивные и непросвещенные тогда были. Ничего не знали.
Мы выписывали тогда «Пионерскую правду». Я, кстати, во всех олимпиадах участвовала: и в городских, и в республиканских (в Красноярске). Последний раз меня выдвинули на Всесоюзную олимпиаду. А в 1939 году началась финская война. Кроме того, что я не попала на олимпиаду из-за этой войны, так еще и один житель нашего дома приехал оттуда в военном мундире. Он очень выделялся в нем. Информации о войне у нас никакой не было, потому что у нас был только репродуктор. Тогда ведь даже были случаи, что арестовывали тех, у кого находили радиоприемники. Но у нас в городе Абакане не было их вообще. Только репродукторы: в каждой семье эта черная тарелка, а на главной площади – еще с вытянутым таким раструбом, как у граммофона.
22 июня, когда заря уже стала проступать из-за Енисейских гор, мы уже тогда, где-то, наверное, в пятом часу утра, взялись за руки, сняли свои парусиновые туфельки, которые мы чистили зубным порошком, шли и пели песни. Любимой была «Дан приказ ему на запад». Мы шли и мечтали. Когда мы сидели на крылечке школьного двора, мы думали о том, кто кем хочет быть и кто что должен сделать для Родины. Каждому хотелось сделать что-то большое-большое для своей страны. А ведь тогда мы были наслышаны о Чкалове, челюскинцах, Папанине, шахтерах, стахановском движении, Виноградове, ткачихах и так далее. В то время целые комсомольские бригады создавались, которые ехали поднимать Восток, осваивать новые земли. И песни даже у нас появлялись, посвященные Челюскину и Чкалову, девчатам, которые уезжали на Дальний Восток. И кинофильмы были. Посмотришь их, и тебе хочется сделать что-то такое большое, героическое. Кстати, я с великой благодарностью вспоминаю именно те фильмы, которые и в моем детстве смотрели, и после войны. Киноленты о жизни, о народе, о разных профессиях. Музыка и песни кино были посвящены именно биографии своей страны. Так что у меня о моем детстве и моей юности, невзирая ни на что, остались самые хорошие воспоминания. Меня окружали мои друзья, друзья моих родителей. Их немного было, но они были настоящими. Поэтому как-то с большой теплотой я вспоминаю свое детство.
Под утро мы пришли домой и, конечно, спать легли. Подняло нас всех с постели единственно слово – «война». И все! Опустились мы на землю тут же. Рухнули все наши планы. Что там говорить: рухнули планы и страны. Ведь 20 лет не прошло, как кончилась Гражданская война. Стали только-только на ноги становиться и тут, вместо того, чтоб продолжать достраивать заводы, фабрики, которые бы подняли экономику нашей страны, нам нужно было перестраиваться на военный лад.
— А вот скажите, ощущения не было, мол «напала Германия и ладно»? До этого ведь была советско-финская война, японцев били на Халхин-Голе, на Хасане, в Испании интернационалисты воевали… Не было ощущения, что это рядовой конфликт, который быстро разрешится?
— Вы знаете, было такое ощущение. Мы знали: наша армия всех сильней. Понимаете, мы думали, что наша армия прогонит их. Это ощущение исчезло, когда школу переоборудовали под госпиталь и стали поступать тяжелораненые. И это уже через два месяца. За Урал! И мы, бывшие школьники, этими же бригадами ходили в госпиталь выступать.
— А какие еще изменения произошли?
— Сразу же очереди за хлебом появились, почти с первого же дня. Остались в памяти эти цифры на спинах мелом, чтобы кто-то другой не смог зайти. Карточная система, очевидно, сразу же пришла.
Конечно, было ощущение, что идет война. Во-первых, появились постоянные очереди в военкомат. Мы, как только узнали, что началась война, всем классом пришли. Девчонкам сказали: «Без вас большевики обойдутся». А парням: «Ждите повестки». Мы вот потом в течение года своих мальчишек провожали. Ясно, что сразу на фронт никто из них не попал. Скорее, в военное училище. Они там учились 1,5 года (а сейчас, для сравнения, – 4). Мой муж там учился, сапером был. Потом уже девчонок стали брать в морфлот на восток. Я писала заявление, а меня не брали. А среди тех, кого брали, не было таких уж патриоток.
— А чем Вы занимались, кроме выступлений в госпитале?
— Я месяц работала на детской оздоровительной площадке для детей офицеров, которые воевали. Я была и заведующей, и воспитателем в одном лице. Нас двое было: я и повариха.
У нас были большие, красивые степи, покрывающиеся весной цветами: огромные лилии, незабудки, жаркеты. К осени все это отцветало и степь покрывалась ковылем. И Вы знаете, у нас там была недостроенная парашютная вышка. Причем я же тоже поступала в аэроклуб и прошла всю комиссию. А мне сказали: «Сычева не проходит по мандатной комиссии». Иногда вот эти щелчки все-таки получала я. Так вот мы на эту парашютную вышку забирались, когда уже силенок прибавилось. И Вы знаете, мы же тогда увлекались приключенческой литературой. Жюль Верн – это ж вообще! «Дети капитана Гранта»! И вот мы забирались – и все! А потом один год там было наводнение. Вот эти степи все были залиты водой. Мы не понимали, что кто-то там уже утонул, кто-то там погиб. Мы забирались, и нам красиво! Мы капитаны! Капитаны дальнего плавания. Я даже, когда закончила семь классов и когда папу уже забрали второй раз, написала заявление в речной техникум. Но меня отговорили: «Ты что, думаешь, ты сразу капитаном будешь?» Мы же вот глупые: нам бы быть сразу летчиком, биологоразведчиком, инженером (инженеров тогда мало было), но ни в коем случае не педагогом и не врачом! Это ведь не героические профессии!
В 1942 году я написала второе обращение ЦК комсомола к молодежи: «Отечество в опасности!» Уже стали брать девчат только добровольцами. Медиков мобилизовали, а нас добровольно брали. И вот мне на фронт моя подружка написала. Все видели, что маме тяжело жилось. Моя сестра тогда уже поступила в Томский институт. До войны она там год проучилась. Когда у мамы спросили: «Зинаида Тимофеевна, почему Вы не могли оставить свою дочку?» А мама была в комиссии по отбору на фронт (врачей же было мало, поэтому каждый день отправляли десятки и сотни). Она вот так ответила: «В нашей семье нет мужчин. Пусть моя дочь защищает Родину, а мое материнское благословение ее со дна моря достанет». И вот меня ее благословение и доставало всегда. Мамочка в 59 лет умерла от голода, потому что после окончания войны все демобилизованные хлынули на свои места жительства. Нахлебников приехало много, все подорожало, у кого были вещи – меняли на что-то. А маме не на что было. Вот мне 86 лет, а маме 59 лет было. Она тогда была законченной старухой. Жизнь ее вымотала.
— Расскажите про Ваше четвертое заявление и призыв.
— Я однажды получила повестку. Пришла в военкомат. Это было в августе 1942. Нас, четырех девочек, везли в Красноярск в вагоне. На мне было синее ситцевое платье, которое я сама же шила. Нужда заставляла все своими руками делать. Поэтому я всему была с детства обучена.
По приезду нас определили в полк связи. Три дня было карантина. Я помню: небольшая комната в старинном помещении (Красноярск – старинный город). У нас стояли нары человек на 10. Они были отполированы до блеска. Там нас оставили на 3 дня. На это время мы были предоставлены сами себе. У нас даже радиоточки не было. Нам только приносили пищу. Никуда не выпускали. Все, что нужно, было рядом.
Потом, когда закончился карантин, нам выдали форму. Мы приняли присягу. Потом нам уже по секрету наш командир роты, женщина, сказала, почему нас содержали в таких жестких условиях (мы на голых нарах спали, там ничего не было! И бачок с водой стоял). Это делалось для того, чтобы мы еще раз хорошо подумали и при необходимости забрали заявление до принятия присяги. И, кстати говоря, у нас уже даже после принятия присяги несколько женщин не выдержали и просились домой к детям, которых оставили на своих родителей. Видно, материнское чувство сыграло свою роль. Их отпустили.
— Вот после карантина Вам дали форму. Волосы постригли?
— Ой! У меня была длинная коса! А нас привели в парикмахерскую. И вот мне парикмахерша в руках несет мою косу и говорит: «Пожалуйста». А я ей: «А зачем она мне нужна?»
— А обмундирование какое было?
— Выдали нам юбочки, ботинки под носок, женские, гимнастерки.
В августе мы приступили к учебе. Полтора месяца только учились. И вот здесь меня и сделали запевалой. Я пела хорошо, у меня было лирико-колоратурное сопрано. Я думаю, что сейчас любой человек должен разбираться в музыке. Я пела «Соловья» Алябьева, Даргомыжского «Мне минуло шестнадцать лет», «Жаворонка» Чайковского. И вот дежурила я на кухне и напевала, включая песни из кинофильмов «Большой вальс» Штрауса, «Сказки венского леса». Я все арии, которые там исполняла Карла Доннер, знала.
И вот я однажды пою, а тут открывается дверь, заходит женщина в военной форме. Она спрашивает: «Кто поет?» Я встала, а на мне гимнастерки нету, только нижняя солдатская рубашка. Я говорю: «А что, нельзя?» Она так засмеялась и говорит: «Можно». И стала меня расспрашивать про все. И на следующий день, когда у нас была строевая подготовка, командир взвода Роза подозвала меня и говорит: «С сегодняшнего дня Вы будете запевалой нашей роты». Я это восприняла как приказ. Я не была в замешательстве, потому что тогда звучали не только песни постановочным голосом, но и цыганские романсы, которые исполняли горловым звуком. И я на октаву ниже перешла и запевала. У нас были песни «Махорочка», «Священная война». Связисты пели песню летчиков в 1942 году:
«Где облака вершат полет, снаряды рвутся с диким воем.
Смотри внимательно пилот на землю, взрыхленную боем.
Пропеллер громче песню пой. Нам песню пой, неся распластанные крылья.
На вечный мир, за смертный бой, лети, стальная эскадрилья!»
Но больше всего мне нравится:
«Там, где пехота не пройдёт, и там, где поезд не промчится,
Угрюмый танк не проползёт, там пролетит стальная птица».
Особенно много пели тогда, когда сводки стали очень тяжелыми, хотя в 1942 году и полегче было, но все равно тяжелый этап. А мы были уже оптимистично настроены, потому что немцев от Москвы уже гнали. И Вы знаете, когда наш полк шел и мы пели, люди останавливались и плакали. Женщины плакали, потому что знали, что нас готовят не для каких-то там танцулек, а на фронт.
— А вот расскажите, к чему Вас готовили? Какая подготовка была?
— Половину учебного времени занимала отработка азбуки Морзе. У нас был длинный стол, за которым сидело 75 человек – рота. В основании стола сидела наша инструктор. Она диктовала нам букву, а мы стучали. А спать хотелось все время. Если кто-то засыпал на занятии, делали замечание.
Мы обучались строевой и стрелковой подготовке, изучали пулемет, автомат, противогаз, учились бросать гранаты.
С 10 до 11 у нас был свободный час. За этот час мы должны были и воротнички постирать, и написать письма, и все-все сделать. В 11 часов отбой.
Когда мы учились в полку связи, у нас были трехъярусные нары. Я ж говорю, что это было старинное помещение с высокими потолками. И вот только в первый день было замешательство, когда прозвучал горн. Мы соскочили все резко и вшестером рухнули от суматохи. Надо ведь сразу бежать. Кто-то выбежал с одним ботинком подмышкой, а с другим на ноге.
15 октября я закончила свою подготовку. Я была старшим телеграфистом. Вообще с десятилеткой было мало девушек, поэтому меня вначале хотели на офицерские курсы отправить учиться на год, но тогда ведь 1942-ой стоял и очень нужны были связисты.
После учебы мы все сдали экзамены, нас распределили по воинским частям. Попала в 63-й отдельный батальон связи. Этот батальон состоял из одной женской роты и четырех мужских линейных рот. Шестая рота была смешанная. Это была радиорота. 75 человек у нас было в первой роте: телефонисты, морзисты. Радисты уже были в шестой роте. Наш батальон был предназначен 34-ому гвардейскому стрелковому корпусу, который уже воевал. Мы подчинялись ему. Перед отправкой на фронт нам всем выдали гвардейские значки.
Зиму и начало весны я провела в батальоне в Красноярске. Перед тем, как отправиться на фронт, нам дали учебную тревогу. Мы так и решили, что нам уже все… По тревоге мы надели шинели, зимние сапоги и пешим маршем вышли за город Красноярск. А метель была страшная! Подошли к старинному кладбищу и остановились. А смена у меня состояла из пяти девчат и одного военного техника. А линейные роты там уже копали в зимних условиях траншеи. Я помню, даже рыли где-то на территории кладбища. Видно могил не было, а когда стали рыть, начали натыкаться на черепа. Вот так проверили нашу боевую готовность.
Потом нам сообщили, что не на отлично, но экзамен мы сдали. 28 марта мы погрузились в эшелон и отправились на фронт. Теплушки были сделаны из товарных вагонов. Были нары, на которых можно было лежать только боком, чтобы поместиться. Морозы были страшные: минус 40 градусов, шинели примерзали к вагону, стены очень холодные были. Буржуйки стояли, но их не хватало. Но в первую же ночь нам удалось приспособиться. Дневальный через каждый час нас всех поднимала, и мы переворачивались на другой бок. Когда просыпались, были все черные, в дыму, с забитыми носами, ушами и глазами.
Сибирь мы проехали быстро, где-то за дня 4-5. А до фронта мы добирались 41 день! И все потому, что чем ближе мы приближались к фронту, тем выше была опасность со стороны немецкой авиации. Вы знаете, часто наш эшелон где-то останавливался в степи из-за того, что ремонтировали станцию. Очень боялись приближения к станции «Лиски», узловой станции под Воронежем.
Когда наш эшелон пришел ночью, там, видимо, оставались еще какие-то немецкие лазутчики, потому что на нас сразу налетел «Фокке-Вульф» и спустил ракеты. Стало светло, как днем. И мы слышим, значит, приказ командира батальона, Семенова: «63-й батальон! Оставить вагоны!» Мы выскочили на какую-то насыпь. Смотрим и боимся, что будет, а в то же время любуемся: эти лучи прожекторов! А солдаты трассирующими пулями стреляют туда. Вот эта красота, которую мы видели в кино! Потом вдруг слышим: «63-й! По вагонам!» Мы пулей..! Улетел самолет, а ракеты еще висели и медленно спускались. Наш эшелон стоял у выхода самым последним на запасном пути. Нас в итоге выпустили. И вот только мы отъехали, и там такое началось… Нам потом сказали, что осталось от санитарного вагона, эшелона, который параллельно с нами шел… А мы ведь все там уже перезнакомились с врачами, медсестрами, офицерами.
— Офицерам лучше на стороне было знакомиться?
— Да, потому что внутри все строго было.
Прибыли мы в Старобельск, Украину. Это было 8 мая. И здесь, значит, ясно, что связь держится с корпусом, а из корпуса поступил приказ: дают два дня нам на транспортировку в 75 километров. А у нас же машин нет. Может быть, одна или две только. Мы и пошли пешком. Из обмундирования я получила ватные брюки, ватную телогрейку, гимнастерку – все новое. Еще нижнее белье на веревочках мужского образца, рубашку на пуговицах и веревочках кремового цвета. Были с собой шапка-ушанка, шинель, противогаз, карабин.
У нас был такой лейтенант Грудкин, он же командир взвода, 1923 года рождения. Сам из Пензы, очень смешной был, мы его часто передразнивали, потому что он с чувством юмора был. Но он, например, не знал о том, что три дня девушек нельзя трогать по физиологическим причинам. Потом ему об этом сказали, когда нам в наряд нужно было идти. Он аж мямлить начал, потому что мы все очень закомплексованы были по этому поводу. Так он под потолком повесил график. Становился на скамейку, смотрел на него и говорил: «Ага, нечего симулировать! У тебя уже три креста есть». Больше он не признавал.
А Вы знаете, я ведь получила один раз наряд вне очереди. У нас был воентехник, падкий на слабую половину: где-то может вот так ущипнет или еще что-то… И сам он как-то вот внешне очень неприятен был. И вот я была дежурной по роте. И вот он зашел туда, где девчонки спали, и я только слышу одну из них: «Ну, товарищ воентехник, не мешайте». Тут я говорю: «Товарищ воентехник, покиньте, пожалуйста, расположение роты. После отбоя посторонние не имеют право здесь находиться». Он пулей вылетел. И через несколько минут прибегает и говорит: «Все! Снимаю с дежурства – наряд вне очереди!»
— А какая у него должность была?
— Он как бы офицер нашей роты был. Следил за аппаратурой: аппараты Морзе, телефоны под его уже были контролем.
— Всю войну приходилось отбиваться от таких товарищей?
— Нет. Вы знаете, у нас все нормально было. Во время движения на фронт его сняли с эшелона именно за то, что он просто домогался одной девочки. Она уже тогда не выдержала и пожаловалась. Его сняли с эшелона. Вот так мы с ним расстались.
— И как Вы все же перебазировались под Старобельск?
— Туда нам можно было идти только ночью. Мне, например, дали 39-й размер обуви, а у меня был 35,5-36. Я, когда обулась, аж заплакала: я ведь балериной хотела быть. Я пришла к лейтенанту в слезах, а он такой прекрасный человек был! И его этот юмор..! Он таким и остался до конца войны. Девчонок своих защищал. Так вот он увидел, что я расстроенная и говорит: «Сычева! Ты что, в штаны самовар поставила?» Я отвечаю: «Как самовар?» Он говорит: «А ну-ка сними ремень! А ну, подтяни туда штаны наверх, вот теперь тут закручивай ремень! Здесь прорежь карманы, здесь прорежь… У тебя будет комбинезон!» Вот какой! Поднял мне настроение. Где что можно было – поменяли, где-то что-то обрезали. Меньше уже не было, потому что на девчат не шили. Шили на ребят.
Так вот, как мы эти две ночи добирались. Нашим начальником штаба был Задорожный. Он называл меня: «Наша Валенька чуть повыше валенка». Но после того, как стала запевалой, я была уже известной в своем батальоне. И вот этот Задорожный, который, казалось бы, так по-отцовски к нам относился, на белой лошади ехал и только нас подгонял. А нам 35 километров надо было пройти за одну ночь! А 41 сутки мы ехали вообще без движения! У нас же уже подошва на ногах, как у младенцев, была! Нам же по 18 лет! Вещмешки и винтовки на себе были. И представьте вот на мне ватные штаны, ватная куртка, шинель скаткой, противогаз старого образца, тяжелый, карабин и портсигар, подсумок с патронами. Когда уже вторая ночь закончилась, мы пришли в деревню Поповку. Со мной четверо сели, мы сняли сапоги, посмотрели на свои голые ноги, а там кровяные мозоли размером с кулак. Как нам стало себя жалко! Как мы тут расплакались! И идет наш командир взвода Грудкин: «Это что такое?» А я уже ефрейтором была, но вместо того, чтобы соскочить и доложить обстановку, показала ему ногу. Ах, как это его взбесило! А он как раз шел потому, что связные в штаб батальона нужны были. Он нас поднял и сказал: «Наряд вне очереди! Всем идти в штаб батальона связными». Мы обули сапоги свои и пришли в штаб батальона: украинскую хату с верандой. Солнце пекло, май ведь. Жара стоит! Я не пошла в штаб, опять не доложила ничего. Сели вот так, облокотились на завалинку, опять скинули сапоги и тут же уснули. Мы ж не спали. И вдруг слышим: «Это что за партизанщина такая!» Мы соскочили и смотрим: перед нами стоит офицер лет 40. Он увидел, что мы девчонки, потому что у нас шапки слетели. Тогда я доложила: «Прибыли в Ваше распоряжение связными». – «А почему у Вас такая форма?» И мы ноги ему тоже показали. А он: «Ах, деточки мои! Милые, да какие же вы связные! Да идите сейчас к себе в батальон и лечите свои ноги». А мы вот обнялись и плакали не от того, что нам больно, а от того, что с нами первый раз по-матерински поговорили. Первый и последний раз. Больше нас никогда и никто не жалел, потому что на фронте это недопустимо. И Вы знаете, мне когда задают такой вопрос: «А трудно ли было на фронте?» – я каждый раз затрудняюсь ответить. Мы все жили одной фронтовой семьей. Нас и поругают, и пожалеют, и помогут. Знаете, как тяжело, когда весь свой гардероб на себе несешь и не знаешь, куда идешь вообще и придешь ли ты обратно. Поэтому я очень люблю эту песню:
«Ты же выжил, солдат
Хоть сто раз умирал,
Хоть друзей хоронил,
И хоть насмерть стоял».
Наверное, любой солдат и не 100, а, может быть, 200 раз умирал». Я просто помню, сколько было случаев, когда я могла вот так уйти с этого света. Во-первых, вот увели тогда наш эшелон… Мы не знаем, сколько их погибло.
— Где и когда Вы впервые в бой вступили?
— После двух ночей мы пришли сначала в Поповку. Там связь стали налаживать уже с дивизиями, которые в обороне стояли. Наш комсорг-поэт написал поэму о нашем батальоне:
«Фронт сотрясали огненные вьюги,
Из полей сражений доносился стон,
Ушли на фронт и девушки-подруги,
Гвардейский наш сибирский батальон.
Остались дома модные наряды,
Забыт танцулек светозарный хмель,
Вручили нам, как первые награды,
Винтовку и солдатскую шинель.
Нас фронт встречал ночными соловьями…»
Мы же из Сибири: соловьев не слышали. А тут май, фруктовые деревья расцвели: дикие груши, яблони. Соловьи поют. Где-то там далеко стреляют. Мы живем в блиндажах. Романтика сплошная! Ходим на дежурство, связь держим с дивизиями – все как положено! Ну, только что нигде над нами не стреляют.
И вот в 4 часа наши дивизии вступили в бой. Это было 22 августа. Они форсировали Северский Донец, а за ним вспыхнул бой.
«Земля была у наших за спиною
нет…
Вода была у наших за спиною,
Вода со сталью, кровью и свинцом!»
Мы пошли в наступление. И вот уже наступила ночь, темно было. Наши офицеры не знали, куда дальше идти. Впереди – мост и эстакада. Они сообщили, что идут узнавать дорогу. Потому что на Украине как: год прошел, весна наступила, кто-то проехал – вот новая дорога. А карты-то старые. И как только они ушли, мы сели на дорогу, тут же свалились и уснули.
Проснулись мы от того, что стоит гул моторов и мат. Это танкисты отчитывали нашего командира. Нас луна спасла, потому что облака и тучи отошли и танкисты увидели серые кочки на дороги. Первый танк остановился. А так бы проехали по нам.
Вот уже один раз наша часть стояла при открытом фронте полдня. Мы не знали об этом, и немцы не знали. А если бы они догадались, то нас бы уже не было! Помню в Молдавии нас послали заготовить камыши, чтобы переночевать, потому что сама земля сырая была. На следующий день планировалось наступление. Мы пришли на озеро, и начался обстрел из миномета, но мимо нас. Мы уже знали: если свист раздается, то пролетит мимо.
А один раз бомбежка была, во время которой половину дома разбило, а мы в другой части находились. Вот я и говорю, что материнское благословение меня действительно охраняло.
— А немцев видеть, в общем-то, не довелось?
— Нет. Мы в блиндажах сидели. Если связь работает, если нам дано задание передать шифровки, мы их передаем. Что бы там ни было! И кто-то из своих нас охранял, потому что у нас три смены было: одна дежурит, другая после ночной отдыхает, а третья охраняет объекты и телеграммы разносит.
— Оборудование надежное вообще было?
— Да. Вот ко мне один раз пришел наш корреспондент, как раз когда я приняла эту ветеранскую группу. У нас праздник микрорайона был возле нашей школы. Хорошо прошел. И на следующий день Лосьминский Саша, который вел «Гродно плюс», пришел и попросил, чтобы я жилетку со своими наградами надела. И вот он спрашивал: «Валентина Петровна, вот у Вас орден Красной Звезды. Я знаю, что этот орден дается за личный подвиг. Какой Вы подвиг совершили?» Я говорю: «Вы знаете что? Я не знаю, я подвигов не совершала. Я делала то, что положено мне было делать, что все мы делали». Хотя другой раз мне как коммунисту давали и более сложные задания.
— А в чем они заключались?
— Это было под станцией «Грушевка». Этот район переходил из рук в руки. И один мальчик, телефонист на узловой станции, которая в блиндаже находилась и обслуживала несколько точек, остался один, потому что во всех направлениях уже взрывы были. Все телефонисты пошли по линии, а тот один остался. А его только призвали тогда! Поэтому и оставили, потому что опыта еще не набрался. Блиндаж никем не охранялся. И он прямо попросил помощи. И вот нас вызвали: меня, коммуниста, начальника смены Ситникову. Нам дали в руки провод и сказали, что по нему нужно идти. Один держит его спереди, а другой сзади. Нас предупреждали, что нужно быть очень осторожным, потому что линия фронта нестабильной была и переходила несколько раз. Все благополучно было у нас, только натыкались на кочки. А это уже зимнее время было или, наверное, ранняя весна, потому что примороженные трупы были: бои прошли и не успели убрать.
Вот мы дошли в итоге. Маленький мальчонка обрадовался, сообщил, что мы пришли. Тося стала охранять блиндаж, а я пошла за топливом. Набрала лаптей – румынская часть прошла. Мы так натопили эту буржуйку!
— А когда Вы в партию вступили?
— Вы знаете, наш политрук все время меня агитировал. Мое мировоззрение и отношение было сразу понятно, еще на фронте. А я ему так и говорю: «Руденко, я недостойна». – «А почему?» – «Потому что у меня папа был арестован как враг народа». Он говорит: «Сталин сказал, что сын за отца не в ответе». 14 февраля 1945 года на лесной лужайке политотдел шестой армии принял меня в партию.
— Потери были у вас в батальоне?
— Конечно! Особенно в линейных ротах. Мы немцев боялись, они нас боялись. В январе 1945 года мы начали наступление на два дня раньше по просьбе Черчилля, то есть 14 числа. Это было уже последнее наступление. И вот мы, когда только началось наступление, еще ехали по польской территории. У нас неопытный был водитель. Было очень морозно, а к вечеру все сильнее замерзло. Он на подъеме переключил скорость, и машина покатилась назад и перевернулась в ров. А мы сидели на аппаратах Морзе «СТ-44» весом 23 килограмма. Мы все вниз полетели. И Вы знаете, все остались живы! Нас спасла кухня, которая была прикреплена к нашей машине. Она уже была не нужна. Командир роты ее все время хотел отцепить, чтобы она не мешала. Но начальник АХЧ корпуса говорил: «Государство – единая корова, поэтому все, что закреплено за вами, все должно быть на месте». И вот эта кухня зацепилась за вот эти расщелины, которые шли от паводка. Сталь была не китайской, а нашей, поэтому она держала машину на весу. Вот нас ящики и не задавили. Мы разлетелись в разные стороны.
— А почему кухня не нужна была? Чем питались?
— А потому что при наступлении никто не готовил. Вот и думали ее отцепить, так как тащить не хотелось. Вы знаете, как страшно было! Командир, который ехал с нами, остановил танк, попросил, чтобы он вытянул. Он зацепил ее крюком и выдернул все, что можно было. Машину-то вытащил, но повредил еще больше.
Недалеко хутор был. Мы ночь просидели на своих ящиках, а впереди, значит, маячил лесок и там перебегали черные фигурки – немцы. Ведь наступление началось раньше положенного срока. Может быть, они тоже уже знали, когда оно будет. Нам, видно, в помощь оставили еще одну машину. И вот автоматчики пошли за продовольствием, а мы тут уже утром перетащили аппараты на хутор. Когда начало вечереть, появился немецкий самолет. И мы видели, как спустились несколько парашютов. Их было где-то больше десяти. Кажется, вот прямо недалеко от нас. Вы знаете, а из нас остались пять девчонок, воентехник, начфин. Двое мужчин и пять девчонок. Воентехник Климук расставил нас так, чтобы мы заняли круговую оборону. А светло было, как в Лисках. И вот мы слышим, что хрустит снег, а воентехник открыл дверь, стоит с пистолетом. Начфин полез на чердак, а я ему говорю: «Куда Вы?» – «Я наблюдать». Я говорю: «Есть уже наблюдатели. Мне хочется, чтобы мужчины здесь были». И вот уже приближаются шаги к нашей двери. Прям, как сейчас, вижу блестящий пистолет… Наш говорит: «Кто идет?» А там на украинском языке отвечают. Ой, как мы обрадовались: наши пришли.
Общими силами машину толкали. Впереди в двух километрах уже небольшая деревня стояла. Вот до деревни дотащили. Вот здесь уже было страшно, когда ночью надо было охранять, стоя на улице. А наши автоматчики ушли. Надо было машину привести в порядок.
Через несколько дней они вернулись, машину отремонтировали, и мы поехали уже по немецкой территории. И вот едем на двух машинах и вдруг видим – с насыпи поднимается и ползет целая волна фашистов. Хорошо, что автоматчик не открыл огонь! И когда они уже поднялись, мы увидели, что почти у каждого белая тряпочка привязана к руке, то есть они шли сдаваться.
Так мы доехали благополучно, а, когда мы приехали, был праздник! Потому что нас уже похоронить успели: связи же никакой не было. Нам сказали: «Очень редко, когда машина проезжала освобожденную или захваченную нами немецкую территорию». Имелось в виду – без охраны.
— А что было при потере линейных?
— Когда мы пришли и нам обрадовались, что мы живы, мы узнали о том, что погиб целый расчет за два месяца до окончания войны. Один офицер остался жив. Армянин Петросян погиб, шахматист, и остальные девчата погибли. Петросян ведь евреем был, а уже тогда рассказывали анекдоты о том, что они не очень-то смелые люди были.
— Какой период боев был наиболее тяжелым с Вашей точки зрения?
— Вы знаете, тяжелые были бои, когда мы по Донбассу шли. Было одно время, когда нельзя было ничего передавать ни по телефону, ни по рации, чтобы не перехватывали немцы. Настолько прослушивалось все. И тогда большая нагрузка ложилась на морзистов. Вы знаете, конечно, бои шли тяжелые, но лично я-то была на телеграфной станции, я этого не ощущала. Но по количеству информации, которую мы передаем, мы сами чувствуем, какое положение на фронте. Например, когда мы форсировали Вислу на Сандомирском плацдарме, страшные там бои были! Тяжелейшие бои были! Только перейти эту речку по понтонному мосту было целой проблемой! И мы всю ночь носились по берегу под бомбежкой, причем немцы выбрасывали ящики с минами. Они там разрывались в небе, ящик этот распадался, этот вой такой стоял страшный! И вот когда мы подошли к Висле, спокойно было. Мы видели, как саперы наводили понтонный мост. Они буквально по горло стояли в воде, и полный полковник руководил наведением моста. Бомбежка была чем-то страшным! И когда к утру все успокоилось и стали отовсюду выходить уцелевшие, с нашего батальона все пришли живые и здоровые. От тех саперов, что наводили мост, ни одного уже в живых не было! Мы-то бежали, мы-то могли где-то спрятаться, а они должны были даже под бомбежками продолжать наводить мосты.
— А каким было питание на фронте и в тылу в период учебы, когда вы были еще в Красноярске?
— Вы знаете, питание было достаточным. Война же была! Например, на фронте вот что завезут? Бывало так: суп с манной крупой, что-то на второе с манной крупой или суп гороховый. Пшено было. Я считаю, что у нас никаких не было проблем с питанием. Вот правда! Это как раз 1943 год был, когда дороги просто плыли, как сметана густая. Машины останавливались, если уже видели, что солдаты просто на своих плечах вытаскивали повозки, которые нужны были, из этой грязи. Вот в это время мы целый месяц жили на «бабушкином аттестате». Как бы там трудно не было, всегда хоть лепешечку какую-то обязательно давали. Вот только один раз мы пришли голодные. Нам женщина там показала, где мы будем спать. А мы все продрогшие, промокшие были. Она нам печку выделила свою, а сама за печкой с сыном ела и разговаривала. Мы думали, что угостит, но нет.
А во время обучения в Красноярске тоже нормально кормили. Я помню, что мы на завтрак и на обед ходили в столовую, а ужин нам уже делали в расположении. А наш батальон формировался в помещении или кинотеатра, или театра, потому что там зрительный зал был, стояли трехъярусные нары, четыре линейные роты помещались. На сцене целый день буквально два парикмахера стригли, потому что батальон состоял из 550 человек. По вечерам что-то было жидкое (супчик какой-то). На кусочек хлеба клали норму сахара. Мы, значит, этот сахар добавляли в суп. Это все съедали, чтобы не ждать чая. Бежали скорее на сцену, где уже сидел наш баянист. Там наступал час подворотничок подшить и потанцевать.
— Как на фронте обстояло с гигиеной, баню Вам устраивали?
— Помню только три бани. Один раз о них рассказала, а потом пожалела. Когда мы были в Украине, там тяжелейшая вода была. Такая жесткая! Мы тогда сменой пошли. Приходим, уже там местные жители. Они знают, что должны выделить нам место, где мы будем спать. И вот, значит, мы пошли, веничком поснимали снежинки, которые упали, натопили один котелок воды. Кидали мы жребий, кто первый будет умываться, а кто последний. А у нас чубчики были в конце войны, немного подлиннее отпустили, хотя до этого все время подстригали.
— По праздникам разрешали в гражданское одеваться или нет?
— А у нас не было ничего. В Германии мы трофеи, конечно, кое-какие взяли. Я 2 посылки домой отправила. Нам разрешалось. У офицеров было больше возможностей, конечно. Когда я домой вернулась, мне насчет первой посылки сказали: «Ты просто спасла свою сестру Риту. Ей не в чем было ходить». А я ей как раз, вот как чувствовала, юбочку послала и четыре кофточки.
Кстати, мылись мы и в речке! И в лужах! Вот наш генерал, командующий нашим корпусом, говорил так: «Я свое хозяйство узнаю по своим девчатам. Если я вижу, что у лужи, как утки, копошатся девчата, – значит здесь мое хозяйство». А мы себе так гимнастерки чистили песком, смывали от пота и пыли. Они у нас белые были, выгоревшие, соленые. Один раз даже на Сандомирском плацдарме кто-то где-то разведал, что на заброшенном хуторе есть краска. Смена, которая должна была спать, даже не предупредила никого, включая лейтенанта. А хутор был буквально за бором с вековыми соснами. Вы знаете, когда начнут они качаться и издавать стон от ветра, то такая тоска проникает в тебя!
Покрасили они себе гимнастерки. Уже мою смену уговорили. И мы туда пошли. И мы там гимнастерки себе покрасили. Конечно, не ровно, а пятнами. И получилось так, что не высохли они у нас, а надо было уже идти: отдых заканчивался, а наша смена начиналась. Мы, значит, уже сырые гимнастерки на руки повесили, а сами пошли в брюках и нижних рубахах, которые солдаты носили. Идем без пилоток и все. И вдруг навстречу нам группа офицеров! Я, конечно, как начальник смены должна докладывать. А как я могу докладывать: пустая готова и гимнастерки?? Он говорит: «Это что такое?» Пришлось все чистосердечно рассказать: «Товарищ полковник, не говорите нашим, пожалуйста. А то с нас стружку снимут». – «Ну ладно, девчата, мы не скажем. Но чтоб это было последний раз!» И не сказал! Одна смена ходила в своих настоящих гимнастерках, в грязных. У другой более хорошие были, а моя смена в таких пестрых ходила.
— До вшей не доходило у вас?
— Что Вы! Еще как доходило! Пошла одна у нас телеграмму разносить. Она по национальности, мне кажется, еврейкой была: черные-черные волосы. И тогда к ней присмотрелись, увидели, что у нее в голове эти гниды, как бусинки, висят. Вызвали нашего командира батальона. Тот вызвал старшину и всех командиров взводов. Приказ такой: «Чтоб через три дни на проверке ничего у девчонок не нашли, иначе остригут наголо. Мне выдали ведро керосина. Я его разделила по взводам: морзистам, телефонистам. Мы ходили по деревням, гребешков выпросили у местных жителей, чтобы вычесываться.
Я помню, мы выбрали где-то такой вот заброшенный двор. За крапивой нашли такое укромное место, где можно было действительно керосином натереться. Но не успели: налетели немецкие самолеты и стали бомбить. Как мы оттуда драпанули! С тех пор никто не вспоминал ни про гниды про эти, ни про этот керосин! Ни о том, что через три дня проверка будет!
Вы знаете, как-то мы, девчата, были более чистоплотными. У меня даже есть снимок маленький, шесть на девять, сделанный на «Лейку» фотографом штаба корпуса в политотделе. На нем мы, раздетые до пояса, умываемся. На другом – мы, раздетые до пояса, но в бюстгальтерах готовимся мыть головы. Нам одна хозяйка в Молдавии позволила. Но налетела просто туча немецких самолетов и начали бомбить. Ой, страшно было!
— А бюстгальтеры сами себе шили?
— Как-то сами, потому что один раз вызвал меня старшина. А мы все время жаловались, что приходится штопать старое, а в деревне и куска тряпки не найдешь: все под замком, под запретом. Да и не возьмешь чужое. И вот, наконец-то, старшина говорит: «Сычова, приходи получать бюстгальтера на девчат». Я прихожу, а мне их дают из ткани, из которой шьют портянки, кремового цвета. Вот он мне выдает на мой взвод 24 штуки. Я пришла и девчатам все раздала. Мы неопытные были, размеров своих не знали, потому что сами шили. В наше время голую спину так, как сейчас, не покажешь: в тюрьму посадят.
Вдруг ко мне девчата идут и кидают мне бюстгальтеры: «Иди, отнеси это своему старшине. Пусть сам их наденет». Я ему приношу и говорю: «Отказались». Тогда старшина Петр Петрович сообразил: засунул свой кулак, а он не помещается. А они ведь все одинаковые! И вот он тогда пошел с этими бюстгальтерами куда-то дальше по инстанции и там продемонстрировал: «Вы что сделали?» А уже, конечно, когда была возможность трофеи взять, я даже себе темную шерстяную гимнастерку сама пошила. Правда, мне за нее потом намылили шею за использование неуставного цвета.
— Скажите, лично для Вас немцы во время войны кем были? Испытывали Вы к ним личную ненависть? Или это был для Вас просто враг, с которым надо воевать?
— Знаете, первым убитым немцем, которого я увидела, был мальчишка. Он лежал с раскрытыми руками, голубые глаза у него были открыты. И он такой был беззащитный! Не внушал никакого страха. И я тогда подумала, что у него ведь есть мать. Я никому не говорила об этом… Идешь и видишь наших повешенных, видишь заполненные расстрелянными мирными жителями рвы или сброшенный в колодец труп партизана… Я прошла 1600 км пеших боев, а всего 2800 км, поэтому я повидала разное. Я понимала, что это тоже люди.
— В связи с беременностью у вас уезжали девушки? Бывало такое?
— У нас в войну Валечка Руденко уехала из батальона по беременности.
— Замуж выходили или нет?
— Вы знаете, мне даже как-то неудобно стало на этот вопрос отвечать Вам. Вы не смотрели спектакль «У войны не женское лицо» Алексиевич? Там все повествуется о том, как девчатам было тяжело, особенно как к нам относились после войны. Как-то девушка из десятого класса в школе просто хотела со мной поговорить на тему: «Была ли любовь на фронте?» И я ей три часа рассказывала! Я ей три часа доказывала, что не могло быть любви на фронте! Была любовь чистая, но она где-то внутри тебя могла быть.
Была у нас Ася Лукина. Она была полной, с нежной-нежной кожей. И вот у нее началась беда каждый месяц: Ася в кровь стирала себе ноги. Хорошо, когда мы стояли в обороне или во время учебы. А когда началось наступление, она уже ноги расставила, а мы ее загородили и говорим: «Ну, иди, скажи нашему фельдшеру». А у нас даже врача не было. И был просто военфельдшер, мужчина. Стеснялись обратиться. Ей мать пишет письмо (а мы тогда примерно к Германии подходили), в котором говорит: «Аня, неужели ты там не найдешь хлопца, чтоб ты приехала домой и не мучилась?» И вот она все-таки забеременела. За ней ухаживал такой капитан, такой офицер! Такая это уже была пара! И он же к ней не приехал! Аня Лукина потом вышла замуж и родила четверых ребят, а этот у нее был пятым. Но муж был такой ревнивый! Но любил. Вот у меня на встрече она тоже была, ко мне приезжала.
За другой Аней ухаживал наш помощник начальника штаба. И вот они вместе прошли всю жизнь. И вот недавно (она сейчас во Львове) я послала ей письмо, но ответа не получила… Мужа она уже похоронила, значит…
Помню, смешную историю с нашей Женей. Как-то спасались мы и забежали в какое-то помещение, упали в яму. А крыша просвечивалась в убежище. И я слышу, что кто-то матом ругается. При нас ребята матом не ругались: стеснялись. Я на это обратила внимание, несмотря на то, что взрывались бомбы. А это, оказывается, Женя проклинала Гитлера.
Во время одного из воздушных боев у нас тоже сплошной мат стоял. Понимаете, видно, что в какие-то эмоциональные минуты именно этот язык помогает человеку. Эмоции – это как сигнал, как молния, передача от тебя к другому. Там не столько роль мата, сколько роль эмоционального вложения в эти слова.
— А мужчинам вы стирали что-нибудь?
— Нет, мы не стирали. Я не знаю, кто им стирал. Не до них нам было.
— А пополнения были?
— На Сандомирском плацдарме нам пришло пополнение. Вообще у меня интересные есть воспоминания по поводу этого места. Мы же стояли там четыре или пять месяцев в обороне. И вот один раз услышали, что к нам пришло пополнение. В основном в линейные роты. И вот там была одна девчонка. И мы думаем: «Кто она по специальности? Связистка или медик?» У нас-то были телефонистки, поэтому мы узнали, что она пройдоха. Сами офицеры корпуса и батальона пошли к генералу и сказали, чтоб убрали ее отсюда, потому что она позорит девчат из батальона. К нам очень хорошее отношение было. Очень уважительное отношение!
— Вот вы, по сути дела, через многие страны прошли. В Румынии были?
— Нет. В Молдавии мы были.
— Какие отношения были с местными жителями?
— Вы знаете, у нас не было даже такой возможности – общаться с местными. Я только помню вот один раз как-то такая тоска была! Не помню где. Наш баянист пошел в город или в населенный пункт, который мы освободили, пошли туда эти наши, кто в свободном дежурстве был. И мы видим, как наши офицеры прогуливаются с гражданскими девушками. Они в платьях, тепло, а мы в своих ватных брюках. Вы знаете, думаешь: «Вот для них уже победа пришла!» А мы постоянно при деле были: либо мы дежурили, либо мы охраняли, либо мы связными были. То есть у нас была тоска по женскому. Захотелось мирной жизни. А впереди еще неизвестность. Вот почему тоска была: уже 1944 год, освободили Днепропетровск, Запорожье, Никополь, Николаев, Одессу (у меня все города в Польше записаны. Даже есть благодарность, которую я сама печатала, потому что с десятилеткой нас было мало и я сама в штабе на машинке набирала).
— А трофеи рассматривались в конце войны как мародерство, насилие над местными жителями?
— А Вы знаете, вот я Вам скажу такой пример. Это генералы могли себе позволить. Вот, например, наша одна дивизия уже вела бои за взятие Берлина. И в это время, восьмого мая, к нам обратилась Прага, Чехословакия, чтоб мы помогли, пришли на помощь восставшей Праге. Ко мне приходит лейтенант Грудкин: «Девчонки, освобождайте свои рюкзаки. Мы идем в Дрезден». Все. А у нас ведь что там? У нас там все, что нам положено. Я, например, носила целую кучу писем, до конца их пронесла.
Я помню, что зашли в город, а он весь пустой. Жителей нет. Но что интересно: в какую квартиру ни зайдешь – полный порядок. Даже на кухне! Посуда стоит на месте, все на месте, а ведь считайте, что это агония уже. Вот уже Берлин рядом! Они город кинули весь и ушли куда-то. Вы знаете, конечно, были трофеи у всех. В нашем корпусе я не слышала, чтобы кого-то за это наказывали. Но однажды мы стояли на посту, а в это время, значит, проходили просто лавиной пленные немцы мимо нас. Наши солдаты их охраняли. И вот один из солдат выбегает, прорывается в гущу и снимает с пленного часы, а наш офицер в упор стреляет в него. Двоякое было ощущение. Конечно, обидно за солдата, у которого не хватило уже сознания и понимания, что так делать нельзя. Другое же дело, когда ты зашел в дом и никого нет: бери, пожалуйста, вещи. Хотя, может быть, тоже так нельзя было.
Вот, например, как-то мы зашли в одну деревню. Это был маленький такой цивилизованный населенный пункт. И там был старинный замок. Вот я помню первое впечатление! А мы должны были там связь наладить, поставить военно-телеграфную станцию. Через большой холл мы зашли с левой стороны, где была стеклянная дверь и еще неубранные убитые фашисты: там или снаряд попал, или не знаю… Комната была заполнена фашистами. А вдоль стен там чучела зверей были: оленьи рога, головы кабанов, медведей. И стеклянные шкафы стояли с хрустальной посудой. Это для нас все было ново, потому что мы такого не видели у себя. И почти каждый шкаф был прострелен автоматом. И вот уже думаешь: «Ну как можно было так? Это же вещь! Это же кто-то делал! Это же старинное произведение искусства! Как можно было вот так, автоматной очередью? Причем здесь этот хрусталь, эта комната, эти исполосованные картины?» И после этого мы как-то уже даже вслух высказывали свое отношение к такому. И, кстати, вскоре после этого нам прочитали доклад Сталина о том, что нельзя уничтожать имущество, а тем более не разворовывать. Это каралось какими-то наказаниями.
— А вот расскажите, как встретили День победы? Я понимаю, что в Чехословакии. Но праздник какой-то был?
— Запомнился мне этот день. Мы были в Милевско. Остановились там у одной чешки. Когда мы узнали, что уже день, мы ехали по восьмиполосной автостраде, забитой нашими войсками. Вот сразу мне вспоминается:
«Нас все меньше и меньше,
А было нас много.
А было нас столько,
Аж ломилась дорога!»
Вот точно я думала: «Как дорога не провалится?!» Столько силы! Ведь все сконцентрировались в одном месте: считайте, все пришли к Берлину. И вот мы сначала в Праге находились, а потом уже разошлись по населенным пунктам. Мы были в Милевско, когда уже официально был провозглашен День победы. Это было что-то невероятное! Вы знаете, чешка вынесла нам скатерть, пошла за посудой, а мы говорим: «Не надо!» Мы достали свои железные кружки, достали по 100 грамм. А мы с первого дня, как стали на довольствие, сказали старшине, чтобы нам не давал ни водку, ни спирт. От табака мы тоже сразу добровольно отказались.
— А вам чем-то его заменяли? Сахаром или шоколадом?
— Нет! Мы просто в неофициальной обстановке сказали: «Петр Петрович, нам не надо». А когда в Чехословакию прибыли, чехи стали выпекать торты в обмен на маленькие пачки табака. У немцев ведь монополия на табак была. Мы тогда старшине сказали: «Все, выдавай нам!»
— Когда Вас демобилизовали?
— Я демобилизовалась одна в 1945 году в октябре, потому что все мы подписали заявление, что остаемся на сверхсрочное. А меня еще приехали агитировать в штаб армии, потому что видели, что я печатаю. Им тоже машинистки нужны были. Меня вызвал начальник СМЕРШа. А СМЕРШ для меня – смерть! Я прихожу туда, а это уже после войны было. Я все фамилии знала, но последние два года у меня почему-то память стала плохая на фамилии. Я зашла. Он говорит: «Так, не надо мне этой официальщины, садись! Сейчас я буду говорить с тобой, как отец с дочерью! Ты чего это написала заявление, что ты остаешься на сверхсрочную? Тебе же учиться надо! У тебя такая светлая голова! Тебе учиться надо! Что, погналась за длинными кронами?» А я говорю: «Ну, а что мне теперь делать?» – «А ты где сейчас работаешь?» Это он мне так подсказал. Я взяла свое заявление, как бы выкрала. Меня этот начальник штаба посадил на гауптвахту и на второй день меня выпустил. Вот так я одна демобилизовалась и закончила институт. Остальные вышли замуж и остались.
Вы знаете, после войны я первое время с ними не переписывалась, потому что навалилось все. Во-первых, я сразу после демобилизации отправилась в Вологду к сестре по вызову обкома партии. И меня, как коммуниста, направили женским бригадиром по заготовке леса. А у меня трофейные сапоги были, ватная куртка, брюки! Я не думала, что последние мне пригодятся. Хотя немок мы видели в брюках, но не понимали, как они в них ходят.
У нас была землянка с большой столовой. Все время темно. Что-то мне приносили, а потом говорили: «Ты знаешь, что ты там утром ешь?» Я говорю: «Суп грибной, черный». – «Если бы ты знала, из каких грибов он варен... Там и червивые, и все что хочешь». Я приехала оттуда, как с Освенцима: физический труд и такая вот еда.
Я хоть и была бригадиром, но на меня приходилось 3 кубометра. Лес, очевидно, шел на дрова, на отопление. Вот его мы и заготавливали.
А потом я работала еще секретарем в зубоврачебной школе. Но мне не хотелось, потому что я никогда медиком не хотела стать: я боюсь крови.
Затем сестра меня, как маленькую, повела в институт молочной промышленности. Вот тогда я встретила своего мужа. Он четыре года за мной ухаживал. У нас скоропалительных свадеб не было. И когда он мне сделал предложение, я еще поревела. Фронтовая любовь ведь такая чистая была, но вот не сложилось.
Он учился в городе Шахты в железнодорожном институте. Это Ростовская область. Приглашал он меня на Новый год. Отец у него главный инженер военного завода был, мать тоже чуть ли не главный врач больницы. А я не могла к ним поехать, потому что у меня экзамены были. К тому же я понимала, что он не просто так меня зовет. Но я тогда так и не поехала.
— А Вы не сталкивались с таким как женщина: «Каким местом ты эту медаль заработала, на такое место ее и повесь»?
— Хочу Вам сказать, что либо я уже под счастливой звездой родилась, либо меня такие люди окружали, но всего один раз, когда я поехала после демобилизации из Вологды на свою родину в Абакан, у меня был с собой маленький аккордеончик. Мне подарил его солдат, потому что, когда мы уже были в Германии, можно было брать все, что унесешь. А поскольку я была запевалой и у меня действительно голос был хороший, мне его и решили подарить. Мы ехали семь суток в одном вагоне. Поезд был прямо от Москвы до Абакана. Мы уже сдружились в этом вагоне. Я на аккордеончике уже играла.
— А вагон нормальный был? Купейный?
— Нормальный. Это уже после войны было. Ездила маму повидать. И вот на промежуточной станции зашел один парень, который сразу взъелся на меня. Может, его девушка обидела, может, наград мало получил… Таких обделенных много было. Мне рассказывали, как один писарем работал и во все списки вносил себя.
— Вот поэтому женская судьба на войне – это самая страшная вещь, на самом деле.
— Как сложилась судьба у других 75 девчат из Красноярска, я не знаю. 6 погибло.
— Валентина Петровна, а вот, кстати, такой вопрос возник (может быть, глупый): Вы пытались чем-нибудь краситься, глаза подводить?
— У нас ничего не было. Только если мылом, чтобы глаза четче были. Когда только приехала, я Вам говорила, что командир корпуса, генерал, отдал приказ поставить концерт. Когда я пела «Цветочницу Анюту», уже было видно пополнение, потому что до этого лейтенант один под грушей сидел. Ну, и влюбился в меня этот Орлов Николай, а мне нравился начальник противовоздушной химической обороны Краснов Николай. Тут не столько даже он мне понравился, сколько он меня все время приглашал на танцах. Я к нему поэтому и присмотрелась. Во-первых, он старше был, солидный, на артиста похож. И вот я перед одной из встреч с ним тогда мылом брови подвела, взяла телеграмму и бегу в лес, который вокруг Сандомирского плацдарма был. И тут попадается мне навстречу Орлов. Достал он из своего кармана платок, а я еще поразилась, что у него он есть. Сказал, чтобы я поплевала на платок, и подтер мне немного брови. Он уже был в курсе. У меня с ним, кстати, одна история была. Во время одного из переходов мы сильно устали, пропахлись дымом. Орлов уже старался как-то рядом со мной идти, а я хотела в туалет. И начала нервничать. А он у меня уже карабин снял, противогаз тоже. И на мое счастье, наконец-то, мы дошли до деревни. Он говорит: «Ты стой здесь, а я пойду узнаю, где наши». Он ушел и вы знаете, что? Я ему говорю: «Товарищ лейтенант, пожалуйста, отойдите немножко». Ну, это вполне естественно. Но такие мы были закомплексованные!
Когда меня представляли к награде (медаль «За боевые заслуги») лейтенант Пахомов должен был мне написать характеристику. Я помню, когда он мне выдал ее, я седа на военной телеграфной станции в украинской хатке у окна и читаю: «Такая-то такая-то заморочила голову двум офицерам и не хочет разморачивать». И причем я это письмо хранила и сожгла только, когда Лёнечка родился.
Я, как сейчас, помню институт молочной промышленности. У нас маленькая отгороженная комнатка была, маленький коридорчик, а следующая комната – партком с маленькой плитой, где можно было готовить. И в ванной у нас была колонка, которая топилась тоже. То есть нам потом уже газ провели. И вот я, значит, бросаю в огонь и дневник, и письма, в том числе от Орлова. Жгла, плакала и пела: «Камин горит, огнем охваченный, в последний раз письма я прочла твои. Их много, конвертов разных со знакомым почерком одним».
Вы знаете, у меня даже одна девочка несколько писем украла, когда мы после демобилизации работали в Вологде в зубоврачебной школе. И вместо обращения «Дорогая Валя» или «Милая», она дальше свое имя вставила. Причем видно было, что это уже написано другой рукой, но, может быть, она обделена была мужским вниманием и ей хотелось, чтобы это письмо кто-то ей написал, понимаете?
После того, как мой брат закончил институт железнодорожного транспорта в Ростове, он работал на железной дороге и говорил, что у них начальник – некий Орлов Николай.
— То есть Вы последний раз о нем слышали совсем давно?
— Да, еще когда я в институте училась. Он мне передал привет через однокурсника моего мужа. Начался учебный год. Мы приехали в поселок Молочное, где располагался институт молочной промышленности. У нас как раз была студенческая площадка, где с аккордеоном танцевали. Потом на смену мне еще пришел кто-то с баяном. Вот сами себя и обслуживали. И так весело, так интересно было! Ко мне подходит этот парень и говорит: «Валя, тебе привет от Коли» (мужа моего, Баранова). Все же знали, что он за мной ухаживал четыре гола. И никаких других у нас отношений не было! Я ходила на танцы, в самодеятельность ходила. И мне никто не был нужен. Наверное, это от воспитания еще зависит, от внутренних принципов, наследственности. Дочка моя тоже однолюбка, очень симпатичная.
Вот у меня сын один, у него была любовь в Ленинграде, но не сложилось. С тех пор он один. И дочка одна, и сын один. Вы представляете, как мне тяжело?
— А сколько Вашим детям?
— Они втроем 1951, 1953 и 1956 года рождения.
Я все-таки в вечерней музыкальной школе отучилась в 32 года. Пусть не артистка, но все равно. А еще мне у губернатора медали вручали, посвященные шестидесятилетию.
— Большое спасибо Вам за рассказ!
Интервью: | А. Пекарш |
Лит.обработка: | Н. Мигаль |