Top.Mail.Ru
5887
Гражданские

Борисова (Воробьёва) Наталья Петровна

Воспоминания о войне и блокаде.

Когда началась война, в Ленинграде сразу все резко изменилось: бомбежки, обстрелы, нехватка продовольствия, карточки, которые почти не отоваривались. Эвакуироваться удалось далеко не всем желающим. Из наших ближайших родственников покинули Ленинград только работавшие на Кировском заводе. Дедушка и бабушка Вишневские (мамины родители) остались в блокадном Ленинграде. Осталось и наше семейство: папа, мама и я, девятилетняя.

В первый же день войны, только узнав об этом, мой отец пошел в военкомат (Тогда в военкомат стояла длинная очередь добровольцев). Но на фронт его не взяли, мотивируя тем, что он может быть более полезным в тылу как ведущий специалист в области геодезии, аэрофотосъемки и картографии. Все это логично; непонятно только одно: почему столь нужный в военное время институт (Институт, в котором работал мой отец, носил название: Ленинградское отделение Научно-исследовательского Института Геодезии, Аэрофотосъемки и Картографии (ЛОЦНИИГАиК)), в котором работал мой отец, не принадлежал к военному ведомству, и его сотрудники (а у них были на иждивении семьи) получали обыкновенную рабочую карточку? Уже в декабре 1941 г. они стали один за другим умирать от голода. Мой отец дотянул до апреля 1942 г.

Жительница блокадного Ленинграда Борисова (Воробьёва) Наталья Петровна

Мы жили в доме "Сказка" на углу проспекта Маклина (Английского пр.) и улицы Декабристов (Офицерской ул.) в огромной комнате коммунальной квартиры на 6-ом этаже. Поблизости были расположены важные стратегические объекты (Адмиралтейский завод, Судоверфь), подвергавшиеся частым бомбежкам. Поначалу мы спускались по черной лестнице в расположенное во дворе бомбоубежище. И здесь я хочу отметить два момента. Во-первых, никакой паники не было: у входа в бомбоубежище стояли две девушки с противогазами и санитарными сумками через плечо и пропускали спокойно идущих гуськом людей; никто не лез вперед. Можем ли мы сейчас представить что-либо подобное при входе, например, в общественный транспорт?. Во-вторых, в окно черной лестницы я собственными глазами видела, как из окна противоположной стены какая-то рука выпускала одну за другой зеленые ракеты – сигналы неприятелю. Я до сих пор это помню и могла бы указать это окно… Да кто меня пустит в этот дом? За железными дверями и решетками, там живут, как знать, потомки тех, кто пускал зеленые цепочки. Но продолжим наш рассказ.

Во время одной из бомбежек в нашей комнате вылетели стекла, вставить которые в тех условиях было невозможно: огромные окна занимали всю стену. Взяв самые необходимые вещи, мы перебрались к дедушке с бабушкой на канал Грибоедова дом 72 и стали жить одной семьей – так легче было зимовать и им, и нам.

Теперь я перехожу к самой трудной и болезненной для меня теме – теме блокады. С тех пор прошло 70 лет, но и сейчас я не могу вспоминать об этом спокойно и отстраненно. Ленинградская блокада – это наказание Божие бывшей столице бывшей Российской империи, городу, который не зря был назван большевиками "колыбелью революции", ибо он-то и явился центром трагического для России переворота 1917 года. К концу 30-х годов наш город потерял свое величие и славу: все ценное и значимое вывозилось из него (сначала заграницу, затем в Москву), было разрушено множество храмов, церковная жизнь народа была подавлена новыми властями, культурный и нравственный уровень резко снизился. Изменился и состав населения. Из окрестных и дальних селений в Питер хлынул поток спасающихся от большевицких репрессий деревенских жителей. Сдвинутые со своих насиженных мест, оторванные от привычного труда и веками установленных традиций, большинство из них стало постепенно отходить от строгих христианских правил. В частности, это коснулось постов и постных дней, которые большинство населения перестало соблюдать. Это старички Вишневские (мои дедушка и бабушка) строго соблюдали посты, а в нашем семействе, насколько я помню, не делалось разницы между постной и скоромной пищей, хотя питались мы очень скромно. Вот отсюда и 900 дней блокады.

Кольцо замкнулось 8 сентября 1941 г., в день Владимирской Божией Матери и святых мучеников Адриана и Наталии, и было снято 27 января 1944 г. – в день равноапостольной Нины. Бои на подступах к Ленинграду были жестокие; немцы подошли вплотную к городу и… остановились. Что мешало им войти в город? Находящиеся в Ленинграде ослабевшие от недоедания наши солдаты не представляли реальной угрозы для противника. Помню, как при подходе немцев к городу добралась до нас из Дачного с младенцем на руках тетя Таля, мамина сестра; а в это время ее муж находился на Кировском заводе, который продолжал работать (от поселка Дачное, где они жили и который заняли немцы, до Кировского завода было не более получаса ходьбы). Так оно и продолжалось всю блокаду: немцы стояли в Дачном, а Кировский завод выпускал танки. Какая сила не пустила немцев в город? Разумеется, это была не человеческая Сила. Город охраняла Царица Небесная. Человеческим умом это необъяснимо, можно только принять на веру дошедшие до нас свидетельства церковной истории. Они касаются Казанской иконы Божией Матери.

Святитель Митрофан Воронежский, имевший большое влияние на Царя Петра I, благословил его построить на севере новый город и сделать его столицей. Он предсказал также следующее: "Казанская икона станет покровом города и всего народа твоего. До тех пор, пока икона Казанская будет в столице и перед нею будут молиться православные, в город не ступит вражеская нога". Другое свидетельство относится ко времени Великой Отечественной войны. Приведем отрывок из рассказа прот. Василия Швеца "Благословение России и Петербургу". "В начале войны патриарх Антиохийский Александр III обратился с посланием ко христианам всего мира о молитвенной и материальной помощи России. Промыслом Божиим для изъявления воли Господней и определения судьбы русского народа был избран Илия Салиб (Караме), митрополит гор Ливанских. Он почитал Россию, ее святыни и понимал, что значит она для мира… Владыка спустился в каменное подземелье, куда не доносился ни один звук с земли, где не было ничего – ни стола, ни стула, - лишь каменный пол и стены. Он затворился там и три дня не вкушал еды и пития и не спал, а только молился – на коленях перед иконой Матери Божией с лампадой. Илия Салиб просил Заступницу открыть, чем можно помочь России… И вот через трое суток бдения потолок келлии растворился и воссиял столп огненный, в котором явилась Сама Матерь Божия. "Сын Мой, встань, не плачь, молитва твоя услышана", - троекратно произнесла Пресвятая Дева. Матерь Божия объявила, что он избран как истинный молитвенник и друг России, чтобы донести волю Божию до страны и народа Российского: "Успеха в войне не будет, доколе не отворят все закрытые по стране храмы, монастыри, духовные академии и семинарии; не выпустят из тюрем и не возвратят с фронтов священство – для богослужения в храмах. Сейчас готовится к сдаче врагу Ленинград. Город Святого Петра не сдавать. Доколе Мое изображение находится в нем, ни один враг не пройдет. Пусть вынесут чудотворную икону Казанскую и обнесут ее крестным ходом вокруг города. Тогда ни один враг не ступит на святую его землю. Это избранный город. Необходимо отслужить молебны перед иконой Казанской Божией Матери под Москвой, под Сталинградом… Икона с войсками должна идти до границ России. По окончании войны митрополит Илия должен приехать в Россию и рассказать о том, как она была спасена". Все произошло так, как и было предсказано… Из Владимирского собора вынесли Казанскую икону Божией Матери и пошли с крестным ходом… Город выстоял ценою жизни и удивительного героизма тех, кто его защищал и кто молился за него". У меня, видевшей блокаду изнутри, нет ни тени сомнений в истинности приведенных слов. Вообще о блокаде можно сказать, что это не только наказание Божие, но и чудо Божие: прожить в таких условиях по человеческим меркам было невозможно. Более того, чудом Божиим явилась вся наша Великая Отечественная война. Каким бы ни был Сталин, но в одном он проявил мудрость и мужество: он внял словам митр. Илии ("И теперь (в 1995 г.) хранятся в архивах письма и телеграммы митрополита Илии в Москву") и выполнил наказы Богородицы.

Кто мог выжить во время блокады? Прежде всего, военные: солдаты, офицеры, специалисты, обслуживавшие военные объекты. Они получали специальный военный паек, не роскошный, разумеется, но достаточный для того, чтобы не умереть с голоду и даже поддерживать свои семьи (У меня есть довольно много примеров тому, но я не буду приводить их здесь, чтобы не упоминать конкретных лиц). Далее – те, кто получал рабочие карточки, причем самым лучшим вариантом было жить на месте работы (на заводе). Почему? Зима 1941-1942 г.г. была лютая, мороз превышал –40 градусов, не было ни дров, ни электричества, ни воды, канализация не работала – вот что представлял собою блокадный Ленинград (я уже не говорю об обстрелах, которые продолжались и зимой). На заводе было сравнительно тепло, там, помимо 250-граммового кусочка хлеба, кормили похлебкой – в общей куче занятых общим делом людей был шанс выжить. Именно ради этого, цепляясь за жизнь, рвались на завод подростки, прибавляя себе года. Тогда это все понимали. Третья категория – это те, кто имел отношение к общественному питанию: хлеборезки, пекари, продавцы продуктовых магазинов, медицинские работники. Наконец, немногие, у кого были запасы круп, сахара… Вот те категории жителей блокадного Ленинграда, которые имели шансы выжить. Остальные, по раскладке государственных чиновников, были обречены на смерть. Кто же это такие? Служащие, иждивенцы и дети. Все они зимой 1942 г. получали по 125 граммов хлеба в день. К служащим относились работники умственного труда (учителя, ученые, сотрудники музеев – советская интеллигенция); иждивенцы – это старики, инвалиды, кормящие матери; ну а дети – растущие организмы, здесь, казалось бы, и объяснять нечего (Послевоенные распределители льгот и наград отнесли выживших блокадных детей не к блокадникам, а к "жителям блокадного Ленинграда", т.е. к каким-то второсортным, неполноценным, ненастоящим блокадникам. Ну как же иначе? Они в это время "не работали", не приносили пользы государству. Но именно они пострадали больше всех, переживших блокаду. У тех, кто был старше, организмы уже сформировались и требовали пищи только для поддержания жизни. Детские организмы росли, им требовалась пища для правильного роста и формирования. У них последствия блокады стали особенно заметны в старости). Если в первые два месяца блокады по детским карточкам еще выдавали иногда немного сахара, соевого молока, какао, то в 1942 г. все это прекратилось.

Как мы существовали во время блокады? Рабочую карточку получал только мой отец. Мама, работавшая до войны учительницей русского языка и литературы, получала служащую карточку, я – детскую, бабушка и дедушка – иждивенческие. Дополнительных источников питания у нас не было. Родители продали солдатам свои наручные часы швейцарской фирмы Cima (папины – за килограмм хлеба, мамины – за полкило). Больше продавать было нечего: никаких ценностей ни у нас, ни у дедушки с бабушкой не было. Варили "студень" из столярного клея, добавляя в него специи (горчицу, перец, лавровый лист). Тогда многие питались столярным клеем – этого добра хватало. А вот жмыхи ценились очень дорого, так просто их не купишь, их меняли на хлеб. На Сенном рынке слышны были выкрики: "Хлеб на дуранду (Дуранда – жмых)! Дуранду на хлеб"! Чтобы отоварить хлебные карточки, приходилось часами стоять в очереди. Как правило, стояли мы с бабушкой Сашей. Приходили к булочной задолго до открытия, еще затемно. За водой тоже посылали меня. Так что мне много приходилось ходить и стоять на улице при морозе за сорок градусов. Но, удивительное дело, я не простужалась, да и никто не простужался, не чихал и не кашлял. И вообще, кроме дистрофии и цынги, люди ничем, как правило, не болели, инфекционных заболеваний тоже не было. А дистрофии было не избежать: люди худели, затем пухли от голода. Первыми умирали мужчины, затем – дети, дольше всех держались женщины. Очень сильно опухла моя мама, она стала вся желтая, словно наполненная какой-то жидкостью; остальные члены семьи страшно отощали, превратившись буквально в покрытые кожей скелеты.

Сначала мы жили в двух комнатах и топили печку теми дровами, которые были припасены у старичков. Греясь у печки, мы встретили новый 1942 год. Помню дедушку: он сидел около печки и что-то рассказывал, кажется, о ходе войны. Ум у него был светлый, рассказывал он очень интересно и внешне держался бодро, несмотря на страшную голодовку. А среди ночи меня разбудил свет свечи, хождение и приглушенные голоса: дедушка лежал уже на столе в большой комнате, около него хлопотали мои родители, а бабушка молилась. Она очень волновалась: Василия Николаевича надо похоронить достойно - как православного священника. Где купить гроб? Как доставить покойника в церковь, чтобы отпели? Эти заботы взял на себя мой отец. Он достал где-то фанеры и сколотил из нее гроб. Дедушку облачили, положили во гроб, и отец мой повез его на саночках в Никольский собор. После отпевания отец отвез гроб с телом покойника в приемный пункт, расположенный тут же близ Никольского собора. Оттуда покойников развозили по местам захоронений, о которых родственникам не сообщали, т.к. сами того не знали: откуда придет машина за очередной партией покойников, туда и отвезут. Так мы и не знаем, где похоронен наш дедушка. Но Александра Павловна об этом особенно не печалилась: для нее главным было то, что дедушка отпет; после этого она успокоилась, не плакала и тихо молилась. Позднее бабушка рассказала нам, как умер дедушка. Ночью он позвал ее и попросил перевернуть на другой бок. Она подошла к нему, чуть-чуть сдвинула с места… Он тихо вздохнул и тут же скончался. Ни стонов, ни криков, никакой агонии: смерть была спокойная и благостная, как будто человек не умер, а просто уснул. И здесь усматривается определенная закономерность: мучения от голода очень тяжелы, это – длительная, ни на минуту не прекращающаяся пытка, но голодная смерть очень легка (Блокадники, как правило, умирали легко).

Самым тяжелым для нас оказался январь 1942 года. В этом месяце сгорел наш дом. Весть об этом принес нам дядя Гриша, папин брат, который по поручению папы (Папины братья беспрекословно подчинялись ему как старшему в семье после отца, а он, в свою очередь, заботился о них: устраивал с жильем, с работой, помогал встать на ноги) пошел было с саночками к нам за дровами (в квартире оставался запас дров). Дядя Гриша пришел без дров (они сгорели вместе с домом) и все мялся, не решаясь сообщить нам о пожаре. Наконец, промямлил, что пожар несильный и пожарники скоро потушат огонь (Дом полыхал так, что потушить его было невозможно, да особенно и не пытались). Я смотрела на отца – как он примет это известие, что скажет? Он встал из-за стола и сказал примерно следующее: "Какое счастье: мы все живы! А вещи сгорят – это пустяки, дело наживное". Потом уже стало известно, что первой загорелась квартира под нами, так что, останься мы дома, выскочить мы бы не смогли. Но Бог заблаговременно вывел нас из нашего дома. Ну как не вспомнить праведного Лота, о котором рассказывал мне дедушка! Вскоре после описанных событий мы все перебрались в маленькую комнату. Дрова кончились, и мы стали топить только буржуйку (Буржуйка – маленькая железная печка с трубой, выходившей наружу через форточку; на ней можно было только что-нибудь варить, тепла она не сохраняла), кипятить на ней воду. Как сейчас помню, как мы с мамой пилили на мелкие части (чтобы влезли в буржуйку) венские стулья двуручной пилой. Мама сердилась, что я слабо тяну на себя пилу. А попробуйте-ка распилить венский стул! Это и взрослому и сытому нелегко. Папа уже не мог самостоятельно выходить на улицу, еле-еле передвигался по квартире. Он получил "в наследство" от дедушки его черную котиковую шапочку, овчинный тулуп и красивую резную деревянную палку. Бабушка Саша тоже стала не ходок, она добиралась только до булочной, чтобы получить свою порцию хлеба. Ходячими остались только мама и я. Мама всячески боролась за мою жизнь: она всегда давала мне чуть больший кусок хлеба, отрывая от себя, придумывала разные занятия, отвлекавшие меня от мыслей о голоде (чтение художественной литературы, вязание прошивок), часто посылала по разным делам. Она не разрешала мне валяться в постели, я постоянно была в движении или в умственном напряжении. Иногда мы с бабушкой предавались мечтаниям на тему: "Что бы я сейчас поела"? Мама резко прерывала такие разговоры, считая их крайне вредными: не мечтать о еде, а отвлекаться от мыслей о ней – такова была ее позиция. Как она была права! Только при таком режиме был шанс выжить и не деградировать умственно и нравственно, напротив, - повзрослеть и даже поумнеть.

Надо сказать, что длительная голодовка сильно влияет на психику: человек меняется, становится не таким, как раньше и не похожим на "нормальных", т.е. не голодавших людей. Но это не значит, что изменение психики происходит в худшую сторону; бывает по-разному, все зависит от конкретной личности. У меня, например, от голода абсолютно пропал страх смерти. Помню, как я шла по Невскому к папе на работу и, подходя к Аничкову мосту, услышала над головой характерный звук немецких самолетов. Они летели очень низко и хорошо были видны. Я остановилась, задрала голову и совершенно спокойно ожидала увидеть, как будут падать бомбы, думая при этом, что интересно это посмотреть, а потом они упадут на меня, и я умру. Но ни капли страха. Очень сильно изменилась моя мама: она стала суровой и отважной, но у нее временами появлялись некоторые странности; в серьезных делах она вела себя мудро и героически, а в обыденных глупо и даже смешно. Именно в последнем облике часто воспринимали ее "нормальные" люди. Ко мне она относилась, как ко взрослой. У отца сильно изменилось лицо: посветлело, стало каким-то иконописным. Большую часть своего хлеба он отдавал нам. Таким он и запомнился мне на всю дальнейшую жизнь. Бабушку Сашу того времени я запомнила в постоянной молитвенной позе. А бабушка Дуня (папина мама) подкармливала меня хлебом. Откуда у нее был "лишний" хлеб? В начале 1942 г. умерли от голода тетя Паня (Прасковья, папина единственная сестра) и ее новорожденный младенец, но карточки на них бабушка Дуня успела получить. Вот этим-то хлебом она и делилась со мной. Так я выжила – за счет близких мне людей.

Когда открылась "Дорога жизни", у ленинградцев появилась надежда на эвакуацию. Скольких людей, обреченных на голодную смерть, спасла эта "Дорога"! В послевоенное время да и теперь еще "настоящими" блокадниками считаются те, кто оставался в Ленинграде до самого снятия блокады. Так могут рассуждать люди, никогда не испытывавшие мук голодного умирания. Дотянуть до конца блокады могли только те категории жителей, которые как-то подкармливались (см. выше). Ни иждивенцы, ни служащие, ни дети, получавшие только 125 грамм черного влажного хлеба, пережить блокаду не могли. Мы бы все умерли уже в марте-апреле, если бы не эвакуировались. Мы рассчитывали эвакуироваться через папину организацию – ЛОЦНИИГАиК, как это было на всех других предприятиях, начальство которых пыталось спасти от голодной смерти своих сотрудников. Папино начальство (Михаил Михайлович Русинов) обещало нас эвакуировать… И начались мои хождения в это учреждение. Надо было пройти немалое расстояние: от канала Грибоедова близ Сенного рынка до здания на Фонтанке, примыкающего к Аничкову дворцу. Сколько раз я совершала этот путь, я уже не помню, но не реже двух раз в неделю, и каждый раз на свой вопрос об эвакуации получала неизменный ответ: "Пока ничего неизвестно. Приходи тогда-то". Так бы оно и тянулось, пока не стаял Ладожский лед, если бы не хлопоты мамы. Она очень быстро через Октябрьский Райсовет получила эвакуационный лист на всю нашу семью из четырех человек. Быстро были оформлены необходимые документы, собраны небольшие пожитки, и в конце марта в назначенный день мы двинулись в путь. Провожать нас пришла бабушка Дуня. Она притащила большой мешок с вещами покойной тети Пани (Эти вещи, особенно зимнее пальто, очень мне пригодились в г. Молотовске, где зимы были суровые). Как она его дотащила от Калинкина моста до нашего жилища, как втащила на 5-ой этаж? Откуда взялись силы у этой едва державшейся на ногах отощавшей старушки? Ею двигала только любовь, бескорыстная, преданная, материнская. Бабушка Саша взяла с собою, как мы потом узнали, икону Спасителя, а также дароносицу – память о дедушке. Эти-то святыни и охраняли нас на всех наших дальнейших путях.

О нашем путешествии я не могу составить связный рассказ, т.к. в моей памяти остались от него лишь некоторые эпизоды. Помню, как мы шли пешком по заснеженному Ленинграду. Папу везли на саночках мама и бабушка Дуня. Помню наш переезд по Ладожскому озеру. Всех эвакуированных вместе с вещами втолкнули в открытый кузов грузовика и накрыли брезентом. Я всю эту дорогу простояла на коленях, упираясь в пол руками (устроиться более удобно не было места). Под брезентом - полная темнота. А над брезентом проносились снаряды и падали невдалеке от грузовика, создавая воронки, а иногда и попадая в машины. Сколько времени продолжался этот переезд, я не могу сказать – время остановилось. Как мы уцелели и не попали под лед? Потом-то я поняла, что Господь нас спас по молитвам людей, находящихся в грузовике. Наконец, нас привезли в Волховстрой. Здесь впервые нас накормили чем-то настоящим и горячим – вроде бы кашей; причем предупредили, чтобы не набрасывались на еду, а ели мало, иначе может быть кровавый понос, можно умереть. Все члены нашего семейства были послушными, и для нас все окончилось благополучно; но со стороны других эвакуированных было несколько случаев нарушения дисциплины и, как следствие, трагического исхода. И я тому свидетель.

В Волховстрое формировался эшелон для отправки блокадников к месту назначения, но что это за место, нам не говорили, держали в секрете. Для перевозки использовались большие пульмановские вагоны, в которых были настланы дощатые нары, а в центре установлена буржуйка. Люди лежали на нарах впритык, пробраться к выходу было непросто. Люди были разные: большинство – дистрофики, многие из которых умирали по дороге, но встречались (откуда они только взялись?) и совершенно здоровые, с лоснящимися щеками и горевшими злобой глазами. Эти последние вели себя нагло, занимали лучшие места, терроризировали еле живых блокадников, толкали и даже били их. Помню такого, расположившегося на нарах рядом с бабушкой Сашей и постоянно толкавшего и пинавшего ее некого Федьку-шорника. Ему на вид было лет 20. С ним ехала его мать, такая же толстая и здоровая баба. У них с собою было много колбасы, которую они поджаривали на печурке. Нам Федька часто грозил, что убьет нас, что выбросит вон из вагона. Эти угрозы особенно усилились после Рязани, когда не стало с нами нашего папы (Петр Захарович, мой отец, одним словом и взглядом умел сдерживать Федькины порывы, и тот его побаивался).

Наше путешествие длилось больше месяца, и разделить его можно на два этапа: до Рязани и после Рязани. На первом этапе состав двигался очень медленно, постоянно останавливался и подолгу стоял, причем пассажирам не объявляли, сколько времени продлится остановка. Пищей и питьевой водой мы запасались на очередной станции (это делали мы с мамой), там же в эвакопункте отмечали эвакуационный лист. Поезд подходил к станции обычно ночью и останавливался где-то на запасных путях. Чтобы добраться до станции, надо было пролезать под вагонами стоящих поездов, каждый из которых мог в любую минуту двинуться. И так было вплоть до Рязани.

И вот Рязань. Прекрасный город! Сияющий солнечный день, кажется воскресенье. В 12 часов дня поезд остановился прямо у станции. Можно было беспрепятственно выйти на перрон. Множество пассажиров высыпало из вагонов: одни медленно прохаживались по перрону, другие, кто посильнее, спускались и шли к рынку, расположенному неподалеку от станции. Вышел подышать свежим воздухом столько дней не видевший света мой отец. Мама пыталась задержать его, но куда там – воздух манил его, пьянил… А главное, ему хотелось купить нам на рынке что-нибудь вкусное… Я, как сейчас, помню опирающуюся на дедушкину палку медленно удаляющуюся папину фигуру. Больше я его не видела. Поезд неожиданно двинулся и стал быстро набирать скорость. Немногим, например, нашему соседу Федьке, удалось вскочить на ходу. Большинство вышедших из вагонов ленинградцев остались в Рязани и нашли там приют на Скорбященском кладбище. Сколько мы ни делали запросов в разные инстанции, – никакого толка. Мама долго ждала какой-нибудь весточки от отца. А потом она увидела его во сне и поняла, что он умер. Впоследствии это подтвердил встретившийся мне на Смоленском кладбище знакомый священник из Пюхтицкого монастыря: он сказал, что мой отец умер в ту же ночь, как отстал, и что я должна отпеть его и молиться об упокоении. А бабушка Александра Павловна умерла ночью, когда поезд приближался к Ряжску – месту ее рождения. Там, в Ряжске, ее выбросили из вагона. Такой конец ждал всех, кто умирал в дороге: их просто без всяких документов выбрасывали с поезда. Паспорт Александры Павловны Вишневской (урожденной Чельцовой) до сих пор находится у меня. Будучи в Рязани, я пыталась что-либо узнать об отце и бабушке – бесполезно: никаких архивных данных о них нет, как будто и не было этих людей. И сколько таких, неизвестно где похороненных и похороненных ли русских людей оставила нам война.

Смерть бабушки – это последнее, что я запомнила о нашем путешествии. После этого я заболела, впала в беспамятство, из которого вышла только тогда, когда меня вынесли из поезда на свежий воздух, на станции Ипатово Ставропольского края.

Борисова (в девичестве Воробьева) Наталия Петровна, жительница блокадного Ленинграда, 1932 г. р., православная, русская, беспартийная, по специальности физик-теоретик, канд. физ.-мат. наук.

Борисова Наталья Петровна

На этом собственноручные записи Натальи Петровны заканчиваются, и идёт запись устного рассказа. По этому все ошибки, которые могут встретиться, на совести записывавшего воспоминания А. Чупрова.

Когда началась война, мне было девять лет. Поэтому я не являюсь ни участником войны, ни блокадницей. Никаких заслуг не имею, и мои воспоминания о войне соответствуют представлениям подростка, видевшего её со стороны нашего, советского тыла, но и не только тыла.

Несколько слов хочу сказать, какими мне представлялись тогда (и по воспоминаниям, сейчас) люди и события довоенные. В целом, очень кратко, хочется заметить, что люди тогда были более спокойные, чем общество сейчас. То есть, по-видимому, сказывалось то, что на них не влияло, так сильно не давило так называемые «средства массовых информаций», которое сейчас с экранов и отовсюду потоком изливают негатив на наших людей. Все смотрят телевизор, интересуются политикой. Тогда как- то люди политикой особенно не интересовались. Очень много работали, работали хорошо. Плохо работать было как- то непривычно и неприлично. В общем, всё общество работало. Хотя было очень много людей, в частности среди нашего окружения, людей так или иначе связанных с репрессиями. У нас, например, со стороны отца и со стороны матери были люди, перенесшие эти репрессии. Поэтому, казалось бы, мои родители или более старшие, остававшиеся к тому времени в живых, должны были бы озлобиться. Ничего подобного. Никто не ругал власть, принимали руководителей, как вообще полагается относиться к властям, почтительно, но без каких- либо эмоций. Кстати, сейчас совсем не так, эмоций много, а почтительности я, в общем, не вижу, но это так, личное замечание. Не проклинали, не ругали и в то же время были законопослушными. Люди были очень скромными, жили гораздо беднее, чем сейчас. Вот сейчас бросается в глаза, что люди очень хорошо одеты. И женщины и мужчины, особенно это по женщинам видно. Наряды очень дорогие. Тогда увидеть женщину в шубе можно было, но это были что за шубки- это был кролик под котик, так это называлось. Какая-нибудь «ободранная», чёрненькая шубка или какая-нибудь действительно ободранная, такая очень скромная, вот такие мелькали иногда. У меня так пальтишко было, довольно лёгкое, лишь бы зиму переходить. Хотя зимы были более суровые, чем сейчас. Очень многие носили тогда лисицу как воротник, и с плеча свисала лисья морда. Вот это было интересно. Я тогда ребёнком была, очень любила смотреть, как свисали эти лисьи морды с блестящими стеклянными глазками. А так люди в основном были одеты однообразно. Жили все в коммунальных квартирах. Не знаю никого из наших знакомых, не говоря уж о родственниках, которые бы жили в отдельных квартирах. Хорошо, если кто имел две комнаты. Это уже считалось, что они живут очень хорошо. Но не было нагнетённого состояния, не было какой-то неудовлетворённости. Люди были более спокойны.

Теперь что касается войны. До апреля 1942 года я жила в Ленинграде. С мая 1942 по август 1943 года- на Северном Кавказе. С осени 1943 года по 1946-й- в городе Молотовске Архангельской области. Ныне этому городу вернули его старое название - Северодвинск. Таким образом, во время войны мне пришлось столкнуться с тремя сторонами нашей действительности. Первое: начало войны и блокада Ленинграда. Второе: оккупация на Северном Кавказе. Третье,: город Молотовск- город порт и город зеков.

Я хорошо помню день, когда началась война. Это было воскресенье. Мы жили на даче в Мге. День был солнечный, ясный. С утра мы с мамой и папой пошли в лес. Было очень хорошее настроенье, а когда в двенадцать часов дня возвращались из лесу домой, навстречу нам стали попадаться люди озабоченные, посерьёзневшие. Они коротко произносили слова: «Война с Германией». Мой отец в тот же день уехал в Ленинград, чтобы явиться в Военкомат. Но не буду повторять, что уже рассказала, а вернусь к тому моменту, на котором остановилась.

Тридцатого апреля 1942 года наш эшелон прибыл на Северный Кавказ, на станцию Ипатово Ставропольского края Ипатовского района. Там нас вымыли в бане, продезинфицировали вещи и привезли в село Большая Джалга. Некоторое количество людей отправили в Малую Джалгу, а нас, как и большую часть прибывших, в Большую. Причём я хочу сказать, что тогда была очень хорошо организована санитарная обработка людей и вещей. То есть нас вели в баню. Мы в предбаннике раздевались. Вещи наши забирали на дезинфекцию. Мы были в таком состоянии, что сами мыться не могли. Я помню, что нас мыли. Мы и стоять не могли, но люди добрые нас вымыли как следует, как полагается. Тем временем,пока нас мыли, вещи продезинфицировали, и вшей уже не было. Что касается этой стороны, всё было организовано очень хорошо. В селе Большая Джалга нас направили жить к местным жителям. Село расположено в степи. Ни лесов, ни садов, ни реки. С водой там было плохо. Местные жители встретили нас без особого энтузиазма. Однако на первых порах, пока не пришли немцы, они нас не гнали, не выгоняли и всё же кормили. Там не было карточек, и по нашим меркам царило изобилие. Куры и молоко- всё это было у хозяев вдоволь. Ну, а что касается муки, это особый разговор. Не только мука была для потребления, но огромные запасы. Запас хранился таким образом: поскольку там не было воды, то пользовались только дождевой. А чтобы собрать дождевую воду и сохранить её, при доме был устроен огромный, бетонный резервуар цилиндрической формы, диаметром не меньше трёх метров, в который вода отводилась по специальному желобу. Ближе к поверхности резервуар сужался и выходил, ну как маленький такой колодец. В таком резервуаре хранилась вода, но в таких же резервуарах хранилось и зерно. Разница только в том, что вода выходила наружу во двор в колодец, и обычно этот колодец запирался на замок, а отверстие, где хранилось зерно, выходило в дом. Крышка находилась где-нибудь под столом, прикрытая ковриком. Я сама видела, что если эту крышку открыть взору представляется этот огромный резервуар, полный пшеницы. У местных жителей запасы зерна были колоссальные. Они помнили голодовку 1933 года и считали, что такие запасы необходимы. С нами они были не очень приветливы. Нам всё почему- то ставили в вину голод 1932-го года, который свирепствовал в этих краях, когда началось раскулачивание. Многие из местных жителей имели претензии к Советской власти, представителями которой они считали полуживых женщин и детей, привезённых к ним из Ленинграда. Нельзя сказать, что они хотели как- то выместить на нас свои обиды, но всё-таки немножко нам ставили это в укор, что это, мол, вот из-за нас, мы вот такие советские. А какие мы советские? Все же пострадали, кто как, и не нужно было бы людей так делить и как-то вымещать на других злобу. Но люди-то грешные, что делать. Вот это, кстати, наш национальный русский порок, что мы завистливы и не очень сплочены.

Наш хозяин Белошапка сразу же нас отправил в больницу В первый же день, как мы переночевали. После всего перенесённого мы на ногах не стояли, и,кроме всего, из нас лило: поносы были страшные. В общем, он взял подводу и отвёз нас в больницу, чтобы не отвечать, боялся, что у него будут неприятности, если мы умрём. В этой больнице я пробыла месяц, а мама пролежала около трёх месяцев, до самого прихода немцев. Она всё никак не могла прийти в себя, потому что была в очень тяжелом состоянии. С нами лежала молодая еврейка Роза. Её я хорошо помню. Она очень нервничала, места себе не находила, потому что знала, что её ждёт. Немцы наступают, а она здесь лежит. Мама пыталась её успокоить, но это было невозможно. Потом у нас были ещё знакомые ленинградцы:: Циля Максимовна и её муж. Они тоже очень волновались, нервничали, пытались себя выдать за. … Но, как только немцы пришли, убили их, расстреляли. После выздоровления я вернулась к своим Белошапкам. Они ничего, кормили меня, у них всего было полно. Незадолго до прихода немцев маму тоже выпустили из больницы. Наши хозяева чувствовали, что скоро сменится власть, и начали нас гнать. Вообще, люди вели себя по- разному, некоторые очень ждали немцев, надеялись, что будет хорошо, а другие- наоборот.

Немцы появились на мотоциклах, и расположились. Комендатуру устроили на центральной площади. В селе осталось несколько не успевших уйти с войсками наших солдат и офицер Николай Иванович. Местные жители, в основном женщины, их берегли и старались немцам не показывать. Николай Иванович пережил немцев, а он всё-таки был командир. После того, как пришли наши, их всех погнали в штрафбат. Первое, что сделали немцы, когда пришли, так это заставили всех регистрироваться в комендатуре. Все ленинградцы были во втором списке. В первом списке были евреи и партийные. Нам помогло ещё то, что когда папа отстал, его паспорт и военный билет остались у мамы. А в военном билете было написано: «Беспартийный, рядовой, необученный». Поэтому мы не значились семьёй коммуниста или командира. Но мы оставались как бы заложниками на случай враждебных проявлений, но, поскольку вокруг была голая степь, партизан у нас не было, и никаких репрессий не проводилось, но на всякий случай списки были составлены.

Значит, во-первых, всех зарегистрировали, а во- вторых , предложили выбрать старосту. И надо сказать, что в нашей жизни и в жизни всего села сыграл большую роль староста Добриков. К сожалению, я и имени его не знаю, все почему- то называли его по фамилии. Когда его единогласно выбрали старостой, он не стал отказываться, а сказал: «Ну что ж, мне придётся за вас всех пострадать». Это был человек лет пятидесяти, пользовавшийся у всех жителей огромным и заслуженным авторитетом. Он был участником ещё той войны, оба его сына служили в Красной Армии. Он прекрасно понимал, что его ждёт, но принял на себя бремя ответственности за людей. Главной своей задачей он считал сохранение села, людей и с наименьшими потерями выйти из оккупации. Всё, что мог, он сделал, у нас не было репрессий. Это был человек, который человеческие ценности ставил выше политики, а тем более карьеры. И за всё заплатил собственной жизнью. Как только пришли наши войска, его сразу же расстреляли. Это был замечательный, выдающийся человек. Я его запомнила на всю жизнь. Вот такой пример: мы тогда перебрались от наших хозяев, которые просто нас выставили, сказали: «Уходите, уходите». Сначала мы перебрались к Минаевне, была такая женщина, которая принимала всех на ночлег. Хотя места у неё не было, и ночевали мы все в сарае, но, по крайней мере, хоть крыша была над головой. Потом мы переехали в пустующую комнату учительского дома, который указала моей маме местная директорша школы Ефимия Васильевна Кушниренко. Муж её был на фронте, у неё была дочь Дина, моя ровесница, и три мальчика. Самому маленькому был то ли годик, то ли полтора. Учителя эвакуировались, и поэтому в доме были пустующие комнаты. А там был местный учитель Бикаревич, почему- то и его все звали по фамилии. Бикаревич очень гордился, что знал латинский язык, а преподавал, наверное, немецкий. Так вот Бикаревич решил воспользоваться сменой власти и улучшить свои жилищные условия. В Джалге он работал давно, но жил на квартире у местных жителей. Ему хотелось что-то такое иметь хорошее, надёжное, своё. Поэтому он привёл к нам Добрикова, чтобы нас выселили, а комнату отдали ему как законному претенденту на жилплощадь. Я тогда лежала больная, с высокой температурой. Бикаревич обстоятельно объяснил Добрикову, что нас надо выселить: «Ленинградцы, все они за Советскую власть». Мама удручённо молчала. Когда говорил Бикаревич, я была уверена, что нас сейчас выгонят вон. Добриков спокойно, не перебивая, выслушал Бикаревича, а потом спросил: «Так вы что хотите: получить эту комнату и в ней жить?» Бикаревич подтвердил: «Да, именно этого я и хочу». Я не сомневалась, что сейчас нас выгонят. А Добриков сказал: «Неужели вы думаете, что я женщину с ребёнком выброшу на улицу, а вас вселю? Уходите вон и никогда ко мне с такими просьбами не обращайтесь». Эти слова Добрикова прогремели, как гром. Я до сих пор в себя не могу прийти, когда их вспоминаю. Добрикова наши расстреляли, а Бикаревич остался жив.

Мама знала немецкий язык, и её иногда приглашали быть переводчицей. Немцы русского языка не знали, и поэтому нашим крестьянам, Добрикову, Губке обращались через переводчика. Губка -это бывший председатель колхоза. Село было такое большое, что объединяло четыре колхоза. Председателем одного из них был Губка. Так что мама помогала Губке, переводила, старалась переводить так, чтобы лучше было нашим. Хотя надо было соблюдать осторожность.

Ещё надо сказать, что в тех местах не было дров. А чем-то надо было топить, хотя бы соломой. Топить надо было хотя бы для того, чтобы испечь хлеб. Хлеб- то пекли сами. Чтобы печь хлеб, надо было кизяки покупать, а для того чтобы хотя бы вскипятить воду, надо было солому иметь. А где её взять? Ну, у местных жителей всё было заготовлено, а у нас ничего. После девяти вечера наступал комендантский час, всем надо было сидеть дома. А мама у меня была очень отважная. Рядом с комендатурой стояли большие стога соломы. Мы с ней, когда стемнеет, ходили туда за соломой. Один раз, другой, третий, с мешками ходили туда и воровали солому прямо под носом у немцев. Мама была прямой человек и всегда говорила не просто «пойдём за соломой», а «пойдём воровать солому». Вот так говорила, напрямик, как бы подчёркивая, что мы совершаем грех, но тем не менее, мы должны это сделать. Так вот однажды поздно вечером мы пошли и стали набирать солому. Вдруг откуда ни возьмись немецкий часовой: «Что вы здесь делаете?» А мы с мамой набирали в разных местах, и я слышу, как она говорит: «Штро, штро». А «штро» это солома по-немецки. В общем, этот немец заставил нас эту самую солому вытряхнуть, и сказал: «Идите и не оборачивайтесь. Я вас отпускаю, но больше никогда этого не делайте, потому что другой солдат ничего вам не скажет, а прямо убьёт наповал, выстрелит». Вот такой был у нас испуг. Больше мы туда не ходили, и не знаю, как уж мы там обходились. Обходились по- всякому: я собирала какие-то прутики, засохшие былиночки, и на двух кирпичиках, между которыми разводился огонёк, мама что-то варила, стряпала. Наш домик был рассчитан на две семьи. Во второй комнате жил молодой учитель Шугаров Яков Владимирович с молоденькой женой и малышом. Он, по-видимому, был болен, был очень худой и совершенно желтый. Тощий, страшный и желтый, но много чего умел по хозяйству. С этими Шугаровыми мы жили душа в душу, потому что у нас было правильное представление, как нам дальше жить, как держаться. Помню наши разговоры и как мама говорила, что немцы- это временное, что нам с ними не по пути, скоро придут наши. Помню, что до нас доходили слухи о победе под Сталинградом, и вот тогда такое у нас было ликование, так мы радовались, что наши победили. Мама рассказывала, что когда нас везли в эвакуацию, то проезжали Сталинград. Это был цветущий, прекрасный город. Сама я его не видела, потому что когда в Ряжске умерла бабушка, я потеряла сознание, вернувшееся ко мне только по приезде в Ипатово, когда меня вынесли на свежий воздух. А мама рассказывала, что это был прекрасный, цветущий город, великолепный, красивый, и когда потом мы ехали обратно, проезжали тот же город Сталинград, то теперь это были сплошные развалины. Там камня на камне не оставалось, никаких зданий, всё сплошные развалины.

Вот это то, что я хотела рассказать о нас, Добрикове и Шугаровых. Но были и другие примеры. Многие жители села радовались приходу немцев. Из местных жителей набирались полицейские, полицаи, как звали их. Один из них Кучеров, имени не помню, потом удрал с немцами, бросив семью. Я прекрасно помню и сына его Федюньку, и дочь Тамару. А он сбежал с немцами, очень такой был человек, можно сказать двуличный. В людях такого типа меня удивляли две вещи, Приземлённость, сиюминутность интересов и второе-это изменчивость взглядов. Вот вчера только они кричали: «Да здравствует товарищ Сталин!» И действительно, по- настоящему, а сегодня радуются приходу немцев. Завтра выгонят немцев, можно и в комсомол вступить, и в партию. Всё это я наблюдала в Джалге, причём особенно ярко это наблюдалось на примере школьников, которые на уроках протыкали в учебниках глаза нашим вождям, а через полгода опять славословили этих вождей. Настолько это было явно и противно.

Я и забыла сказать, что в сентябре открыли школу, и я пошла в третий класс. И это было очень хорошо. Год я потеряла во время блокады, а третий класс у меня не пропал. Это парадоксально, но третий класс мне засчитали, хоть полгода мы учились в оккупации. За этот учебный год у меня даже «похвальная грамота» сохранилась. Никаких новых предметов у нас в третьем классе не вводилось. У нас был русский язык и литература, в этом году мы начали учить таблицу умножения. Учительница была одна на три класса. В одном помещении находились первый, третий и пятый класс. Группы были небольшие, но в общей сложности народу было много. Скажем, пятому классу она давала писать какое-то изложение, и они что-то там писали. У нас была математика, то есть она давала мне задание проверять таблицу умножения. Вот я проходила по всем рядам и опрашивала всех мальчиков и девочек, проверяла, как они знают таблицу умножения. А она возилась с малышами, потом нам уделяла внимание. И так одна справлялась с тремя классами. Немцы в школу не приходили, им это не надо было, они там где-то своими делами занимались. У меня лично никакого общения не было, а вот маму вызвали в комендатуру и предложили учить немецких офицеров русскому языку. Она сразу же отказалась. А Ефимия Васильевна сказала: «Да как же вы могли от такой хорошей работы отказаться?» Мама сказала, что нет, нет, ни в коем случае на них работать не станет. Это было в пятницу, но немцы ей сказали, чтоб приходила в понедельник, и они этот вопрос поднимут снова. Окно нашей комнаты выходило на шлях, и вдруг в воскресенье смотрю: идут немцы. Пешком идут, сюда-то они прикатили на мотороллерах, а тут они вдруг идут в противоположную сторону. Они, оказывается, отступали, а мы не могли понять, куда они идут и почему. Они бежали очень быстро, и даже в комендатуре осталось много бумаг. Шли быстрым, быстрым шагом, и так полдня они шли, убегали из Джалги. Убежали, и тут сразу наши пришли. Никакого шума, ни треска, просто вместо немцев появились наши, вот и всё.

Маме потом зачлось, что она отказалась сотрудничать с немцами. Как только пришли наши, они обращались к моей маме, как к человеку героическому. Как раз тут наступил праздник 8 Марта,и ей предложили сделать доклад про русских женщин. Она же закончила университет, славянорусское отделение. Мама пользовалась уважением и авторитетом и даже почётом, потому что отказалась работать с немцами. После того как пришли наши, мою маму очень уважали в Джалге.

Боёв за Джалгу не было ни при оставлении населённого пункта, ни при освобождении. Репрессий во время оккупации тоже никаких не проводилось, никого не вешали, никого не расстреливали. Только евреев собрали, увезли и расстреляли. Мы этого не видели, но мы знали об этом. Партийные хоть и были в списках, но сумели, как-то убраться, удрать. Жить при немцах было ,конечно, некомфортно, но мы там отсиделись более или менее спокойно.

В селе стояла неразрушенная церковь. При немцах её открыли, там были батюшка и матушка. Мама с ними общалась, но меня в церковь не брала. В школе никакого Закона Божьего не было. Немцам неинтересно было у нас тут утверждать православие. Им нужно было свою политику вести. То есть они церкви открыли, но особенно не поощряли. Ничего такого, как Псковская Миссия, у нас не было. Просто шло богослужение. И тогда началось вот что. Ведь сколько прошло времени, пока церковь была закрыта. Тут начались массовые крещения. Батюшка, не помню как его звали, он всё время крестил, крестил, крестил, пока всё это огромное количество народа, родившегося при Советской власти, не было окрещено. Ну, а потом пришли наши, снова всё закрыли. Куда делись батюшка и матушка, не знаю.

Из местных жителей с немцами убежали буквально единицы. Кто от своих хозяйств побежит? Да и чего ради? Собственно никакого предательства, кроме таких ярых, как Кучеров, никто не совершал. Совесть у людей была чиста, они занимались своими делами, ничего вредного не делали, изменниками не были. Я приводила пример Добрикова, так это вообще замечательный человек. Для того чтобы нам как- то просуществовать, из каких- то лоскутов мама делала такие красивые детские чепчики, ходила на рынок, продавала их, и на эти деньги покупала продукты. Вот там она узнавала все новости.Так мы узнали, что Добриков был расстрелян. Николай Иванович, офицер, остававшийся со своими солдатами в селе, после освобождения пришел проститься, сказал, что уходит, его забрали в штрафбат. «И как уж там будет, так будет, такая уж судьба. Иду воевать, пересидел, и хватит», - говорил он.

Фронт быстро отодвинулся, и началась как бы спокойная жизнь, ну, в общем, такая спокойная, привычная обстановка. Нам дали большой участок земли под бахчу. От нашего дома надо было идти по солнцепеку несколько километров. Там были громадные площади бахчи. Нам дали двадцать соток земли, а двадцать соток- это очень много. И вот мы с мамой их обрабатывали. Мама у меня была очень трудолюбивая и очень хорошо работала, но и мне спуску не давала. Я, конечно, уставала, мне было трудно, и я сильно обгорала, у меня кожа белая, а у неё смуглая. И вот мы работали на этой бахче, ожидая, что наш труд не пропадёт, и мы получим урожай: дыни, арбузы, кукуруза у нас была посажена. Но в 1943 году в тех местах была засуха, и почти всё сгорело. Дыни, арбузы какие-то были, но самое страшное, что дынями, арбузами питаться не будешь, нужно, чтобы пшеница уродилась. А вот этого- то и не случилось, всё сгорело. И ленинградцы очень перепугались, потому что опять голодовка, карточек- то там никаких не было. У местных жителей были запасы пшеницы и других продуктов, а у ленинградцев ничего. И вот тут-то приехали вербовщики из города Молотовска Архангельской области. Приехали вербовать дешевую рабочую силу, а за одно привезти арбузов и дынь. И почти все наши ленинградцы завербовались, очень уж все боялись повторения голода. Тут даже психологически можно понять, невозможно было представить, что снова голод начнётся. Куда угодно ехать, чтоб там ни было, хоть на Севере, но там хоть карточки, на карточки хоть что-то дадут. А здесь оставаться, не имея никаких запасов, надеяться на местных жителей? Не такие там были местные жители, чтобы на них можно было надеяться. Наша дорога из Джалги в Молотовск мало чем отличалась от нашего путешествия из Ленинграда на Северный Кавказ. Те же свинячьи вагоны, такая же скученность. Разница только в том, что мы, ленинградцы, занимали одну половину вагона, а во второй половине были навалены арбузы и дыни, которые везли два вербовщика своим друзьям и близким. Ехали тяжело, с приключениями, но всё-таки добрались. После приезда, нас не сразу впустили в город, а держали в каких-то бараках, по крайней мере, месяц или два. Попали почти в положение заключённых, то есть у нас не было сроков, нас не арестовывали, но нам не давали свободно выйти за пределы бараков. И всё-таки ближе к зиме люди стали из бараков вырываться и устраиваться в городе. Молотовск. Это город – порт на Белом море. Гораздо позже я узнала, что Молотовск стоит на месте старинного городка Северодвинск, что там был монастырь. У меня есть даже иконка, где изображен этот Северодвинск: Северная Двина, по которой плывут ладьи со святыми. В то время в Молотовске уже был огромный судостроительный завод. Кроме того, туда приходили суда. Архангельск бомбили, а Молотовск не бомбили. По-видимому, немцы о нём не знали.

На судостроительном заводе бывали иностранцы, английские и американские моряки. В связи с этим хочется сказать о так называемой помощи наших союзников. С первых же дней войны,в течение трёх лет по крайней мере, мы всё ждали открытия второго фронта. А его не было. Союзники подоспели со своим, так называемым вторым фронтом, когда уже Красная армия была за пределами нашей страны. Сколько крови нашей пролито, а теперь в газетах вот читаю: «Американские парни освободили Чехословакию» и т.д. и т.п. То есть вот так всё перевернули. Даже американская тушенка, которую поставляли по ленд-лизу, появилась только в 1945 году.

Несколько слов о городе. Городок был чистенький, опрятный. Но, в общем- то, он на болоте стоял. Там ходили по таким деревянным настилам. Потом, уже в конце войны, или когда война кончилась, стали там рефулировать, то есть песком засыпать. Жители очень любили такую песню: «Есть на Севере хороший городок. Он в лесах суровых северных залёг. Эх, русская метелица, там кружит, поёт, там моя подруженька, душенька живёт. Письмоносец ей в окошко постучит, письмецо моё заветное вручит. Принимайте весточку с дальней стороны, с поля битвы жаркого, с … войны … фашистов разобьём … знаменем по Родине. … Эх, война закончится и настанет срок, ворочусь я в северный, милый городок». Вот такая песенка. Там её всё время распевали и очень любили. Потом там пели песню из кинофильма «Заключённые»: «Север, север, полярные ночи. Север, север, большие снега, ах, зачем я на Север попала, ах, зачем я попала сюда …»

Всё население города делилось на заводских и городских. Заводские жили лучше, потому что завод был большой, он лучше снабжался, и у него была какая- то своя жизнь. От завода был судостроительный техникум. В этот техникум взяли мою маму преподавать немецкий язык. Нам дали комнату в трёхкомнатной квартире, на первом этаже двухэтажного деревянного дома. Там же была кухня с печкой. Мы топили печь, стряпали и там же мылись, потому что чтобы попасть в баню, нужно было отстоять длинную очередь. Стояли часа четыре, не меньше. Ну, это уже, на баню, тратился целый день. Поэтому частенько мылись прямо на кухне.

Что представляло из себя местное население? Одну четверть составляли завербованные ещё до войны ленинградцы - инженеры, врачи, учителя. Одна четверть - местные жители. А остальные - заключённые. Одни из них ходили под конвоем, а некоторым разрешали ходить и так. Это были, наверное, такие заключённые, сроки которых истекали. Начальство их особенно не притесняло и доверяло ходить без сопровождения. Однажды подошел к нашему дому такой заключённый и предложил купить им связанные варежки. Прекрасные варежки, я купила. Никаких ужасов по отношению к заключённым я там не видела. В общем, для них там было довольно спокойное место, но их было много.

Когда мы приехали в Молотовск, то у мамы заканчивался срок паспорта. И она пошла получать новый паспорт. И вот потом она мне рассказывала, что ей в паспортном столе попался очень хороший милиционер. Он посмотрел, откуда она и что она приехала с Северного Кавказа. А до этого была в Ленинграде, во время блокады. И он маме сказал: «Я вам напишу, что вы сюда в Молотовск приехали из Ленинграда. Это вам поможет. Не надо говорить, что вы были в оккупации. В паспорте это не будет указано». Так нам пришлось скрывать и не писать в анкетах, раз у неё в паспорте не указано. Вот что значит человек, знающий и человек очень хороший. А так неизвестно, как бы всё сложилось. Вот Господь посылает таких людей, как Добриков, как немецкий часовой и как этот неизвестный работник милиции.

В этом городке мы встретили День Победы, все радовались, ликовали, а моя мама плакала. Некого ей было ждать с фронта, нечего было надеяться на новую, радостную жизнь. Я уже говорила, что у нас и дом сгорел, и всё, даже документы, которые там были, сгорели. И она оказалась права. Если во время войны такие люди, как мои родители, чувствовали подъём, не смотря на страшные испытания и смертельные опасности, ощущали себя людьми, то в послевоенное время, те из них, кто остался в живых, испытали на себе в полной мере всю горечь унижения, несправедливости и разочарования в людях. Мама была наивна и судила о людях по себе и по многим людям, с которыми ей приходилось сталкиваться, которые помогали, как-то поддерживали. А когда в 1946 году мы вернулись сюда, то всё оказалось наоборот. Встретили нас так неприветливо, мягко выражаясь. Оставив в камере хранения вещи, мы сразу поехали туда, где мы жили во время блокады, где умер дедушка и откуда мы уехали. И от маминого брата и его супруги услышали только неудовольствие и упрёки, что, мол, зачем мы сюда такие страшные и грязные и вшивые и так далее и так далее, приехали. Дядя Ваня окончил медицинский институт, был очень талантливым хирургом, делал уникальные операции, до войны был призван в армию. И ещё до войны его послали как военного врача во Владивосток. Все тут плакали: «Бедный Ваня, бедный Ваня». А «бедный» Ваня спокойненько просидел там всю войну. Не нюхая пороха, занимался челюстнолицевой хирургией. После Победы они вернулись в те две комнаты, где мы переживали блокаду. А ведь изначально в эти комнаты прописалась моя мама. Когда после революции стали уплотнять жильцов больших квартир, подселяя к ним «рабочий элемент», хозяевам надо было срочно кого-то прописать, вот они и прописали мою маму, бывшую тогда студенткой университета. Но они не ожидали, что из Рязани приедет целое семейство, да и мама не думала. А когда в Рязани стала орудовать банда Севрюгина, началось бегство людей. Так постепенно всё семейство перебралось в Питер. Потом мама вышла замуж за моего папу и ушла к нему, а всё семейство Вишневских осталось здесь. Как я говорила, в блокаду, дом, где находилась комната родителей, сгорел, и нам некуда было возвращаться, кроме как в эти две комнаты ожидая, что нас там примут по-родственному. Но дядя Ваня нас выгнал. Жить было негде. В конце концов, дали в резервном фонде какую-то очень тёмную комнату. И в этой тёмной комнате мы прожили много лет. Я в школе и в университете училась, и удалось выбраться оттуда только благодаря тому, что я вышла замуж за москвича. Он работал на Кировском заводе, где ему сказали, что если он женится, то дадут комнату. Так оно и вышло. Мы с мужем получили светлую, хорошую комнату. Ну, вот так и живём.

Надо сказать, что длительная голодовка сильно влияет на психику: человек меняется, становится не таким, как раньше и не похожим на "нормальных", т.е. не голодавших людей. Но это не значит, что изменение психики происходит в худшую сторону; бывает по-разному, все зависит от конкретной личности. У меня, например, от голода абсолютно пропал страх смерти. Помню, как я шла по Невскому к папе на работу и, подходя к Аничкову мосту, услышала над головой характерный звук немецких самолетов. Они летели очень низко и хорошо были видны. Я остановилась, задрала голову и совершенно спокойно ожидала увидеть, как будут падать бомбы, думая при этом, что интересно это посмотреть, а потом они упадут на меня, и я умру.


Воспоминания о войне и блокаде.

Когда началась война, в Ленинграде сразу все резко изменилось: бомбежки, обстрелы, нехватка продовольствия, карточки, которые почти не отоваривались. Эвакуироваться удалось далеко не всем желающим. Из наших ближайших родственников покинули Ленинград только работавшие на Кировском заводе. Дедушка и бабушка Вишневские (мамины родители) остались в блокадном Ленинграде. Осталось и наше семейство: папа, мама и я, девятилетняя.

В первый же день войны, только узнав об этом, мой отец пошел в военкомат (Тогда в военкомат стояла длинная очередь добровольцев). Но на фронт его не взяли, мотивируя тем, что он может быть более полезным в тылу как ведущий специалист в области геодезии, аэрофотосъемки и картографии. Все это логично; непонятно только одно: почему столь нужный в военное время институт (Институт, в котором работал мой отец, носил название: Ленинградское отделение Научно-исследовательского Института Геодезии, Аэрофотосъемки и Картографии (ЛОЦНИИГАиК)), в котором работал мой отец, не принадлежал к военному ведомству, и его сотрудники (а у них были на иждивении семьи) получали обыкновенную рабочую карточку? Уже в декабре 1941 г. они стали один за другим умирать от голода. Мой отец дотянул до апреля 1942 г.

Мы жили в доме "Сказка" на углу проспекта Маклина (Английского пр.) и улицы Декабристов (Офицерской ул.) в огромной комнате коммунальной квартиры на 6-ом этаже. Поблизости были расположены важные стратегические объекты (Адмиралтейский завод, Судоверфь), подвергавшиеся частым бомбежкам. Поначалу мы спускались по черной лестнице в расположенное во дворе бомбоубежище. И здесь я хочу отметить два момента. Во-первых, никакой паники не было: у входа в бомбоубежище стояли две девушки с противогазами и санитарными сумками через плечо и пропускали спокойно идущих гуськом людей; никто не лез вперед. Можем ли мы сейчас представить что-либо подобное при входе, например, в общественный транспорт?. Во-вторых, в окно черной лестницы я собственными глазами видела, как из окна противоположной стены какая-то рука выпускала одну за другой зеленые ракеты – сигналы неприятелю. Я до сих пор это помню и могла бы указать это окно… Да кто меня пустит в этот дом? За железными дверями и решетками, там живут, как знать, потомки тех, кто пускал зеленые цепочки. Но продолжим наш рассказ.

Во время одной из бомбежек в нашей комнате вылетели стекла, вставить которые в тех условиях было невозможно: огромные окна занимали всю стену. Взяв самые необходимые вещи, мы перебрались к дедушке с бабушкой на канал Грибоедова дом 72 и стали жить одной семьей – так легче было зимовать и им, и нам.

Теперь я перехожу к самой трудной и болезненной для меня теме – теме блокады. С тех пор прошло 70 лет, но и сейчас я не могу вспоминать об этом спокойно и отстраненно. Ленинградская блокада – это наказание Божие бывшей столице бывшей Российской империи, городу, который не зря был назван большевиками "колыбелью революции", ибо он-то и явился центром трагического для России переворота 1917 года. К концу 30-х годов наш город потерял свое величие и славу: все ценное и значимое вывозилось из него (сначала заграницу, затем в Москву), было разрушено множество храмов, церковная жизнь народа была подавлена новыми властями, культурный и нравственный уровень резко снизился. Изменился и состав населения. Из окрестных и дальних селений в Питер хлынул поток спасающихся от большевицких репрессий деревенских жителей. Сдвинутые со своих насиженных мест, оторванные от привычного труда и веками установленных традиций, большинство из них стало постепенно отходить от строгих христианских правил. В частности, это коснулось постов и постных дней, которые большинство населения перестало соблюдать. Это старички Вишневские (мои дедушка и бабушка) строго соблюдали посты, а в нашем семействе, насколько я помню, не делалось разницы между постной и скоромной пищей, хотя питались мы очень скромно. Вот отсюда и 900 дней блокады.

Кольцо замкнулось 8 сентября 1941 г., в день Владимирской Божией Матери и святых мучеников Адриана и Наталии, и было снято 27 января 1944 г. – в день равноапостольной Нины. Бои на подступах к Ленинграду были жестокие; немцы подошли вплотную к городу и… остановились. Что мешало им войти в город? Находящиеся в Ленинграде ослабевшие от недоедания наши солдаты не представляли реальной угрозы для противника. Помню, как при подходе немцев к городу добралась до нас из Дачного с младенцем на руках тетя Таля, мамина сестра; а в это время ее муж находился на Кировском заводе, который продолжал работать (от поселка Дачное, где они жили и который заняли немцы, до Кировского завода было не более получаса ходьбы). Так оно и продолжалось всю блокаду: немцы стояли в Дачном, а Кировский завод выпускал танки. Какая сила не пустила немцев в город? Разумеется, это была не человеческая Сила. Город охраняла Царица Небесная. Человеческим умом это необъяснимо, можно только принять на веру дошедшие до нас свидетельства церковной истории. Они касаются Казанской иконы Божией Матери.

Святитель Митрофан Воронежский, имевший большое влияние на Царя Петра I, благословил его построить на севере новый город и сделать его столицей. Он предсказал также следующее: "Казанская икона станет покровом города и всего народа твоего. До тех пор, пока икона Казанская будет в столице и перед нею будут молиться православные, в город не ступит вражеская нога". Другое свидетельство относится ко времени Великой Отечественной войны. Приведем отрывок из рассказа прот. Василия Швеца "Благословение России и Петербургу". "В начале войны патриарх Антиохийский Александр III обратился с посланием ко христианам всего мира о молитвенной и материальной помощи России. Промыслом Божиим для изъявления воли Господней и определения судьбы русского народа был избран Илия Салиб (Караме), митрополит гор Ливанских. Он почитал Россию, ее святыни и понимал, что значит она для мира… Владыка спустился в каменное подземелье, куда не доносился ни один звук с земли, где не было ничего – ни стола, ни стула, - лишь каменный пол и стены. Он затворился там и три дня не вкушал еды и пития и не спал, а только молился – на коленях перед иконой Матери Божией с лампадой. Илия Салиб просил Заступницу открыть, чем можно помочь России… И вот через трое суток бдения потолок келлии растворился и воссиял столп огненный, в котором явилась Сама Матерь Божия. "Сын Мой, встань, не плачь, молитва твоя услышана", - троекратно произнесла Пресвятая Дева. Матерь Божия объявила, что он избран как истинный молитвенник и друг России, чтобы донести волю Божию до страны и народа Российского: "Успеха в войне не будет, доколе не отворят все закрытые по стране храмы, монастыри, духовные академии и семинарии; не выпустят из тюрем и не возвратят с фронтов священство – для богослужения в храмах. Сейчас готовится к сдаче врагу Ленинград. Город Святого Петра не сдавать. Доколе Мое изображение находится в нем, ни один враг не пройдет. Пусть вынесут чудотворную икону Казанскую и обнесут ее крестным ходом вокруг города. Тогда ни один враг не ступит на святую его землю. Это избранный город. Необходимо отслужить молебны перед иконой Казанской Божией Матери под Москвой, под Сталинградом… Икона с войсками должна идти до границ России. По окончании войны митрополит Илия должен приехать в Россию и рассказать о том, как она была спасена". Все произошло так, как и было предсказано… Из Владимирского собора вынесли Казанскую икону Божией Матери и пошли с крестным ходом… Город выстоял ценою жизни и удивительного героизма тех, кто его защищал и кто молился за него". У меня, видевшей блокаду изнутри, нет ни тени сомнений в истинности приведенных слов. Вообще о блокаде можно сказать, что это не только наказание Божие, но и чудо Божие: прожить в таких условиях по человеческим меркам было невозможно. Более того, чудом Божиим явилась вся наша Великая Отечественная война. Каким бы ни был Сталин, но в одном он проявил мудрость и мужество: он внял словам митр. Илии ("И теперь (в 1995 г.) хранятся в архивах письма и телеграммы митрополита Илии в Москву") и выполнил наказы Богородицы.

Кто мог выжить во время блокады? Прежде всего, военные: солдаты, офицеры, специалисты, обслуживавшие военные объекты. Они получали специальный военный паек, не роскошный, разумеется, но достаточный для того, чтобы не умереть с голоду и даже поддерживать свои семьи (У меня есть довольно много примеров тому, но я не буду приводить их здесь, чтобы не упоминать конкретных лиц). Далее – те, кто получал рабочие карточки, причем самым лучшим вариантом было жить на месте работы (на заводе). Почему? Зима 1941-1942 г.г. была лютая, мороз превышал –40 градусов, не было ни дров, ни электричества, ни воды, канализация не работала – вот что представлял собою блокадный Ленинград (я уже не говорю об обстрелах, которые продолжались и зимой). На заводе было сравнительно тепло, там, помимо 250-граммового кусочка хлеба, кормили похлебкой – в общей куче занятых общим делом людей был шанс выжить. Именно ради этого, цепляясь за жизнь, рвались на завод подростки, прибавляя себе года. Тогда это все понимали. Третья категория – это те, кто имел отношение к общественному питанию: хлеборезки, пекари, продавцы продуктовых магазинов, медицинские работники. Наконец, немногие, у кого были запасы круп, сахара… Вот те категории жителей блокадного Ленинграда, которые имели шансы выжить. Остальные, по раскладке государственных чиновников, были обречены на смерть. Кто же это такие? Служащие, иждивенцы и дети. Все они зимой 1942 г. получали по 125 граммов хлеба в день. К служащим относились работники умственного труда (учителя, ученые, сотрудники музеев – советская интеллигенция); иждивенцы – это старики, инвалиды, кормящие матери; ну а дети – растущие организмы, здесь, казалось бы, и объяснять нечего (Послевоенные распределители льгот и наград отнесли выживших блокадных детей не к блокадникам, а к "жителям блокадного Ленинграда", т.е. к каким-то второсортным, неполноценным, ненастоящим блокадникам. Ну как же иначе? Они в это время "не работали", не приносили пользы государству. Но именно они пострадали больше всех, переживших блокаду. У тех, кто был старше, организмы уже сформировались и требовали пищи только для поддержания жизни. Детские организмы росли, им требовалась пища для правильного роста и формирования. У них последствия блокады стали особенно заметны в старости). Если в первые два месяца блокады по детским карточкам еще выдавали иногда немного сахара, соевого молока, какао, то в 1942 г. все это прекратилось.

Как мы существовали во время блокады? Рабочую карточку получал только мой отец. Мама, работавшая до войны учительницей русского языка и литературы, получала служащую карточку, я – детскую, бабушка и дедушка – иждивенческие. Дополнительных источников питания у нас не было. Родители продали солдатам свои наручные часы швейцарской фирмы Cima (папины – за килограмм хлеба, мамины – за полкило). Больше продавать было нечего: никаких ценностей ни у нас, ни у дедушки с бабушкой не было. Варили "студень" из столярного клея, добавляя в него специи (горчицу, перец, лавровый лист). Тогда многие питались столярным клеем – этого добра хватало. А вот жмыхи ценились очень дорого, так просто их не купишь, их меняли на хлеб. На Сенном рынке слышны были выкрики: "Хлеб на дуранду (Дуранда – жмых)! Дуранду на хлеб"! Чтобы отоварить хлебные карточки, приходилось часами стоять в очереди. Как правило, стояли мы с бабушкой Сашей. Приходили к булочной задолго до открытия, еще затемно. За водой тоже посылали меня. Так что мне много приходилось ходить и стоять на улице при морозе за сорок градусов. Но, удивительное дело, я не простужалась, да и никто не простужался, не чихал и не кашлял. И вообще, кроме дистрофии и цынги, люди ничем, как правило, не болели, инфекционных заболеваний тоже не было. А дистрофии было не избежать: люди худели, затем пухли от голода. Первыми умирали мужчины, затем – дети, дольше всех держались женщины. Очень сильно опухла моя мама, она стала вся желтая, словно наполненная какой-то жидкостью; остальные члены семьи страшно отощали, превратившись буквально в покрытые кожей скелеты.

Сначала мы жили в двух комнатах и топили печку теми дровами, которые были припасены у старичков. Греясь у печки, мы встретили новый 1942 год. Помню дедушку: он сидел около печки и что-то рассказывал, кажется, о ходе войны. Ум у него был светлый, рассказывал он очень интересно и внешне держался бодро, несмотря на страшную голодовку. А среди ночи меня разбудил свет свечи, хождение и приглушенные голоса: дедушка лежал уже на столе в большой комнате, около него хлопотали мои родители, а бабушка молилась. Она очень волновалась: Василия Николаевича надо похоронить достойно - как православного священника. Где купить гроб? Как доставить покойника в церковь, чтобы отпели? Эти заботы взял на себя мой отец. Он достал где-то фанеры и сколотил из нее гроб. Дедушку облачили, положили во гроб, и отец мой повез его на саночках в Никольский собор. После отпевания отец отвез гроб с телом покойника в приемный пункт, расположенный тут же близ Никольского собора. Оттуда покойников развозили по местам захоронений, о которых родственникам не сообщали, т.к. сами того не знали: откуда придет машина за очередной партией покойников, туда и отвезут. Так мы и не знаем, где похоронен наш дедушка. Но Александра Павловна об этом особенно не печалилась: для нее главным было то, что дедушка отпет; после этого она успокоилась, не плакала и тихо молилась. Позднее бабушка рассказала нам, как умер дедушка. Ночью он позвал ее и попросил перевернуть на другой бок. Она подошла к нему, чуть-чуть сдвинула с места… Он тихо вздохнул и тут же скончался. Ни стонов, ни криков, никакой агонии: смерть была спокойная и благостная, как будто человек не умер, а просто уснул. И здесь усматривается определенная закономерность: мучения от голода очень тяжелы, это – длительная, ни на минуту не прекращающаяся пытка, но голодная смерть очень легка (Блокадники, как правило, умирали легко).

Самым тяжелым для нас оказался январь 1942 года. В этом месяце сгорел наш дом. Весть об этом принес нам дядя Гриша, папин брат, который по поручению папы (Папины братья беспрекословно подчинялись ему как старшему в семье после отца, а он, в свою очередь, заботился о них: устраивал с жильем, с работой, помогал встать на ноги) пошел было с саночками к нам за дровами (в квартире оставался запас дров). Дядя Гриша пришел без дров (они сгорели вместе с домом) и все мялся, не решаясь сообщить нам о пожаре. Наконец, промямлил, что пожар несильный и пожарники скоро потушат огонь (Дом полыхал так, что потушить его было невозможно, да особенно и не пытались). Я смотрела на отца – как он примет это известие, что скажет? Он встал из-за стола и сказал примерно следующее: "Какое счастье: мы все живы! А вещи сгорят – это пустяки, дело наживное". Потом уже стало известно, что первой загорелась квартира под нами, так что, останься мы дома, выскочить мы бы не смогли. Но Бог заблаговременно вывел нас из нашего дома. Ну как не вспомнить праведного Лота, о котором рассказывал мне дедушка! Вскоре после описанных событий мы все перебрались в маленькую комнату. Дрова кончились, и мы стали топить только буржуйку (Буржуйка – маленькая железная печка с трубой, выходившей наружу через форточку; на ней можно было только что-нибудь варить, тепла она не сохраняла), кипятить на ней воду. Как сейчас помню, как мы с мамой пилили на мелкие части (чтобы влезли в буржуйку) венские стулья двуручной пилой. Мама сердилась, что я слабо тяну на себя пилу. А попробуйте-ка распилить венский стул! Это и взрослому и сытому нелегко. Папа уже не мог самостоятельно выходить на улицу, еле-еле передвигался по квартире. Он получил "в наследство" от дедушки его черную котиковую шапочку, овчинный тулуп и красивую резную деревянную палку. Бабушка Саша тоже стала не ходок, она добиралась только до булочной, чтобы получить свою порцию хлеба. Ходячими остались только мама и я. Мама всячески боролась за мою жизнь: она всегда давала мне чуть больший кусок хлеба, отрывая от себя, придумывала разные занятия, отвлекавшие меня от мыслей о голоде (чтение художественной литературы, вязание прошивок), часто посылала по разным делам. Она не разрешала мне валяться в постели, я постоянно была в движении или в умственном напряжении. Иногда мы с бабушкой предавались мечтаниям на тему: "Что бы я сейчас поела"? Мама резко прерывала такие разговоры, считая их крайне вредными: не мечтать о еде, а отвлекаться от мыслей о ней – такова была ее позиция. Как она была права! Только при таком режиме был шанс выжить и не деградировать умственно и нравственно, напротив, - повзрослеть и даже поумнеть.

Надо сказать, что длительная голодовка сильно влияет на психику: человек меняется, становится не таким, как раньше и не похожим на "нормальных", т.е. не голодавших людей. Но это не значит, что изменение психики происходит в худшую сторону; бывает по-разному, все зависит от конкретной личности. У меня, например, от голода абсолютно пропал страх смерти. Помню, как я шла по Невскому к папе на работу и, подходя к Аничкову мосту, услышала над головой характерный звук немецких самолетов. Они летели очень низко и хорошо были видны. Я остановилась, задрала голову и совершенно спокойно ожидала увидеть, как будут падать бомбы, думая при этом, что интересно это посмотреть, а потом они упадут на меня, и я умру. Но ни капли страха. Очень сильно изменилась моя мама: она стала суровой и отважной, но у нее временами появлялись некоторые странности; в серьезных делах она вела себя мудро и героически, а в обыденных глупо и даже смешно. Именно в последнем облике часто воспринимали ее "нормальные" люди. Ко мне она относилась, как ко взрослой. У отца сильно изменилось лицо: посветлело, стало каким-то иконописным. Большую часть своего хлеба он отдавал нам. Таким он и запомнился мне на всю дальнейшую жизнь. Бабушку Сашу того времени я запомнила в постоянной молитвенной позе. А бабушка Дуня (папина мама) подкармливала меня хлебом. Откуда у нее был "лишний" хлеб? В начале 1942 г. умерли от голода тетя Паня (Прасковья, папина единственная сестра) и ее новорожденный младенец, но карточки на них бабушка Дуня успела получить. Вот этим-то хлебом она и делилась со мной. Так я выжила – за счет близких мне людей.

Когда открылась "Дорога жизни", у ленинградцев появилась надежда на эвакуацию. Скольких людей, обреченных на голодную смерть, спасла эта "Дорога"! В послевоенное время да и теперь еще "настоящими" блокадниками считаются те, кто оставался в Ленинграде до самого снятия блокады. Так могут рассуждать люди, никогда не испытывавшие мук голодного умирания. Дотянуть до конца блокады могли только те категории жителей, которые как-то подкармливались (см. выше). Ни иждивенцы, ни служащие, ни дети, получавшие только 125 грамм черного влажного хлеба, пережить блокаду не могли. Мы бы все умерли уже в марте-апреле, если бы не эвакуировались. Мы рассчитывали эвакуироваться через папину организацию – ЛОЦНИИГАиК, как это было на всех других предприятиях, начальство которых пыталось спасти от голодной смерти своих сотрудников. Папино начальство (Михаил Михайлович Русинов) обещало нас эвакуировать… И начались мои хождения в это учреждение. Надо было пройти немалое расстояние: от канала Грибоедова близ Сенного рынка до здания на Фонтанке, примыкающего к Аничкову дворцу. Сколько раз я совершала этот путь, я уже не помню, но не реже двух раз в неделю, и каждый раз на свой вопрос об эвакуации получала неизменный ответ: "Пока ничего неизвестно. Приходи тогда-то". Так бы оно и тянулось, пока не стаял Ладожский лед, если бы не хлопоты мамы. Она очень быстро через Октябрьский Райсовет получила эвакуационный лист на всю нашу семью из четырех человек. Быстро были оформлены необходимые документы, собраны небольшие пожитки, и в конце марта в назначенный день мы двинулись в путь. Провожать нас пришла бабушка Дуня. Она притащила большой мешок с вещами покойной тети Пани (Эти вещи, особенно зимнее пальто, очень мне пригодились в г. Молотовске, где зимы были суровые). Как она его дотащила от Калинкина моста до нашего жилища, как втащила на 5-ой этаж? Откуда взялись силы у этой едва державшейся на ногах отощавшей старушки? Ею двигала только любовь, бескорыстная, преданная, материнская. Бабушка Саша взяла с собою, как мы потом узнали, икону Спасителя, а также дароносицу – память о дедушке. Эти-то святыни и охраняли нас на всех наших дальнейших путях.

О нашем путешествии я не могу составить связный рассказ, т.к. в моей памяти остались от него лишь некоторые эпизоды. Помню, как мы шли пешком по заснеженному Ленинграду. Папу везли на саночках мама и бабушка Дуня. Помню наш переезд по Ладожскому озеру. Всех эвакуированных вместе с вещами втолкнули в открытый кузов грузовика и накрыли брезентом. Я всю эту дорогу простояла на коленях, упираясь в пол руками (устроиться более удобно не было места). Под брезентом - полная темнота. А над брезентом проносились снаряды и падали невдалеке от грузовика, создавая воронки, а иногда и попадая в машины. Сколько времени продолжался этот переезд, я не могу сказать – время остановилось. Как мы уцелели и не попали под лед? Потом-то я поняла, что Господь нас спас по молитвам людей, находящихся в грузовике. Наконец, нас привезли в Волховстрой. Здесь впервые нас накормили чем-то настоящим и горячим – вроде бы кашей; причем предупредили, чтобы не набрасывались на еду, а ели мало, иначе может быть кровавый понос, можно умереть. Все члены нашего семейства были послушными, и для нас все окончилось благополучно; но со стороны других эвакуированных было несколько случаев нарушения дисциплины и, как следствие, трагического исхода. И я тому свидетель.

В Волховстрое формировался эшелон для отправки блокадников к месту назначения, но что это за место, нам не говорили, держали в секрете. Для перевозки использовались большие пульмановские вагоны, в которых были настланы дощатые нары, а в центре установлена буржуйка. Люди лежали на нарах впритык, пробраться к выходу было непросто. Люди были разные: большинство – дистрофики, многие из которых умирали по дороге, но встречались (откуда они только взялись?) и совершенно здоровые, с лоснящимися щеками и горевшими злобой глазами. Эти последние вели себя нагло, занимали лучшие места, терроризировали еле живых блокадников, толкали и даже били их. Помню такого, расположившегося на нарах рядом с бабушкой Сашей и постоянно толкавшего и пинавшего ее некого Федьку-шорника. Ему на вид было лет 20. С ним ехала его мать, такая же толстая и здоровая баба. У них с собою было много колбасы, которую они поджаривали на печурке. Нам Федька часто грозил, что убьет нас, что выбросит вон из вагона. Эти угрозы особенно усилились после Рязани, когда не стало с нами нашего папы (Петр Захарович, мой отец, одним словом и взглядом умел сдерживать Федькины порывы, и тот его побаивался).

Наше путешествие длилось больше месяца, и разделить его можно на два этапа: до Рязани и после Рязани. На первом этапе состав двигался очень медленно, постоянно останавливался и подолгу стоял, причем пассажирам не объявляли, сколько времени продлится остановка. Пищей и питьевой водой мы запасались на очередной станции (это делали мы с мамой), там же в эвакопункте отмечали эвакуационный лист. Поезд подходил к станции обычно ночью и останавливался где-то на запасных путях. Чтобы добраться до станции, надо было пролезать под вагонами стоящих поездов, каждый из которых мог в любую минуту двинуться. И так было вплоть до Рязани.

И вот Рязань. Прекрасный город! Сияющий солнечный день, кажется воскресенье. В 12 часов дня поезд остановился прямо у станции. Можно было беспрепятственно выйти на перрон. Множество пассажиров высыпало из вагонов: одни медленно прохаживались по перрону, другие, кто посильнее, спускались и шли к рынку, расположенному неподалеку от станции. Вышел подышать свежим воздухом столько дней не видевший света мой отец. Мама пыталась задержать его, но куда там – воздух манил его, пьянил… А главное, ему хотелось купить нам на рынке что-нибудь вкусное… Я, как сейчас, помню опирающуюся на дедушкину палку медленно удаляющуюся папину фигуру. Больше я его не видела. Поезд неожиданно двинулся и стал быстро набирать скорость. Немногим, например, нашему соседу Федьке, удалось вскочить на ходу. Большинство вышедших из вагонов ленинградцев остались в Рязани и нашли там приют на Скорбященском кладбище. Сколько мы ни делали запросов в разные инстанции, – никакого толка. Мама долго ждала какой-нибудь весточки от отца. А потом она увидела его во сне и поняла, что он умер. Впоследствии это подтвердил встретившийся мне на Смоленском кладбище знакомый священник из Пюхтицкого монастыря: он сказал, что мой отец умер в ту же ночь, как отстал, и что я должна отпеть его и молиться об упокоении. А бабушка Александра Павловна умерла ночью, когда поезд приближался к Ряжску – месту ее рождения. Там, в Ряжске, ее выбросили из вагона. Такой конец ждал всех, кто умирал в дороге: их просто без всяких документов выбрасывали с поезда. Паспорт Александры Павловны Вишневской (урожденной Чельцовой) до сих пор находится у меня. Будучи в Рязани, я пыталась что-либо узнать об отце и бабушке – бесполезно: никаких архивных данных о них нет, как будто и не было этих людей. И сколько таких, неизвестно где похороненных и похороненных ли русских людей оставила нам война.

Смерть бабушки – это последнее, что я запомнила о нашем путешествии. После этого я заболела, впала в беспамятство, из которого вышла только тогда, когда меня вынесли из поезда на свежий воздух, на станции Ипатово Ставропольского края.

Борисова (в девичестве Воробьева) Наталия Петровна, жительница блокадного Ленинграда, 1932 г. р., православная, русская, беспартийная, по специальности физик-теоретик, канд. физ.-мат. наук.

Борисова Наталья Петровна

На этом собственноручные записи Натальи Петровны заканчиваются, и идёт запись устного рассказа. По этому все ошибки, которые могут встретиться, на совести записывавшего воспоминания А. Чупрова.

Когда началась война, мне было девять лет. Поэтому я не являюсь ни участником войны, ни блокадницей. Никаких заслуг не имею, и мои воспоминания о войне соответствуют представлениям подростка, видевшего её со стороны нашего, советского тыла, но и не только тыла.

Несколько слов хочу сказать, какими мне представлялись тогда (и по воспоминаниям, сейчас) люди и события довоенные. В целом, очень кратко, хочется заметить, что люди тогда были более спокойные, чем общество сейчас. То есть, по-видимому, сказывалось то, что на них не влияло, так сильно не давило так называемые «средства массовых информаций», которое сейчас с экранов и отовсюду потоком изливают негатив на наших людей. Все смотрят телевизор, интересуются политикой. Тогда как- то люди политикой особенно не интересовались. Очень много работали, работали хорошо. Плохо работать было как- то непривычно и неприлично. В общем, всё общество работало. Хотя было очень много людей, в частности среди нашего окружения, людей так или иначе связанных с репрессиями. У нас, например, со стороны отца и со стороны матери были люди, перенесшие эти репрессии. Поэтому, казалось бы, мои родители или более старшие, остававшиеся к тому времени в живых, должны были бы озлобиться. Ничего подобного. Никто не ругал власть, принимали руководителей, как вообще полагается относиться к властям, почтительно, но без каких- либо эмоций. Кстати, сейчас совсем не так, эмоций много, а почтительности я, в общем, не вижу, но это так, личное замечание. Не проклинали, не ругали и в то же время были законопослушными. Люди были очень скромными, жили гораздо беднее, чем сейчас. Вот сейчас бросается в глаза, что люди очень хорошо одеты. И женщины и мужчины, особенно это по женщинам видно. Наряды очень дорогие. Тогда увидеть женщину в шубе можно было, но это были что за шубки- это был кролик под котик, так это называлось. Какая-нибудь «ободранная», чёрненькая шубка или какая-нибудь действительно ободранная, такая очень скромная, вот такие мелькали иногда. У меня так пальтишко было, довольно лёгкое, лишь бы зиму переходить. Хотя зимы были более суровые, чем сейчас. Очень многие носили тогда лисицу как воротник, и с плеча свисала лисья морда. Вот это было интересно. Я тогда ребёнком была, очень любила смотреть, как свисали эти лисьи морды с блестящими стеклянными глазками. А так люди в основном были одеты однообразно. Жили все в коммунальных квартирах. Не знаю никого из наших знакомых, не говоря уж о родственниках, которые бы жили в отдельных квартирах. Хорошо, если кто имел две комнаты. Это уже считалось, что они живут очень хорошо. Но не было нагнетённого состояния, не было какой-то неудовлетворённости. Люди были более спокойны.

Теперь что касается войны. До апреля 1942 года я жила в Ленинграде. С мая 1942 по август 1943 года- на Северном Кавказе. С осени 1943 года по 1946-й- в городе Молотовске Архангельской области. Ныне этому городу вернули его старое название - Северодвинск. Таким образом, во время войны мне пришлось столкнуться с тремя сторонами нашей действительности. Первое: начало войны и блокада Ленинграда. Второе: оккупация на Северном Кавказе. Третье,: город Молотовск- город порт и город зеков.

Я хорошо помню день, когда началась война. Это было воскресенье. Мы жили на даче в Мге. День был солнечный, ясный. С утра мы с мамой и папой пошли в лес. Было очень хорошее настроенье, а когда в двенадцать часов дня возвращались из лесу домой, навстречу нам стали попадаться люди озабоченные, посерьёзневшие. Они коротко произносили слова: «Война с Германией». Мой отец в тот же день уехал в Ленинград, чтобы явиться в Военкомат. Но не буду повторять, что уже рассказала, а вернусь к тому моменту, на котором остановилась.

Тридцатого апреля 1942 года наш эшелон прибыл на Северный Кавказ, на станцию Ипатово Ставропольского края Ипатовского района. Там нас вымыли в бане, продезинфицировали вещи и привезли в село Большая Джалга. Некоторое количество людей отправили в Малую Джалгу, а нас, как и большую часть прибывших, в Большую. Причём я хочу сказать, что тогда была очень хорошо организована санитарная обработка людей и вещей. То есть нас вели в баню. Мы в предбаннике раздевались. Вещи наши забирали на дезинфекцию. Мы были в таком состоянии, что сами мыться не могли. Я помню, что нас мыли. Мы и стоять не могли, но люди добрые нас вымыли как следует, как полагается. Тем временем,пока нас мыли, вещи продезинфицировали, и вшей уже не было. Что касается этой стороны, всё было организовано очень хорошо. В селе Большая Джалга нас направили жить к местным жителям. Село расположено в степи. Ни лесов, ни садов, ни реки. С водой там было плохо. Местные жители встретили нас без особого энтузиазма. Однако на первых порах, пока не пришли немцы, они нас не гнали, не выгоняли и всё же кормили. Там не было карточек, и по нашим меркам царило изобилие. Куры и молоко- всё это было у хозяев вдоволь. Ну, а что касается муки, это особый разговор. Не только мука была для потребления, но огромные запасы. Запас хранился таким образом: поскольку там не было воды, то пользовались только дождевой. А чтобы собрать дождевую воду и сохранить её, при доме был устроен огромный, бетонный резервуар цилиндрической формы, диаметром не меньше трёх метров, в который вода отводилась по специальному желобу. Ближе к поверхности резервуар сужался и выходил, ну как маленький такой колодец. В таком резервуаре хранилась вода, но в таких же резервуарах хранилось и зерно. Разница только в том, что вода выходила наружу во двор в колодец, и обычно этот колодец запирался на замок, а отверстие, где хранилось зерно, выходило в дом. Крышка находилась где-нибудь под столом, прикрытая ковриком. Я сама видела, что если эту крышку открыть взору представляется этот огромный резервуар, полный пшеницы. У местных жителей запасы зерна были колоссальные. Они помнили голодовку 1933 года и считали, что такие запасы необходимы. С нами они были не очень приветливы. Нам всё почему- то ставили в вину голод 1932-го года, который свирепствовал в этих краях, когда началось раскулачивание. Многие из местных жителей имели претензии к Советской власти, представителями которой они считали полуживых женщин и детей, привезённых к ним из Ленинграда. Нельзя сказать, что они хотели как- то выместить на нас свои обиды, но всё-таки немножко нам ставили это в укор, что это, мол, вот из-за нас, мы вот такие советские. А какие мы советские? Все же пострадали, кто как, и не нужно было бы людей так делить и как-то вымещать на других злобу. Но люди-то грешные, что делать. Вот это, кстати, наш национальный русский порок, что мы завистливы и не очень сплочены.

Наш хозяин Белошапка сразу же нас отправил в больницу В первый же день, как мы переночевали. После всего перенесённого мы на ногах не стояли, и,кроме всего, из нас лило: поносы были страшные. В общем, он взял подводу и отвёз нас в больницу, чтобы не отвечать, боялся, что у него будут неприятности, если мы умрём. В этой больнице я пробыла месяц, а мама пролежала около трёх месяцев, до самого прихода немцев. Она всё никак не могла прийти в себя, потому что была в очень тяжелом состоянии. С нами лежала молодая еврейка Роза. Её я хорошо помню. Она очень нервничала, места себе не находила, потому что знала, что её ждёт. Немцы наступают, а она здесь лежит. Мама пыталась её успокоить, но это было невозможно. Потом у нас были ещё знакомые ленинградцы:: Циля Максимовна и её муж. Они тоже очень волновались, нервничали, пытались себя выдать за. … Но, как только немцы пришли, убили их, расстреляли. После выздоровления я вернулась к своим Белошапкам. Они ничего, кормили меня, у них всего было полно. Незадолго до прихода немцев маму тоже выпустили из больницы. Наши хозяева чувствовали, что скоро сменится власть, и начали нас гнать. Вообще, люди вели себя по- разному, некоторые очень ждали немцев, надеялись, что будет хорошо, а другие- наоборот.

Немцы появились на мотоциклах, и расположились. Комендатуру устроили на центральной площади. В селе осталось несколько не успевших уйти с войсками наших солдат и офицер Николай Иванович. Местные жители, в основном женщины, их берегли и старались немцам не показывать. Николай Иванович пережил немцев, а он всё-таки был командир. После того, как пришли наши, их всех погнали в штрафбат. Первое, что сделали немцы, когда пришли, так это заставили всех регистрироваться в комендатуре. Все ленинградцы были во втором списке. В первом списке были евреи и партийные. Нам помогло ещё то, что когда папа отстал, его паспорт и военный билет остались у мамы. А в военном билете было написано: «Беспартийный, рядовой, необученный». Поэтому мы не значились семьёй коммуниста или командира. Но мы оставались как бы заложниками на случай враждебных проявлений, но, поскольку вокруг была голая степь, партизан у нас не было, и никаких репрессий не проводилось, но на всякий случай списки были составлены.

Значит, во-первых, всех зарегистрировали, а во- вторых , предложили выбрать старосту. И надо сказать, что в нашей жизни и в жизни всего села сыграл большую роль староста Добриков. К сожалению, я и имени его не знаю, все почему- то называли его по фамилии. Когда его единогласно выбрали старостой, он не стал отказываться, а сказал: «Ну что ж, мне придётся за вас всех пострадать». Это был человек лет пятидесяти, пользовавшийся у всех жителей огромным и заслуженным авторитетом. Он был участником ещё той войны, оба его сына служили в Красной Армии. Он прекрасно понимал, что его ждёт, но принял на себя бремя ответственности за людей. Главной своей задачей он считал сохранение села, людей и с наименьшими потерями выйти из оккупации. Всё, что мог, он сделал, у нас не было репрессий. Это был человек, который человеческие ценности ставил выше политики, а тем более карьеры. И за всё заплатил собственной жизнью. Как только пришли наши войска, его сразу же расстреляли. Это был замечательный, выдающийся человек. Я его запомнила на всю жизнь. Вот такой пример: мы тогда перебрались от наших хозяев, которые просто нас выставили, сказали: «Уходите, уходите». Сначала мы перебрались к Минаевне, была такая женщина, которая принимала всех на ночлег. Хотя места у неё не было, и ночевали мы все в сарае, но, по крайней мере, хоть крыша была над головой. Потом мы переехали в пустующую комнату учительского дома, который указала моей маме местная директорша школы Ефимия Васильевна Кушниренко. Муж её был на фронте, у неё была дочь Дина, моя ровесница, и три мальчика. Самому маленькому был то ли годик, то ли полтора. Учителя эвакуировались, и поэтому в доме были пустующие комнаты. А там был местный учитель Бикаревич, почему- то и его все звали по фамилии. Бикаревич очень гордился, что знал латинский язык, а преподавал, наверное, немецкий. Так вот Бикаревич решил воспользоваться сменой власти и улучшить свои жилищные условия. В Джалге он работал давно, но жил на квартире у местных жителей. Ему хотелось что-то такое иметь хорошее, надёжное, своё. Поэтому он привёл к нам Добрикова, чтобы нас выселили, а комнату отдали ему как законному претенденту на жилплощадь. Я тогда лежала больная, с высокой температурой. Бикаревич обстоятельно объяснил Добрикову, что нас надо выселить: «Ленинградцы, все они за Советскую власть». Мама удручённо молчала. Когда говорил Бикаревич, я была уверена, что нас сейчас выгонят вон. Добриков спокойно, не перебивая, выслушал Бикаревича, а потом спросил: «Так вы что хотите: получить эту комнату и в ней жить?» Бикаревич подтвердил: «Да, именно этого я и хочу». Я не сомневалась, что сейчас нас выгонят. А Добриков сказал: «Неужели вы думаете, что я женщину с ребёнком выброшу на улицу, а вас вселю? Уходите вон и никогда ко мне с такими просьбами не обращайтесь». Эти слова Добрикова прогремели, как гром. Я до сих пор в себя не могу прийти, когда их вспоминаю. Добрикова наши расстреляли, а Бикаревич остался жив.

Мама знала немецкий язык, и её иногда приглашали быть переводчицей. Немцы русского языка не знали, и поэтому нашим крестьянам, Добрикову, Губке обращались через переводчика. Губка -это бывший председатель колхоза. Село было такое большое, что объединяло четыре колхоза. Председателем одного из них был Губка. Так что мама помогала Губке, переводила, старалась переводить так, чтобы лучше было нашим. Хотя надо было соблюдать осторожность.

Ещё надо сказать, что в тех местах не было дров. А чем-то надо было топить, хотя бы соломой. Топить надо было хотя бы для того, чтобы испечь хлеб. Хлеб- то пекли сами. Чтобы печь хлеб, надо было кизяки покупать, а для того чтобы хотя бы вскипятить воду, надо было солому иметь. А где её взять? Ну, у местных жителей всё было заготовлено, а у нас ничего. После девяти вечера наступал комендантский час, всем надо было сидеть дома. А мама у меня была очень отважная. Рядом с комендатурой стояли большие стога соломы. Мы с ней, когда стемнеет, ходили туда за соломой. Один раз, другой, третий, с мешками ходили туда и воровали солому прямо под носом у немцев. Мама была прямой человек и всегда говорила не просто «пойдём за соломой», а «пойдём воровать солому». Вот так говорила, напрямик, как бы подчёркивая, что мы совершаем грех, но тем не менее, мы должны это сделать. Так вот однажды поздно вечером мы пошли и стали набирать солому. Вдруг откуда ни возьмись немецкий часовой: «Что вы здесь делаете?» А мы с мамой набирали в разных местах, и я слышу, как она говорит: «Штро, штро». А «штро» это солома по-немецки. В общем, этот немец заставил нас эту самую солому вытряхнуть, и сказал: «Идите и не оборачивайтесь. Я вас отпускаю, но больше никогда этого не делайте, потому что другой солдат ничего вам не скажет, а прямо убьёт наповал, выстрелит». Вот такой был у нас испуг. Больше мы туда не ходили, и не знаю, как уж мы там обходились. Обходились по- всякому: я собирала какие-то прутики, засохшие былиночки, и на двух кирпичиках, между которыми разводился огонёк, мама что-то варила, стряпала. Наш домик был рассчитан на две семьи. Во второй комнате жил молодой учитель Шугаров Яков Владимирович с молоденькой женой и малышом. Он, по-видимому, был болен, был очень худой и совершенно желтый. Тощий, страшный и желтый, но много чего умел по хозяйству. С этими Шугаровыми мы жили душа в душу, потому что у нас было правильное представление, как нам дальше жить, как держаться. Помню наши разговоры и как мама говорила, что немцы- это временное, что нам с ними не по пути, скоро придут наши. Помню, что до нас доходили слухи о победе под Сталинградом, и вот тогда такое у нас было ликование, так мы радовались, что наши победили. Мама рассказывала, что когда нас везли в эвакуацию, то проезжали Сталинград. Это был цветущий, прекрасный город. Сама я его не видела, потому что когда в Ряжске умерла бабушка, я потеряла сознание, вернувшееся ко мне только по приезде в Ипатово, когда меня вынесли на свежий воздух. А мама рассказывала, что это был прекрасный, цветущий город, великолепный, красивый, и когда потом мы ехали обратно, проезжали тот же город Сталинград, то теперь это были сплошные развалины. Там камня на камне не оставалось, никаких зданий, всё сплошные развалины.

Вот это то, что я хотела рассказать о нас, Добрикове и Шугаровых. Но были и другие примеры. Многие жители села радовались приходу немцев. Из местных жителей набирались полицейские, полицаи, как звали их. Один из них Кучеров, имени не помню, потом удрал с немцами, бросив семью. Я прекрасно помню и сына его Федюньку, и дочь Тамару. А он сбежал с немцами, очень такой был человек, можно сказать двуличный. В людях такого типа меня удивляли две вещи, Приземлённость, сиюминутность интересов и второе-это изменчивость взглядов. Вот вчера только они кричали: «Да здравствует товарищ Сталин!» И действительно, по- настоящему, а сегодня радуются приходу немцев. Завтра выгонят немцев, можно и в комсомол вступить, и в партию. Всё это я наблюдала в Джалге, причём особенно ярко это наблюдалось на примере школьников, которые на уроках протыкали в учебниках глаза нашим вождям, а через полгода опять славословили этих вождей. Настолько это было явно и противно.

Я и забыла сказать, что в сентябре открыли школу, и я пошла в третий класс. И это было очень хорошо. Год я потеряла во время блокады, а третий класс у меня не пропал. Это парадоксально, но третий класс мне засчитали, хоть полгода мы учились в оккупации. За этот учебный год у меня даже «похвальная грамота» сохранилась. Никаких новых предметов у нас в третьем классе не вводилось. У нас был русский язык и литература, в этом году мы начали учить таблицу умножения. Учительница была одна на три класса. В одном помещении находились первый, третий и пятый класс. Группы были небольшие, но в общей сложности народу было много. Скажем, пятому классу она давала писать какое-то изложение, и они что-то там писали. У нас была математика, то есть она давала мне задание проверять таблицу умножения. Вот я проходила по всем рядам и опрашивала всех мальчиков и девочек, проверяла, как они знают таблицу умножения. А она возилась с малышами, потом нам уделяла внимание. И так одна справлялась с тремя классами. Немцы в школу не приходили, им это не надо было, они там где-то своими делами занимались. У меня лично никакого общения не было, а вот маму вызвали в комендатуру и предложили учить немецких офицеров русскому языку. Она сразу же отказалась. А Ефимия Васильевна сказала: «Да как же вы могли от такой хорошей работы отказаться?» Мама сказала, что нет, нет, ни в коем случае на них работать не станет. Это было в пятницу, но немцы ей сказали, чтоб приходила в понедельник, и они этот вопрос поднимут снова. Окно нашей комнаты выходило на шлях, и вдруг в воскресенье смотрю: идут немцы. Пешком идут, сюда-то они прикатили на мотороллерах, а тут они вдруг идут в противоположную сторону. Они, оказывается, отступали, а мы не могли понять, куда они идут и почему. Они бежали очень быстро, и даже в комендатуре осталось много бумаг. Шли быстрым, быстрым шагом, и так полдня они шли, убегали из Джалги. Убежали, и тут сразу наши пришли. Никакого шума, ни треска, просто вместо немцев появились наши, вот и всё.

Маме потом зачлось, что она отказалась сотрудничать с немцами. Как только пришли наши, они обращались к моей маме, как к человеку героическому. Как раз тут наступил праздник 8 Марта,и ей предложили сделать доклад про русских женщин. Она же закончила университет, славянорусское отделение. Мама пользовалась уважением и авторитетом и даже почётом, потому что отказалась работать с немцами. После того как пришли наши, мою маму очень уважали в Джалге.

Боёв за Джалгу не было ни при оставлении населённого пункта, ни при освобождении. Репрессий во время оккупации тоже никаких не проводилось, никого не вешали, никого не расстреливали. Только евреев собрали, увезли и расстреляли. Мы этого не видели, но мы знали об этом. Партийные хоть и были в списках, но сумели, как-то убраться, удрать. Жить при немцах было ,конечно, некомфортно, но мы там отсиделись более или менее спокойно.

В селе стояла неразрушенная церковь. При немцах её открыли, там были батюшка и матушка. Мама с ними общалась, но меня в церковь не брала. В школе никакого Закона Божьего не было. Немцам неинтересно было у нас тут утверждать православие. Им нужно было свою политику вести. То есть они церкви открыли, но особенно не поощряли. Ничего такого, как Псковская Миссия, у нас не было. Просто шло богослужение. И тогда началось вот что. Ведь сколько прошло времени, пока церковь была закрыта. Тут начались массовые крещения. Батюшка, не помню как его звали, он всё время крестил, крестил, крестил, пока всё это огромное количество народа, родившегося при Советской власти, не было окрещено. Ну, а потом пришли наши, снова всё закрыли. Куда делись батюшка и матушка, не знаю.

Из местных жителей с немцами убежали буквально единицы. Кто от своих хозяйств побежит? Да и чего ради? Собственно никакого предательства, кроме таких ярых, как Кучеров, никто не совершал. Совесть у людей была чиста, они занимались своими делами, ничего вредного не делали, изменниками не были. Я приводила пример Добрикова, так это вообще замечательный человек. Для того чтобы нам как- то просуществовать, из каких- то лоскутов мама делала такие красивые детские чепчики, ходила на рынок, продавала их, и на эти деньги покупала продукты. Вот там она узнавала все новости.Так мы узнали, что Добриков был расстрелян. Николай Иванович, офицер, остававшийся со своими солдатами в селе, после освобождения пришел проститься, сказал, что уходит, его забрали в штрафбат. «И как уж там будет, так будет, такая уж судьба. Иду воевать, пересидел, и хватит», - говорил он.

Фронт быстро отодвинулся, и началась как бы спокойная жизнь, ну, в общем, такая спокойная, привычная обстановка. Нам дали большой участок земли под бахчу. От нашего дома надо было идти по солнцепеку несколько километров. Там были громадные площади бахчи. Нам дали двадцать соток земли, а двадцать соток- это очень много. И вот мы с мамой их обрабатывали. Мама у меня была очень трудолюбивая и очень хорошо работала, но и мне спуску не давала. Я, конечно, уставала, мне было трудно, и я сильно обгорала, у меня кожа белая, а у неё смуглая. И вот мы работали на этой бахче, ожидая, что наш труд не пропадёт, и мы получим урожай: дыни, арбузы, кукуруза у нас была посажена. Но в 1943 году в тех местах была засуха, и почти всё сгорело. Дыни, арбузы какие-то были, но самое страшное, что дынями, арбузами питаться не будешь, нужно, чтобы пшеница уродилась. А вот этого- то и не случилось, всё сгорело. И ленинградцы очень перепугались, потому что опять голодовка, карточек- то там никаких не было. У местных жителей были запасы пшеницы и других продуктов, а у ленинградцев ничего. И вот тут-то приехали вербовщики из города Молотовска Архангельской области. Приехали вербовать дешевую рабочую силу, а за одно привезти арбузов и дынь. И почти все наши ленинградцы завербовались, очень уж все боялись повторения голода. Тут даже психологически можно понять, невозможно было представить, что снова голод начнётся. Куда угодно ехать, чтоб там ни было, хоть на Севере, но там хоть карточки, на карточки хоть что-то дадут. А здесь оставаться, не имея никаких запасов, надеяться на местных жителей? Не такие там были местные жители, чтобы на них можно было надеяться. Наша дорога из Джалги в Молотовск мало чем отличалась от нашего путешествия из Ленинграда на Северный Кавказ. Те же свинячьи вагоны, такая же скученность. Разница только в том, что мы, ленинградцы, занимали одну половину вагона, а во второй половине были навалены арбузы и дыни, которые везли два вербовщика своим друзьям и близким. Ехали тяжело, с приключениями, но всё-таки добрались. После приезда, нас не сразу впустили в город, а держали в каких-то бараках, по крайней мере, месяц или два. Попали почти в положение заключённых, то есть у нас не было сроков, нас не арестовывали, но нам не давали свободно выйти за пределы бараков. И всё-таки ближе к зиме люди стали из бараков вырываться и устраиваться в городе. Молотовск. Это город – порт на Белом море. Гораздо позже я узнала, что Молотовск стоит на месте старинного городка Северодвинск, что там был монастырь. У меня есть даже иконка, где изображен этот Северодвинск: Северная Двина, по которой плывут ладьи со святыми. В то время в Молотовске уже был огромный судостроительный завод. Кроме того, туда приходили суда. Архангельск бомбили, а Молотовск не бомбили. По-видимому, немцы о нём не знали.

На судостроительном заводе бывали иностранцы, английские и американские моряки. В связи с этим хочется сказать о так называемой помощи наших союзников. С первых же дней войны,в течение трёх лет по крайней мере, мы всё ждали открытия второго фронта. А его не было. Союзники подоспели со своим, так называемым вторым фронтом, когда уже Красная армия была за пределами нашей страны. Сколько крови нашей пролито, а теперь в газетах вот читаю: «Американские парни освободили Чехословакию» и т.д. и т.п. То есть вот так всё перевернули. Даже американская тушенка, которую поставляли по ленд-лизу, появилась только в 1945 году.

Несколько слов о городе. Городок был чистенький, опрятный. Но, в общем- то, он на болоте стоял. Там ходили по таким деревянным настилам. Потом, уже в конце войны, или когда война кончилась, стали там рефулировать, то есть песком засыпать. Жители очень любили такую песню: «Есть на Севере хороший городок. Он в лесах суровых северных залёг. Эх, русская метелица, там кружит, поёт, там моя подруженька, душенька живёт. Письмоносец ей в окошко постучит, письмецо моё заветное вручит. Принимайте весточку с дальней стороны, с поля битвы жаркого, с … войны … фашистов разобьём … знаменем по Родине. … Эх, война закончится и настанет срок, ворочусь я в северный, милый городок». Вот такая песенка. Там её всё время распевали и очень любили. Потом там пели песню из кинофильма «Заключённые»: «Север, север, полярные ночи. Север, север, большие снега, ах, зачем я на Север попала, ах, зачем я попала сюда …»

Всё население города делилось на заводских и городских. Заводские жили лучше, потому что завод был большой, он лучше снабжался, и у него была какая- то своя жизнь. От завода был судостроительный техникум. В этот техникум взяли мою маму преподавать немецкий язык. Нам дали комнату в трёхкомнатной квартире, на первом этаже двухэтажного деревянного дома. Там же была кухня с печкой. Мы топили печь, стряпали и там же мылись, потому что чтобы попасть в баню, нужно было отстоять длинную очередь. Стояли часа четыре, не меньше. Ну, это уже, на баню, тратился целый день. Поэтому частенько мылись прямо на кухне.

Что представляло из себя местное население? Одну четверть составляли завербованные ещё до войны ленинградцы - инженеры, врачи, учителя. Одна четверть - местные жители. А остальные - заключённые. Одни из них ходили под конвоем, а некоторым разрешали ходить и так. Это были, наверное, такие заключённые, сроки которых истекали. Начальство их особенно не притесняло и доверяло ходить без сопровождения. Однажды подошел к нашему дому такой заключённый и предложил купить им связанные варежки. Прекрасные варежки, я купила. Никаких ужасов по отношению к заключённым я там не видела. В общем, для них там было довольно спокойное место, но их было много.

Когда мы приехали в Молотовск, то у мамы заканчивался срок паспорта. И она пошла получать новый паспорт. И вот потом она мне рассказывала, что ей в паспортном столе попался очень хороший милиционер. Он посмотрел, откуда она и что она приехала с Северного Кавказа. А до этого была в Ленинграде, во время блокады. И он маме сказал: «Я вам напишу, что вы сюда в Молотовск приехали из Ленинграда. Это вам поможет. Не надо говорить, что вы были в оккупации. В паспорте это не будет указано». Так нам пришлось скрывать и не писать в анкетах, раз у неё в паспорте не указано. Вот что значит человек, знающий и человек очень хороший. А так неизвестно, как бы всё сложилось. Вот Господь посылает таких людей, как Добриков, как немецкий часовой и как этот неизвестный работник милиции.

В этом городке мы встретили День Победы, все радовались, ликовали, а моя мама плакала. Некого ей было ждать с фронта, нечего было надеяться на новую, радостную жизнь. Я уже говорила, что у нас и дом сгорел, и всё, даже документы, которые там были, сгорели. И она оказалась права. Если во время войны такие люди, как мои родители, чувствовали подъём, не смотря на страшные испытания и смертельные опасности, ощущали себя людьми, то в послевоенное время, те из них, кто остался в живых, испытали на себе в полной мере всю горечь унижения, несправедливости и разочарования в людях. Мама была наивна и судила о людях по себе и по многим людям, с которыми ей приходилось сталкиваться, которые помогали, как-то поддерживали. А когда в 1946 году мы вернулись сюда, то всё оказалось наоборот. Встретили нас так неприветливо, мягко выражаясь. Оставив в камере хранения вещи, мы сразу поехали туда, где мы жили во время блокады, где умер дедушка и откуда мы уехали. И от маминого брата и его супруги услышали только неудовольствие и упрёки, что, мол, зачем мы сюда такие страшные и грязные и вшивые и так далее и так далее, приехали. Дядя Ваня окончил медицинский институт, был очень талантливым хирургом, делал уникальные операции, до войны был призван в армию. И ещё до войны его послали как военного врача во Владивосток. Все тут плакали: «Бедный Ваня, бедный Ваня». А «бедный» Ваня спокойненько просидел там всю войну. Не нюхая пороха, занимался челюстнолицевой хирургией. После Победы они вернулись в те две комнаты, где мы переживали блокаду. А ведь изначально в эти комнаты прописалась моя мама. Когда после революции стали уплотнять жильцов больших квартир, подселяя к ним «рабочий элемент», хозяевам надо было срочно кого-то прописать, вот они и прописали мою маму, бывшую тогда студенткой университета. Но они не ожидали, что из Рязани приедет целое семейство, да и мама не думала. А когда в Рязани стала орудовать банда Севрюгина, началось бегство людей. Так постепенно всё семейство перебралось в Питер. Потом мама вышла замуж за моего папу и ушла к нему, а всё семейство Вишневских осталось здесь. Как я говорила, в блокаду, дом, где находилась комната родителей, сгорел, и нам некуда было возвращаться, кроме как в эти две комнаты ожидая, что нас там примут по-родственному. Но дядя Ваня нас выгнал. Жить было негде. В конце концов, дали в резервном фонде какую-то очень тёмную комнату. И в этой тёмной комнате мы прожили много лет. Я в школе и в университете училась, и удалось выбраться оттуда только благодаря тому, что я вышла замуж за москвича. Он работал на Кировском заводе, где ему сказали, что если он женится, то дадут комнату. Так оно и вышло. Мы с мужем получили светлую, хорошую комнату. Ну, вот так и живём.

Интервью и лит. обработка:А. Чупров
Правка:С. Кромм

Рекомендуем

Я дрался на Ил-2

Книга Артема Драбкина «Я дрался на Ил-2» разошлась огромными тиражами. Вся правда об одной из самых опасных воинских профессий. Не секрет, что в годы Великой Отечественной наиболее тяжелые потери несла именно штурмовая авиация – тогда как, согласно статистике, истребитель вступал в воздушный бой лишь в одном вылете из четырех (а то и реже), у летчиков-штурмовиков каждое задание приводило к прямому огневому контакту с противником. В этой книге о боевой работе рассказано в мельчайших подро...

Мы дрались на истребителях

ДВА БЕСТСЕЛЛЕРА ОДНИМ ТОМОМ. Уникальная возможность увидеть Великую Отечественную из кабины истребителя. Откровенные интервью "сталинских соколов" - и тех, кто принял боевое крещение в первые дни войны (их выжили единицы), и тех, кто пришел на смену павшим. Вся правда о грандиозных воздушных сражениях на советско-германском фронте, бесценные подробности боевой работы и фронтового быта наших асов, сломавших хребет Люфтваффе.
Сколько килограммов терял летчик в каждом боевом...

«Из адов ад». А мы с тобой, брат, из пехоты...

«Война – ад. А пехота – из адов ад. Ведь на расстрел же идешь все время! Первым идешь!» Именно о таких книгах говорят: написано кровью. Такое не прочитаешь ни в одном романе, не увидишь в кино. Это – настоящая «окопная правда» Великой Отечественной. Настолько откровенно, так исповедально, пронзительно и достоверно о войне могут рассказать лишь ветераны…

Воспоминания

Показать Ещё

Комментарии

comments powered by Disqus
Поддержите нашу работу
по сохранению исторической памяти!