Польско-финские события 1939-1940 годов мало освещены в истории и литературе. Они были как бы затемнены грандиозностью, последовавшей за ними Отечественной войны. Однако заключение договора о ненападении с гитлеровской Германией, временное уничтожение и раздел панской Польши, а также война с Финляндией были такими событиями, которые нельзя забыть. Автору этих строк выпала честь принимать непосредственное участие как в польском походе, так и в боевых действиях против белофиннов, и он взял на себя смелость описать все, что при этом пережил, испытал и увидел.
Был неспокойный 1939 год. В Европе шла война, которая грозилась придвинуться и к нашим границам. Мне было всего 32 года, и в качестве офицера запаса могли вызвать в армию в любой день. Но как-то не хотелось верить, что война будет. Я работал, как обычно, в качестве инженера в своем институте Росстромпроект, составляя проекты заводов строительных материалов. В конце лета 1939 года мне был обещан отпуск, который я собирался провести на юге, на берегу ласкового Черного моря. Но все разрушила повестка из военкомата: "Явиться с вещами". Это был удар. Я бросился в наш Баумановский райвоенкомат и стал просить разрешения сначала отгулять отпуск, а потом уже "явиться с вещами". Мне сказали сурово: "Какой тут отпуск? Вы мобилизованы. Неужели вы не знаете, что война начинается?!" Какая война? С кем? Непонятно. На следующий день "с вещами" я уже ехал в поезде "Москва-Киев".
В это время поезда двигались сравнительно медленно, вели их паровые локомотивы. Вагоны были оборудованы трехрядными деревянными полками, выкрашенными зеленой масляной краской. На станциях пассажиры выбегали за кипятком с жестяными чайниками, а отправление поездам давали ударами вручную в колокол. Недавние, но уже архаичные времена.
Вагон был переполнен, и чтобы поспать, мне пришлось забраться на третью вещевую полку и даже привязаться к трубе отопления ремнем, чтобы не слететь при качке. Из Киева нас, группу командиров, направили в Белую Церковь, знакомую по пушкинской "Полтаве". Но мы не нашли там "тихой украинской ночи". Наоборот, шла страшная суета. Из приписного состава украинских "дядьков" спешно формировалась стрелковая (т.е. пехотная) дивизия. Меня, как артиллериста, направили в полковую батарею 306го стрелкового полка. Артиллериста, и в пехотный полк! Это было тяжело, но что поделаешь? Пришлось спарывать черные петлицы с гимнастерки и пришивать красные, хоть и со скрещенными пушками. В батарее было девять офицеров, кроме меня, резервиста, все кадровые, и первое время для меня не было даже определенной должности. Был нечто вроде адъютанта при комбате. В это время средний командный состав в армии не отличался высокой культурой. Даже лица со средним образованием были среди них редкостью. Это были люди, которые остались на сверхурочную службу, служили по несколько лет, которых на разных курсах и сборах обучили стрельбе из орудий с открытых и закрытых позиций. А общие воинские порядки и дисциплину они знали крепко. В общем, это были компанейские, неплохие ребята, в основном младшие лейтенанты. Увидев, что я хоть и с двумя кубиками (лейтенанта) на петлицах, но "не задавака", они приняли меня в свою семью. Комбат был из той же породы, но уже с тремя "кубарями" (т.е. старший лейтенант). Чтобы изобразить из себя начальника, он важничал и вел себя отчужденно. Физиономия у него была непроницаемая, лошадиная, всегда каменная, сильно испорченная оспой. Какой-либо фамильярности он страшно опасался, так как видел в этом подрыв дисциплины. Ко мне он относился настороженно, видя во мне "чужака", да к тому же еще с образованием. Был и начальник артиллерии полка, в ведении которого были и наши пушечная и минометная батареи. Этот был ко мне более благосклонен. Мы получили пушки 76го калибра, но короткоствольные, образца 1927 года, которые перевозились двумя парами лошадей: корень и унос. Получили и конский состав. Мне досталась огромная серая верховая лошадь Кукла. Начали формировать взвода, выезжали в поле, производили учебные стрельбы, учили солдат. Полковой командир нас очень торопил, все делалось наскоро, наспех. Мы еще не окончили формирование, когда получили приказ о выходе в поход. Прозвучала знакомая команда: "В походную колонну! Взводоуправление вперед! Шагом марш!" И мы двинулись. Куда? Зачем? Про то знало начальство. А может быть, и оно не знало? Вскоре мы поняли, что нас ведут на запад, к польской границе.
Лукинов М.И. Январь, 1939. |
Между тем политические события развивались. Германия напала на Польшу и захватила основные польские земли. Наше правительство заключило с Германией пакт о ненападении. Молотов в своей известной речи назвал Польшу "уродливым детищем Версальского договора". А западную Украину и Западную Белоруссию, некогда захваченные панской Польшей, решено было освободить. Советские войска надо было быстро бросить вперед к разделительной демокрационной линии с Германией. К этому времени мы были уже подтянуты к польской территории; и вот, поднятые по тревоге, начали переходить эту, теперь уже бывшую, границу.
Впереди прошли пехотные части нашего полка, а за ними и мы повезли свои орудия. Помню поваленный на землю полосатый пограничный столб с польским орлом, пограничное польское село с белыми аккуратными домами какой-то непривычной средневековой архитектуры, с костелом. Поляки сумрачно и выжидательно смотрели на наше вторжение. В самом деле, что они думали?
За чистеньким пограничным польским селом, явно, "витриной", лежали грязные дороги и бедные украинские деревни с соломенными крышами и босыми крестьянами. Плохо жили украинцы под панским гнетом. Обо всем об этом мы узнали подробнее позже, когда были расквартированы на постой в украинском селе. Итак, мы продвигались по бывшей польской земле на запад. Первая ночевка. Бедная украинская хата: земляной пол, грязь, тараканы, полуголые детишки. Я стал разговаривать с одной маленькой девчуркой лет десяти и, порывшись в карманах, подарил ей двугривенный на память. Она была поражена такому богатому подарку и закричала: "Мамо, я имаю двадцать грошей!" Такую сумму она, видимо, держала в руках впервые в жизни.
Вскоре поступил приказ весь пеший состав полка посадить в автомашины и спешно бросить к демокрационной линии, разрезающей Польшу пополам. Конный транспорт, обозы и пушки должны были продолжать марш своим ходом. Из пеших батарейцев сформировали отряд, который должен был ехать вместе с пехотой. Командовать им поручили, конечно, мне. Ночью на шоссе я останавливал грузовики с пехотой и с руганью подсаживал туда своих солдат. В последний грузовик сел и я. Так мы путешествовали несколько дней через всю западную Украину. Было много встреч и впечатлений, которые, к сожалению, стерлись из памяти.
Помню, въехали в какой-то городок и остановились посреди базара. Со всех сторон к грузовикам бежали торговки с лотками, предлагая свои товары. (Надо сказать, что при входе наших войск на бывшую польскую территорию, установилось, видимо, практическое соотношение валют: злотый был приравнен к рублю.) Одна из торговок поднесла к нашему грузовику лоток с пирожками. Сидевший рядом со мной солдат-пехотинец спросил о стоимости. "По три гроша, пан, дешевле нельзя, теперь война". Солдат вынул из кармана зеленую трехрублевую бумажку и сказал: "Давай сто штук". "Куда тебе столько?"- скаал я. "Ничего, товарищ лейтенант, пригодятся". Действительно пригодились.
Красноармейцы, Луга, 1938 год |
И он съел все сто штук, несмотря на завистливые взгляды и просьбы его товарищей. Настоящий украинский кулачок. Торговки быстро поняли "конъюнктуру рынка" и минут через пятнадцать пирожки уже стоили десять грошей (копеек). Кормили нас из походных кухонь преимущественно пшенной кашей, черным хлебом и чаем. Следом за нами ехала какая-то техническая часть, там выдавали рисовую кашу, белый хлеб и какао. Ничего не поделаешь: мы были пехотой. Первые впереди и последние в снабжении. Однажды поздно вечером мы остановились на ночлег в каком-то городке. Машины въехали во двор школы. И мы расположились до утра в классах. Есть хотелось зверски. Я взял двух своих солдат (одним офицерам ходить запрещалось) и пошел с ними искать какой-нибудь ресторанчик. Вскоре действительно увидели кабачок в подвальчике, где ярко светились окна и играла музыка. Когда мы вошли в зал, трое в шинелях, в касках, в сапогах со шпорами и с оружием, произошло легкое смятение. Оркестр перестал играть. Некоторые посетители в испуге встали со своих мест. Советских увидели впервые. Я вежливо поздоровался и просил музыкантов продолжать играть. Нас рассматривали с любопытством. За буфетной стойкой стоял хозяин, толстяк в расстегнутой жилетке, с сигарой во рту. Я почувствовал себя, как будто попал на съемки какого-то дореволюционного фильма. "Водка, шнапс?" - спросил меня толстяк. "Нет, - ответил я ,- три кофе и три бутерброда". По моим ручным часам было 12 часов ночи, но за стойкой большие круглые часы показывали всего 10. Я не сразу сообразил возможную разницу во времени и с удивлением сказал хозяину, что сейчас уже 12. Тот улыбнулся, вынул изо рта окурок сигары и, делая им жест в мою сторону, ответил с гордостью: "У нас же европейское время". Надо было видеть, как это было сказано: "Мы же Европа!" В несчастной панской Польше часы шли по Лондонскому времени. "Теперь вам придется переводить часы на московское время," - ответил я. Хозяин кабачка пожал плечами, дескать, посмотрим. Допив кофе и расплатившись, мы покинули этих "европейцев".
Тут я позволю себе сделать небольшое отступление и напомнить другой анекдотический случай, который произошел много лет спустя, после Отечественной войны, когда Польское государство было восстановлено и командующим войском Польским был назначен советский маршал Рокоссовский, поляк по происхождению. Он прибыл в Польшу. Для начала ему показали Варшаву, и один из польских генералов спросил: "Пан маршал, как вам понравилась Европа?" Маршал ответил: "Вы, вероятно, плохо знаете географию".
Последние этапы пути мы опять шли пешим маршем. Опять украинские села и маленькие городки с еврейским и польским населением. Здесь уже были немцы. Но прежде, чем отойти назад, они пограбили. Но ведь это культурная нация. Поэтому они не врывались в магазины, угрожая оружием. Они грабили "культурно". Приходили в магазины, отбирали лучшие товары, приказывали паковать ("Раскеп, раскеп".), а затем забирали "покупки" и уходили: "За нами идут русские, русские за все расплатятся".
Я зашел в один из магазинов купить какую-то мелочь. На прилавке были разложены текстильные товары, которые смотрели передо мной какие-то солдаты-пехотинцы. Я погладил материю и вдруг ощутил, что под ней на прилавке лежит какой-то предмет. Под материей лежала винтовка, которую забыли эти украинские "дядьки". Пришлось мне винтовку забрать.
Наконец мы достигли демаркационную линию, которая проходила по реке Буг. За рекой было видно, как блестели лопаты. Это немцы укрепляли свои позиции и копали окопы. В этом месте река была не очень широкой, и через нее были переброшены временные мосты, по которым переходили какие-то фигурки: одни от нас, другие к нам. И странно, что в первые дни этому никто не препятствовал. Один из наших офицеров рассказывал, как на той стороне к немецкому часовому подошел какой-то человек и показал рукой, что ему надо на ту, то есть нашу, сторону. Часовой просто пихнул его ногой под зад, и человек побежал по мосту к нам. Это было днем, но с наступлением темноты беготня взад и вперед усиливалась. Начинались крики и стрельба.
Рассказывали, что один из наших часовых, украинских "дядьков", стоя на посту возле моста приговаривал: "Хороший человек пусть к нам идет, плохой пусть от нас уходит".
Дня через три-четыре после нашего прихода приехали наши пограничники в зеленых фуражках, с собаками и надежно заперли эту временную границу. Нас отвели на несколько км назад от демокрационной линии, но и там частенько поднимали ночью по тревоге. Однажды ночью двое каких-то людей пробирались на немецкую сторону. Недалеко от нашего расположения было небольшое озеро, где обычно местный рыбак на лодке ловил рыбу. Перед озером были остатки проволочных заграждений. Эти двое подошли в темноте к озеру и, думая, что перед ними Буг, продрались через проволоку и поплыли. И заплутались. Стали тонуть. Рыбак услышал крики, подплыл на лодке, стал их вытаскивать. Они спросили по-польски: "Это немецкая сторона?" Рыбак ответил: "Да". Вытащил и привез их, полузахлебнувшихся, к себе в домик. Из-за них нас опять ночью подняли по тревоге, думая, что этих перебежчиков не только двое. Утром я видел, как этих "утопленников" грузили в автомашину для отправки, куда следует. Они оказались польскими офицерами, бежавшими из плена.
Неспокойно было на границе. По ночам на нашей стороне по темным низким облакам кто-то писал лучом фонарика замысловатые строки. Им отвечали так же на той стороне. И никого не удавалось поймать. Приезжали немецкие офицеры, якобы для розыска захоронений своих соотечественников, а на самом деле высматривать наше расположение и какие войска стоят. Но их тоже возили так, чтобы ничего лишнего не видели.
Вскоре нашу дивизию отвели в глубокий тыл. Полк был расквартирован в маленьком грязном местечке Старый Самбор. Там жили в основном евреи, торговцы и ремесленники, обслуживающие украинские села. Но для нашей батареи с ее пушками, обозом и лошадьми не нашлось места даже в Старом Самборе. Нам выделили село Блажув, которое отделяли от Старого Самбора еще 7-8 км грязных проселочных дорог. Чтобы решить наше расквартирование, начальство приказало мне поехать в село и составить схематический план его расположения. Со мною отправился и наш старшина для решения своих хозяйственных дел. Поехали верхом на лошадях.
Село оказалось большое, разбросанное. Была там униатская церковь и фольварк - небольшое господское имение, хозяин которого, поляк, сбежал к немцам. Я набросал черновые заметки, а вернувшись на батарею, вычертил план начисто цветными карандашами с экспликацией, изобразив некоторые сооружения даже в перспективе. Начальство было довольно, но вида не показало. Баловать подчиненных похвалами нельзя. Могут зазнаться. Зато старшина (как мне передавали) вечером сидя у костра, в своей компании, с удивлением рассказывал, что лейтенант только прошел по селу, что-то чиркая, и вдруг сделал такой план: "Этот парень, ребята, дома не скотину пас".
Вскоре мы переселились в Блажув. Центром расположения был избран фольварк, на плацу которого мы установили орудия. Комсостав расположился в господскомдме, а солдаты - в окружающих крестьянских домах. Конский состав поместили в хозяйственных постройках фольварка. Господский дом был начисто ограблен немцами, а затем крестьянами, так что нам оставались одни голые стены. Только в бывшем кабинете стоял большой письменный стол с пустыми ящиками. Стол не утащили только потому, что он не проходил через узкие двери кабинета. Первое время пришлось вместо мебели довольствоваться сеном, которое заменяло нам и стулья, и постели. На единственный стол поставили полевой телефон, линию от которого протянули до штаба полка, в Старом Самборе.
Неспокойно было. По ночам иногда стреляли какие-то бандиты. Кто-то резал нашу линию связи, и тогда батарею поднимали ночью по тревоге. Мы занимали в темноте круговую оборону вокруг фольварка, ожидая возможного нападения. Но наступал рассвет, и опасения рассеивались.
Однако нас предупреждали из штаба полка, что надо быть настороже, что были случаи, когда советских военных убивали в темных переулках, резали в парикмахерских и т.д. Будучи расквартированы в украинском селе, мы воочию убедились, как плохо жилось западным украинцам в панской Польше. В этой стране полноправными гражданами были только поляки. Только они имели право служить и работать на государственной службе. Даже работать чернорабочим на строительстве дороги украинец не имел права - это была государственная работа. Украинец мог стать поляком, для этого он должен был сменить веру и стать католиком. Были предприняты меры и для постепенного перехода украинцев в католичество. Православная вера была подменена униатской, т.е. чем-то средним между православием и католичеством. Украинцев давили налогами. Налог полагался даже с печной трубы, и мы после перехода границы удивились, что хаты стояли без дымовых труб. Дым от печей выпускали просто на чердак под крышу. Были частые пожары.
К нам обращались с вопросами, можно ли теперь делать трубы. Мы отвечали, что не только можно, но и нужно. Поздней осенью крестьяне шли в церковь босиком. Перед церковью вытирали грязные ноги о траву, обувались и входили в церковь. А выходя, снимали сапоги и вешали их на шею. Одна пара сапог служила крестьянину всю жизнь, а умирая, он передавал их сыну. В селе было почтовое отделение с телеграфом, которое теперь бездействовало. Но там еще оставалась телеграфистка - полька, очень красивая и гордая девушка. Вокруг нее всегда был хоровод ухажеров. Бегали туда не только наши солдаты и сержанты, но и кое-кто из наших холостых офицеров. Назревали трения среди претендентов. Говорят, что кто-то даже обращался к начальству за разрешением жениться на этой красавице. Но все это оборвалось самым неожиданным образом.
Однажды ночью, во время дежурства у полевого телефона, один из связистов обратил внимание, что у письменного стола один ящик короче других. Почему? Оказалось, что с тыльной стороны стола, обращенной к стене, был потайной ящик. В нем лежали обесцененные польские деньги и альбом с фотографиями. На фотографиях было изображено, как красавица-телеграфистка весело проводила свои досуги с хозяином фольварка. На одних снимках она голая плясала на столе, уставленном бутылками, на других лежала в объятьях каких-то усачей и проч. Альбом стал ходить по рукам среди солдат. Какой-то влюбленный солдат устроил девице скандал, и она быстро исчезла из села. Комбат отобрал у солдат альбом и куда-то его сбыл. Я альбома не видел.
Был организован и вечер смычки с местным населением. Собралось все село Блажув в какой-то большой и просторной избе. Наш политрук сказал речь о конце панской Польши, об освободительной миссии Красной Армии. От имени населения отвечал местный священник, который благодарил за освобождение и отметил, что "у нас с вами одна вера, одна кровь". Потом заиграл местный оркестр из скрипки, волынки, барабана, и начались танцы. Нам стали задавать вопросы о том, как устроена жизнь в Советском Союзе, о чем раньше в Польше распространялись разные дикие слухи. Тут отличился наш старшина. В то время мы, офицеры, были обмундированы очень скромно, в такие же защитные гимнастерки, как и солдаты, с той лишь разницей, что на наших петлицах воротников были привинчены кубики, да на рукавах нашиты красные суконные углы. Зато наш старшина был одет в суконную форму. Всю опоясанную желтыми скрипучими ремнями. А на свои петлицы воротника, кроме четырехугольников, он прицепил еще золотые углы, давно уже снятые с формы. В глазах населения он и был главным начальником, к нему и обращались с вопросами. Девушки спросили его, что, правда ли, в России теперь свадеб "не играют", что это отменено, а просто живет кто, с кем хочет. Старшина важно ответил: "Ну вот, кто о чем, а вшивый о бане". Был, конечно, смех и конфуз.
В Старом Самборе я как-то зашел в небольшую частную слесарную мастерскую заказать шомпол к пистолету и там познакомился с сестрами хозяина мастерской, двумя девушками еврейками. Они окончили в Новом Самборе польскую гимназию, очень интересовались Советским Союзом. Мечтали поехать в Союз учиться в ВУЗе, "где, говорят, это бесплатно". Бывая в Старом Самборе, я заходил к этим двум сестрицам, учил их русскому языку, который казался им простым и понятным. Но однажды, чтобы доказать, что это далеко не так, я прочел им вступление к "Евгению Онегину", из которого они, конечно, ничего не поняли. Эти бедные девушки, вероятно, погибли в 1941 году, когда Западную Украину заняли немцы, которые уничтожили там всех евреев.
Лукинов М.И. 1939 |
По делам службы мне приходилось бывать и в Новом Самборе, довольно приличном польском городке, где были и ресторан, и хорошие магазины. Однажды я зашел в галантерейный магазин и попросил показать мне галстуки (по-польски "креветки"). Хозяйка магазина, перемигиваясь со стоящей сзади меня полькой, что, мол, этот варвар в серой шинели понимает в галстуках, подала мне коробку с какой-то крестьянской дешевкой. Я отодвинул коробку в сторону и попросил показать что-нибудь получше. На лице хозяйки выразилось удивление, когда этот варвар отобрал и купил дюжину самых изысканных и красивых галстуков, которые после долгое время мне служили.
По улицам шныряли какие-то типы, предлагая советским военным часы, бритвы, шоколад, носки и другие товары. Один их этих дельцов прилип ко мне, предлагая отрезы на костюмы. Я отмахивался от него, но он не отставал. В то время у нас в Москве были в моде костюмы из синего бостона. Я, наконец, спросил у этого человека, есть ли у него синий бостон. "Имаю, пан товарищ, имаю". И пригласил идти за ним. Повел он меня какими-то проходными дворами из одного в другой, так что я даже потерял ориентировку, где же осталась главная улица городка. В одном из дворов он спустился в какой-то подвал, из этого подвала провел меня в другой и здесь попросил подождать. Я огляделся. Это был какой-то бетонный бункер без окон. Под потолком еле светилась лампочка. И вдруг я услышал за дверью, куда скрылся этот человек, легкий металлический лязг, как будто кто-то заряжал винтовку, открывая и закрывая затвор. Я расстегнул кобуру пистолета и поспешил выскочить обратно во двор. Здесь я стал ждать дальнейших событий. Но все было тихо, и продавец бостона не появлялся. Надо было выбираться из лабиринта проходных дворов на главную улицу, где все-таки было безопаснее. Так до сих пор не знаю, избежал ли я смертельной опасности или просто лишился синего бостонового костюма.
Панская Польша развалилась. Польская валюта доживала последние дни. Местные жители старались получать за все советскими рублями, а дать сдачу польскими. По улицам Нового Самбора ходили красивые польские девушки и с очаровательной улыбкой просили советских офицеров разменять крупные польские кредитки на советские деньги. Но дураки едва ли находились, хотя просительницы и были очень обольстительны. Одна девушка просто повисла на мне, прося разменять ей сто злотых. Я ответил ей, что не так богат, чтобы подарить ей сто рублей.
Польские бумажные деньги были украшены портретами бесчисленных польских королей и королев. Однажды я слышал, как наш солдат, покупая у уличной торговки "махорковые" папиросы, стал кричать: "Я тебе даю хорошие совесие деньги, а ты мне в сдачу суешь эту (такую-растакую) польскую царицу?!"
Были у меня натянутые отношения с начальником штаба полка капитаном Севереным. Был он высокомерен, требовал, чтоб перед ним тянулись; нас, резервистов, не любил. Однажды по телефону из Старого Самбора позвонили, чтобы я явился к Северину. Я доложился комбату, взял с собой одного солдата, подседлали лошадей и поехали под дождем по грязной дороге. Приехали, мокрые снаружи, потные внутри. Штаб помещался в бывшей школе. В большой комнате было жарко, горели керосиновые лампы; Северин ходил по комнате, что-то диктуя писарям, скрипевшим перьями. С фуражки у меня текло, я снял ее и держал горизонтально в согнутой левой руке. Когда, наконец, капитан повернулся ко мне, я отрапортовал о прибытии. Северин вдруг набросился на меня: "Вы куда пришли? В пивную или земотдел? Как себя ведете?" и пр. Я стоял, ничего не понимая. Писаришки хихикали за спиной Северина, показывая на меня пальцами. А капитан все продолжал орать. Во мне все начинало кипеть. Наконец, Северин открыл причину своего гнева: "Почему, войдя, Вы сняли фуражку? Что Вы этим хотите сказать? Вы видите, что начальство в головном уборе? Почему докладываете без фуражки?!" Я не выдержал и ляпнул: Просто привычка культурного человека, войдя в помещение, снимать головной убор". "Ах, так?!"- загремел капитан. "Да, так",- ответил я. "Кругом! Марш!"- скомандовал он. Я повернулся по всем правилам, звякнул шпорами и вышел на крыльцо. Постоял, подождал довольно долго - ничего. Тогда мы подтянули подпруги седел и поехали обратно. Так я и не узнал тогда, зачем меня вызывал Северин. Возможно, ему понравились красочные планы, которые я составлял для нашей батареи, и он хотел поручить мне картографические работы в штабе полка, а может быть, и совсем перевести меня на службу в штаб. Там было бы, конечно, легче и безопаснее, чем в строю. Но быть под лапой такого начальника, как Северин, тоже не шоколад. Этот эпизод не прошел бесследно. Северин не забыл нашего столкновения и позже, чем мог, мне мстил.
Между тем обстановка в Европе продолжала накаляться. Нас явно стали приводить в боевую готовность. Началась усиленная учеба, боевые стрельбы. Мне приказали читать лекции солдатам всей батареи о патриотизме, о долге защиты Отечества. Материалов под рукой никаких не было, приходилось по памяти перетрясать русскую историю, начиная с татарского нашествия. Говорят, получалось неплохо, впрочем, судьи были не очень компетентны. Стали заменять оружие на более современные образцы. А когда начали выдавать теплое обмундирование, изготовлять санные полозья под орудия, передки и зарядные ящики, мы поняли, что нас готовят к боевым действиям в Финляндии, где уже шла война. Но это были лишь догадки, т.к. даже нам, комсоставу, ничего не говорили.
В преддверии нового 1940 года положение было тревожное. Мы, младшие офицеры, решили все же встретить Новый год. Купили немного вина, закусок. Об этом узнал наш политрук и за несколько часов до Нового года вызвал нас всех к себе на очередную политзарядку. Сначала рассказал о текущих политических событиях, потом поведал, что встреча Нового года - это буржуазный обычай, который не к лицу советским людям, а тем более командирам Красной Армии. Накормил нас горячим молоком с черным хлебом и отпустил чуть ли не к утру, когда новый год уже давно вступил в свои права.
Наступила зима, выпал снег, и мы стали готовиться к походу. Мне было поручено командовать взводом связи, телефонистами и радистами. Снаряжения было много, а народ все своенравный. Ковали лошадей, меняли смазки в противооткатных частях орудий, грузили на двуколки снаряжение.
Однажды на очередной поверке личного состава своего взвода я подошел к стоящему в строю солдату и указал ему на плохое состояние его обуви. Он быстро нагнулся, и штык винтовки, которую он держал на ремне за плечом, царапнул меня по лбу и щеке. Если бы я стоял хотя бы на один-два см ближе к солдату, то, вероятно, остался бы без глаза.
Обстановка была тревожной и печальной не только в нашей батарее. Было тревожно и вокруг нас. В деревнях начиналась агитация за создание колхозов. В городах началась "чистка". Арестовывали и высылали тех, кто подходил под категорию буржуазии, владельцев лавок, торговцев. А ведь большинство еврейского населения кормилось торговлей.
В середине января 1940 года мы получили приказ идти походным порядком на погрузку к ближайшей железнодорожной станции. Вытянулись в походную колонну. Морозная снежная дорога. Вышли утром, вечером намечалось достичь станции и погрузиться. Зимний день короткий, рано начало темнеть. Проходили через какой-то городок. Видимо, там был местный праздник. Во многих домах играла музыка, и сквозь окна были видны танцующие. Один из наших верховых солдат, замерзший и голодный, заглянул с лошади в открытую форточку и крикнул: "Пируете, сволочи, подождите, скоро и до вас доберутся". Вероятно, это были пророческие слова.
Внезапная неприятность поразила меня. Два моих радиста пропали. Доложил комбату. Тот разозлился. Сказал, что мне надо было ехать не впереди, а позади взвода. Тогда не было бы отстающих. Приказал мне ехать одному обратно и искать их. Поехал назад на усталой лошади, но нигде не было этих отставших. Был в штабе какой-то части, но и там ничего не знали. Остановился в каком-то селе. Усталая лошадь хотела пить. Напоил из водоема брезентовым ведром, которое было в переметной суме седла. Мороз был сильный, время позднее. Повернул обратно. Лошадь на повороте поскользнулась, и я, усталый и небрежно сидевший, вылетел из седла в снег. Лошадь побежала дальше. Поднялся из сугроба, весь в снегу, думая, что все кончено. Потерял лошадь. Нет, моя милая Кукла, пробежав десяток метров, остановилась и стала оглядываться назад на меня. Я подбежал к ней, огладил, прижался щекой к ее шее. Достал из полевой сумки шоколад, и мы стали есть его вместе. Кукла фыркала и влажными губами брала у меня лакомство. Я повел ее на поводу по заснеженной дороге. Была темная морозная ночь. Я был один, силы меня оставляли. В стороне от пустынной лесной дороги, на пригорке, я увидел одинокий, видимо, "кулацкий" хутор. Выбора не было. Подошел к воротам и стал стучать. Долго никто не отзывался. Наконец, какой-то голос по-польски спросил, что надо. Сказал, что я русский офицер и прошу пустить переночевать. В окнах появился свет. Там ходили какие-то тени. Видимо, думали, совещались, пустить или нет. А может быть, пустить и убить… Наконец, человек с фонарем открыл ворота. Я ввел лошадь под уздцы в теплый хлев, где мычали коровы, в свободный отсек поместил Куклу. Снял с трудом с нее тяжелое седло, сменил уздечку на недоуздок, обтер ее пучком сена, засыпал ей из торбы овса, подкинул ей под ноги соломы.
Вошел в дом. Еле светилась керосиновая лампа с прикрученным фитилем. Молчаливые хозяева мрачно смотрели на меня. Сказал, что мне надо немного отдохнуть до утра, попросил что-нибудь поесть. Принесли кружку молока и немного вареной картошки. Съев этот скромный ужин, я положил на стол три рубля и опять вышел к лошади. Теперь ее можно было и напоить. Напившись, Кукла легла на солому. Спать и мне хотелось зверски, но была ли гарантия, что я проснусь? Было много случаев, когда советских убивали втихомолку. Никто не знал, что я здесь. Что стоило меня, сонного, убить этим людям, которые видели во мне скорее врага, чем друга. Лошадь, седло, пистолеты, бинокль, сапоги, одежда - все это представляло ценность, которую им было легко взять. И кто бы стал меня искать? Ведь батарея грузилась и уходила, посчитав, что я просто отстал. Я снял шинель и сапоги, снаряжение перенес на обмундирование и ткнулся ничком в постель, сдвинув пистолет в кобуре под живот. И заснул тяжелым сном. Прошло несколько часов. Стало чуть-чуть светать. Надо было ехать, ведь я мог опоздать на погрузку, а куда бы я потом мог деться с лошадью? Как с ней догояь эшелон?
Оделся, подседлал Куклу, и в путь. Рассветало. Какие-то люди расчищали дорогу от снега. Вот железнодорожные пути, вот и станция. Но, увы, все пусто. Сердце сжалось. Неужели опоздал, и батарея уехала? Разыскал железнодорожное начальство и военного коменданта. Оказывается, наши еще не прибыли и ночуют в соседнем селе. Погрузка началась только днем. Явились и мои пропавшие радисты. Оказывается, эти подлецы вместо того, чтобы идти со всеми пешим маршем, решили подъехать до станции попутным транспортом. В другое время посадили бы их суток на десять под арест на хлеб-воду. Но шла погрузка, и не до того было. Так и прошла их подлость безнаказанной.
Погрузились в "теплушки"- товарные вагоны с полатями и железными печурками. Каждый командир со своим взводом. Когда топили печурки, то наверху было жарко, а внизу - холодно. И поехали на север. Итак, все сомнения рассеялись, нас везли воевать в Финляндию. Время было холодное, и чем дальше продвигался наш эшелон, тем морозы становились сильнее. Мое место было на второй полке, около маленького окошка, стекло которого было покрыто льдом. Однажды ночью, во время сна, клок моих волос примерз ко льду стекла. Эшелон двигался медленно, что нас не особо печалило. Спешить на встречу с войной не особенно хотелось. Проводил занятия с солдатами по материальной части связи, вел беседы на темы текущей политики. На станциях нас часто просили продать махорку, которую нам выдавали. Я, как некурящий, обычно отдавал свою махорку солдатам. Но однажды, на одной остановке ко мне подошел старый железнодорожник с просьбой продать махорку. У меня была пачка, которую я отдал ему, отказавшись взять деньги. Тогда этот старый человек сказал мне как-то проникновенно: "Ну, дай Бог тебе живым остаться". Честно, потом я вспоминал это пожелание. На войне ведь становишься суеверным. И выходя невредимым из опасных положений, невольно думал, что купил себе жизнь за пачку махорки.
Бологое - половина пути между Москвой и Ленинградом. Прибыли туда ранним утром. Люди в вагонах еще спали. Все пути были забиты эшелонами с военной техникой. Мы остановились рядом с составом, загруженным разобранными самолетами. Я был дежурным офицером, и мне пришлось пройти к военному коменданту и доложить о прибытии. По пушкам на петлицах моей шинели комендант подумал, что приехала часть какого-то артполка, приветливо улыбнулся и сказал мне: "Прибыли? Ну, теперь погостите у нас. Сейчас поставим вас на запасный путь. Давайте Ваши документы". Я подал. Взглянув на номер нашего эшелона, в котором было зашифровано роковое слово "пехота", комендант нахмурился. Улыбка сбежала с его лица, и он сказал уже другим, суровым тоном: "Скажите людям, чтобы не выходили из вагонов. Сейчас вас отправим дальше". И мы сразу покатили на Ленинград. Мы догадывались, что в лесах и болотах Финляндии пехота должна быть основной ударной силой и нести наибольшие потери. Поэтому не удивились, что на основной линии, ведущей к фронту, нас стали спешно продвигать. Пехота нужна была там, впереди. Пехота - это были мы.
Финская кампания
Вот и Ленинград - великий город Петра и Ленина, город революции, потрясшей мир, город прекрасных архитектурных ансамблей, дворцов и музеев. Но теперь узнать его было нельзя. Это был другой Ленинград, холодный, суровый, фронтовой город, сумрачный, затемненный, покрытый инеем и заваленный снегом. Разгрузились на товарной станции. Орудия, зарядные ящики, двуколки, повозки, все, что было в конных упряжках, направили своим ходом через город. А для пеших подали трамваи с замерзшими стеклами и повезли по темным морозным улицам на северную окраину. Миновав город, нас высадили в пригородной деревне, где мы расположились в деревенских избах в страшной тесноте. Но были рады любому приюту в эти сильные морозы. Командный состав вызвали на инструктаж. Было приказано завтра утром выйти в поход, перейти финскую границу и войти в зону боевых действий. Быть готовыми ко всем превратностям войны. Уже ночью, зверски усталый, я вернулся в избу, где располагался мой взвод. Открыл дверь, но далее порога идти было невозможно. Измученные солдаты лежали вповалку на скамьях, на полу, тесно прижавшись друг к другу. Я присел на пороге, потом здесь же прилег и заснул мертвым сном.
Утром, построившись в походную колонну, мы подошли к финской границе, которая, как оказалось, почти вплотную примыкала к пригородам Ленинграда. Мы были поражены. Громадный город, один из важнейших центров нашей страны, находился рядом с границей враждебного государства. Пограничные столбы и "ничейная полоса земли". С нашей стороны границы на открытых местах, незащищенных лесом, были протянуты проволочные сети с вплетенными в них еловыми и сосновыми ветвями. Оказывается, это была маскировочная защита наших пограничников от бандитских выстрелов с финской стороны. И вот после польской пересекли и второю границу. Значит, так было надо.
306-й стрелковый полк участвовал в финской кампании в составе 62-й стрелковой дивизии, которая была сформирована в Белой Церкви и Фастове Киевского ВО. Назначена приказом от 18.01.1940 в состав 13-й армии на Карельском перешейке. 30.01.1940 получила приказ сосредоточиться в районе деревни Липола (это сразу на границе). Прибыла на передовую 03.02.1940. из резерва 13-й армии передана в 23-й стрелковый корпус 17.02.1940. Передислоцированна из Липола в Кангаспелто 17-20.02.1940. Участвовала в наступлении на Волоссула 19.02.1940, на Келья 20.02.1940, в районе Мутаранта находилась 21-23.02.1940. Погружена в эшелоны 21.03.1940 и отправлена из Ленинграда в Киевский ВО. Информация из книги "Принимай нас, Суоми-красавица" Том 1 Санкт-Петербург 1999 ISBN 5-8172-0022-8 составитель Евгений Балашов отпечатано в ООО Галеа Принт. Баир Иринчеев
Линия фронта на Карельском перешейке на 1 Февраля 1940 года. С разрешения The battles of Winter war |
Финская земля. Сожженные при отступлении дома, взорванные мосты, черные воронки от разрывов снарядов и пни. В некоторых местах были выставлены предупредительные надписи, что продвигаться надо строго по дороге, т.к. на обочинах лежат замаскированные снегом мины. Ярко выделялись на снегу провода полевых телефонов, брошенные финнами, тонкие, легкие, в пластмассовых цветных оболочках. Наши же провода для связи были тяжелые, стальные, в черной толстой оплетке. Металлические катушки с таким проводом были тяжелые, сматывать и разматывать их было трудно.
Мороз был страшный. Ехать верхом было невозможно. Мы шли пешком, ведя коней на поводу. Шерсть коней покрывалась изморозью. Вдоль дорог, по которым двигались войска, саперы раскладывали костры, у которых можно было, хоть задохнувшись в дыму, немного обогреться. К концу тго первого дня мы заночевали в расположении саперной части, которая держала в порядке дороги и чинила мосты. Она помещалась в теплых сараях и хлевах какого-то поместья, основные сооружения и дома которого были сожжены финнами при отходе. Эти сараи и хлева показались нам чуть ли не дворцами. Гостеприимство саперов, явление весьма редкое, было очень трогательным.
На следующий день мы стали подходить непосредственно к фронту. Первое, что нас поразило - это неубранные замерзшие трупы наших солдат и офицеров, уже запорошенные снегом. Они лежали там, где их застала смерть, в самых разных позах. Мы привыкли относиться с уважением к умершим. Гроб, панихида, торжество прощания, все кругом говорят шепотом, закрывают зеркала, останавливают часы. А здесь как бы нарочно подчеркивалось пренебрежительное отношение к смерти. Как бы говорилось нам, идущим вперед, что смерть здесь - обыденное явление. Убиты, ну и пусть валяются, ничего особенного не произошло. Здесь война, и все по-другому, чем в "гражданке". Надо привыкать.
Скоро и мы подошли к "переднему краю", перед которым была очередная линия финских укреплений. Расположенные справа и слева части наших войск с удовольствием потеснились, выделив нашей дивизии отдельный сектор. Позже я слышал, как пехотные офицеры со злобой говорили, что "соседи" открывали нам самое пекло, отойдя на более спокойные участки.
Да, мы подошли к "линии Маннергейма". На песчаных холмах, поросших лесом, стояли цепи железобетонных дотов, ощетинившихся стволами пушек и пулеметов. В низинных болотах между дотами во льду были вырезаны в шахматном порядке незамерзающие "окна", залитые нефтью и сверху запорошенные снегом. Попасть в такое "окно" было верной гибелью. К тому же расстояния между дотами простреливались перекрестным огнем из этих дотов.
Остановились. Наш 306ой полк поставили впереди, а два других полка нашей дивизии расположились сзади, в резерве. Нам, как обычно, всегда "везло". Стали рыть землянки. Земля была промерзшая, приходилось взрывать толом. Для перекрытий землянок пилили сосны, благо, леса здесь было в избытке.
Мне зачем-то понадобился политрук, и я стал его разыскивать. Сказали, что он поехал за водкой для батареи. Я не поверил своим ушам. Трезвенник, сорвавший встречу Нового года из-за боязни, что мы выпьем по бокалу легкого вина, и вдруг поехал за водкой. Но это было так. Нам стали выдавать водку по сто граммов в день. В морозы это согревало и ободряло нас, а во время боев становилось все "все равно". Дня через два, после подхода к "переднему краю", начальник артиллерии полка вызвал к себе командный состав батареи. Нам объявили, что на завтра назначен штурм неприятельских позиций. А сегодня какой-то старший начальник из командования дивизии поведет группу офицеров на рекогносцировку. Я вернулся на батарею, чтобы поручить своему помкомвзводу заменить меня на время отсутствия. Два моих солдата-связиста стали просить взять их с собою "посмотреть на финнов". Я с неохотой согласился.
И вот группа офицеров, пехотинцев и артиллеристов, человек 12-15, вышла из лагеря и отправилась в северном направлении в лес. Шли гуськом по узкой тропинке, протоптанной среди глубоких сугробов. Впереди старший начальник, за ним мы. Шествие замыкали мои любопытствующие связисты. Справа от нас тянулась холмистая гряда, слева лощина, покатая вниз. Утро было прекрасное: мороз, голубое небо, солнце и тишина. Только снег скрипел под ногами. Мы все дальше и дальше углублялись в лес. Я смотрел и не понимал, где же наша передовая линия, где пехота, где боевое охранение? Ничего этого не было, хотя мы ушли уже далеко от нашего лагеря. Были только сосны, сугробы и обманчивая тишина. Нарастало чувство тревоги и опасности. Мои связисты, шедшие сзади, стали отставать. Видимо, и они поняли, что нас ведут прямо к финнам в гости. Вдруг лес кончился поперечным глубоким оврагом, и мы вышли на опушку. Внизу по оврагу протекала небольшая замерзлая речка, через которую был переброшен мост, загроможденный баррикадой из огромных камней. А на другой стороне оврага, прямо перед нами, не более, чем в ста метрах, высилась громада бетонного дота, глядящая на нас из амбразур жерлами пушек и пулеметов. За дотом были видны люди, прокапывающие в снегу ходы сообщения. Я глазам своим не верил. Нас вывели на открытую площадку, прямо под прицел огневых средств финского дота. Всю нашу группу могли срезать одной пулеметной очередью. Рядом с нами стояли какие-то сани, на которых, броско выделяясь среди белого снега, стояла ярко-синяя эмалированная кастрюля. Видимо, это была точка наводки.
Между тем старший начальник, размахивая руками, поучал: "Вот сюда надо поставить пушки на прямую наводку, пехота пойдет низом по лощине",- и еще что-то в этом духе. Мысль работала лихорадочно: "Почему финны не стреляют? Они же прекрасно нас видят?" Двое из нашей группы, ободренные молчанием дота, спустились вниз и стали сбрасывать камни с моста. Старший начальник все продолжал бубнить свой "инструктаж", а дот молчал, но почему?
Но вот внезапно, нарушая тишину, позади нас раздались хлопки выстрелов. Я оглянулся. Мои связисты, которые стояли на тропинке далеко от нас, стреляли из винтовок налево, в лощину. Там, между деревьев, показались фигурки лыжников в белых халатах, которые заезжали нам в тыл, желая отрезать нам путь отхода. "Финны!" - крикнул я, и вся группа панически бросилась назад, путаясь в глубоком снегу. Теперь стало ясно, почему из дота нас не обстреляли. Нас решили взять живьем, загородив дорогу назад. Что мы могли бы сделать с нашими пистолетами, утопая в глубоком снегу, когда нас окружил бы отряд финских лыжников с автоматами? Половина из нас была бы убита, а другая половина захвачена в плен. Противнику нужны были сведения о том, какие силы на него наступают, и они под пыткой заставили бы оставшихся в живых говорить. Какое счастье, что финские лыжники наткнулись на моих связистов, и те открыли по ним стрельбу. Финны, конечно, и предположить не могли, что позади нашей группы оказались (и то случайно) только два солдата, а не взвод охранения. Поэтому они и не решились осуществить окружение.
Наша группа быстро шла назад. Некоторые откровенно матерились, другие мрачно молчали, понимая, чем могла кончиться вся это авантюра. Один нервически смеялся над тем, что произошло, стараясь скрыть смехом охвативший его испуг. Старший начальник опять пытался что-то говорить, но его уже никто не слушал, все старались поскорее выйти из этого опасного леса. Мы возвращались к нашему лагерю. Но первое, что мы увидели, было не боевое охранение и не стрелковая цепь, а походная кухня и повар, набивающий снегом котел. Кто-то из нашей группы сказал повару, что он напрасно выехал так далеко вперед, что финны рядом. "Какие там финны? А вот я их черпаком!" Такое "шапкозакидательство" было характерно для большинства, пока мы основательно не умылись собственной кровью. Конечно, никто не сказал мне спасибо за то, что я взял с собою солдат, которые спасли нам жизнь. Настоящие боевые действия и опасности были еще впереди.
День прошел в подготовке к завтрашнему бою: проверял радио и телефонную аппаратуру. К вечеру опять вызвали на командный инструктаж. Когда к ночи я вернулся в нашу землянку, поднял входную плащ-палатку и осветил фонариком, то ужаснулся. Солдаты лежали чуть ли не штабелями, сверху на них просыпался песок - мала была землянка. Пошел ночевать к нашему политруку. У него была собственная маленькая круглая палаточка с печкой. Политрук "готовился" к завтрашнему бою, пришивая к гимнастерке белый подворотничок. Я лег спать у него, не раздеваясь, прямо на пол, устланный на снегу сосновым лапником.
Утро первого боя. Мне с моими связистами было приказано идти вслед за огневыми взводами с двуколкой, нагруженной радио и телефонной аппаратурой, с готовностью подать связь по требованию. Вошли в лес вслед за пехотой. На опушке лежал первый убитый солдат нашего полка. Значит, ночью финны выдвинулись на опушку для встречи передовых наступающих частей. Рядом с убитым валялась пробиа пулей каска и противогаз, гофрированная трубка которого была залита кровью. Первый труп, начало сделано.
Продвигались по лесной дороге к "вчерашнему" доту. Там уже кричали "Ура", слышались удары разрывов и пулеметная стрельба. Шли первые раненые, со свежими повязками, охающие. Кое-кого уже тащили на носилках. По уставу эвакуация раненых должна производиться не по той дороге, по которой подходят свежие подкрепления, чтобы не сбивать у них боевого настроения. Но кто об этом думает в условиях боя? То здесь, то там летели навстречу нам мины, и, взрываясь, поднимали фонтаны земли и снега. Я шел слева от двуколки, увязая в снегу. Вдруг что-то меня заставило перейти на правую сторону, хотя там дорога была хуже. Едва я сделал несколько шагов, как слева от двуколки, где я только что шел, с визгом в снег влетела мина и глубоко зарывшись, не взорвалась. Если бы я не перешел на другую сторону двуколки, то был бы убит. Но и другая сторона не спасла бы меня, если бы мина разорвалась. К счастью, не все финские мины взрывались, что нас радовало. И уже позже я узнал, что часть мин были получены финнами от западных союзников из их старых запасов: "На тебе, Боже, что нам не гоже".
Что заставило меня уйти с того места, куда через минуту должна была упасть мина? Видимо, инстинкт, который заставляет животное уходить оттуда, где его может настичь пуля охотника. Будем считать так.
Пехота штурмовала дот "в лоб", неся огромные потери. А ведь можно было обойти его и взять с тыла, где не было амбразур с пушками и пулеметами. Но начальство критиковать нельзя. Оно непогрешимо, "как жена Цезаря". В конце концов, удалось взять дот. Подъехал танк с огнеметом и направил фонтаны огня в амбразуры (Наиболее вероятно, что эо был огнеметный Т-26 - Валера Потапов). Финны бежали. Их отход прикрывал маленький пулеметчик, который вытащил свой пулемет на вершину дота и, отстреливаясь, героически погиб. Как только наша пехота, преследуя противника, прошла дальше, я побежал смотреть взятый дот. И чуть было не поплатился за свое любопытство. Когда дот пал, соседние доты, находящиеся еще в руках финнов, открыли по нему артиллерийский огонь. Разорвалось несколько снарядов, которые к счастью не причинили вреда. Толстые железобетонные стены были облицованы броневыми плитами на мощных амортизационных пружинах. Поэтому бронебойные снаряды не пробивали стен, а отскакивали от них. Перед дотом лежали трупы наших солдат, часть которых была обожжена пламенем танкового огнемета и раздавлена его гусеницами. Ведь танк с огнеметом прошел позже (А почему бы ему ни быть здесь раньше?) и прошел уже по трупам. Тяжелое и ужасное зрелище.
У входа в дот лежал труп маленького финского пулеметчика, и наши солдаты, заходя в дот, с ненавистью пинали его ногами. Пулемет валялся тут же. Он был старый, системы Максима. Я посмотрел на табличку: "Императорский тульский завод. 1915 год". Вот повороты судьбы. Русское оружие против русских!
Огнеметный Т-26 в действии. |
Часть внутреннего оборудования дота были сожжены огнеметом. На столе я увидел большую медную монету, вероятно талисман одного из защитников дота. Я схватил ее с жадностью. Это была старинная шведская монета с тремя коронами. Выйдя из дота, я столкнулся с нашим комбатом: "Посмотрите, - чуть не закричал я, - какая находка! Это старинная шведская монета, вероятно, семнадцатого века, возможно, короля Ваазы". Комбат взял у меня монету, посмотрел и вдруг, размахнувшись, далеко забросил ее в сугроб. "Нельзя иметь иностранные деньги", - сказал он назидательно и важно проследовал дальше. Я был вне себя от негодования. С тех пор прошло более сорока лет, пронеслось множество событий, но до сих пор я зол на дурака комбата, и мне бесконечно жаль эту монету, которая так бы украсила мою нумизматическую коллекцию и была бы таким памятным сувениром.
В этот первый день, кроме штурмовавшей дот пехоты, пострадало немало людей, которые бросились вперед "посмотреть на финнов". Так погиб наш батарейный арттехник, которому впереди совершенно нечего было делать. Когда его тяжело раненого несли мимо нас, он кричал комбату, что замерзает. И действительно, мороз был такой, что страшным было не само ранение, а то, что тебя будут раздевать для повязки на морозе. Арттехник умер в санбате на следующий день. Пострадало несколько человек и наших батарейцев, которые пытались выкатить орудие на прямую наводку.
Рассказывали, что перед началом первого боя с солдатами, которые должны были штурмовать дот, проводил беседу какой-то комиссар, призывая их на подвиг. Когда надо было выступать, комиссар стал прощаться, но солдаты сказали: "Пойдемте вместе с нами, товарищ комиссар". Труп этого комиссара я видел. Он лежал ничком вместе с солдатскими трупами и отличался только тем, что на хлястике его шинели были позолоченные пуговицы.
В тот день после боя вперед за отходящими финнами прошла только пехота, а наша батарея пока осталась стоять на месте. Впервые ночевать пришлось на открытом воздухе на морозе, сидя у костров, потому что наши землянки были заполнены ранеными. Значит, и санбат был переполнен. Плохо спать сидя на морозе у костра. Спереди обжигаешься, спина мерзнет. Засыпая, наклоняешься вперед, одежда начинает гореть. Проклятая война.
Началось продвижение вперед с боями. Финны, отходя, больно огрызались, все строения сжигали, всюду устанавливали мины. При поспешном отходе сжигали даже хлева вместе с привязанным скотом. Собак, которые не хотели уходить от горящего дома, убивали. Мины они устанавливали в стороне от тропинок, по которым отходили. А когда тропинки превращались в дороги для автомашин и танков, начинались взрывы. Против нас действовали легкие лыжные отряды с минометами, которые они перевозили на маленьких лодочках-санках. На этих же лодочках-санках они увозили своих раненых и убитых. Они пользовались лесными завалами, каждым естественным препятствием в виде гранитных выступов, которых здесь было много. Открывая огонь из-за укрытий из автоматического оружия, они наносили нашим передовым частям большие потери. А когда наши подтягивали пушки и били прямой наводкой, они меняли позицию, появляясь на наших флангах, и все начиналось сначала. Затем они внезапно исчезали, чтобы встретить нас по той же дороге у следующего препятствия.
Противник отступал, оставляя нам не только мины, но и цветные листовки, которые яркими пятнами выделялись на снегу. Составлены они были очень наивно, с расчетом на дураков. В одних грозили, что против нас скоро выступят мировые державы, в других уговаривали бросить оружие и возвращаться домой к семьям, которые очень соскучились и т.д. Видимо, это были сочинения белых эмигрантов, которые считали, что наши солдаты остались на уровне дореволюционной деревни.
Боевые действия шли преимущественно днем. К ночи все замирало, и
начиналась работа связистов. Под покровом темноты надо было смотать старые линии, обеспечить связью новые орудийные позиции, связав их с наблюдательными пунктами, подать связь к штабу полка и к начальнику артиллерии. К утру все должно быть готово. Во время такой работы ночь была бессонной, а с утра начинался бой, и разве можно было спать, когда то там, то здесь нарушалась связь. Выдавались, конечно, ночи, когда можно было поспать, сидя у костра или (совсем хорошо) в золе сгоревшего дома. Там прогретая пожаром земля сохраняет тепло около двух суток, но не более.
В основном мы пользовались телефонной связью. Радиосвязь была ненадежной. Наши радиоустановки ("6-ПК - трет бока") были громодими, маломощными, действующими на небольшие расстояния, часто заглушаемыми всякими помехами. К тому же передачи приходилось шифровать, что затрудняло оперативность применения.
Другая беда подстерегала нас. Наш телефонный провод стал быстро изнашиваться, рваться и выходить из строя. Его оставалось все меньше и меньше. Начальник связи полка сам нуждался в проводе и помочь нам не мог. Провода стало так мало, что на некоторых участках из-за отсутствия провода орудия с закрытых позиций приходилось выкатывать на прямую наводку, под огонь финских автоматчиков, и наши люди напрасно гибли. Пришлось в основном прокладывать только одну линию соединения: командный пункт комбата с огневой позицией. Работа связистов уменьшилась. Но комбат быстро нашел мне нагрузку. К этому времени батарея уже понесла большие потери. Оба огневых взвода пришлось слить в один, т.к. из четырех орудий в строю осталось только два. Остальные были исковерканы. Сократился наполовину и личный состав. Объединенным огневым взводом командовал лейтенант Капшук, молодой украинец, кадровый офицер. Однажды ночью меня разбудил дежурный телефонист: комбат вызывает. Я взял трубку. "Ты знаешь, что Капшук убит?" "Нет, еще не знаю". "Принимай немедленно огневые взвода, и чтобы к утру орудия были готовы к стрельбе. А со связью теперь справится твой помкомвзвод". Утром следующего дня я уже был на огневой позиции, командовал стрельбой орудий. Комбат с наблюдательного пункта корректировал по телефону стрельбу. Командуя, я стоял позади орудий, на том месте, где несколько часов назад стоял Капшук и где был убит. А бедный Капшук, еще вчера краснощекий и веселый, лежал неподалеку, завернутый в окровавленную плащ-палатку, и ждал, когда его уложат на сани и увезут к медсанбату, где рвали толом мерзлую финскую землю и в ямы зарывали покойников. Все было просто до крайности и неотвратимо, как рок…
Полковая 76.2 мм пушка в действии. |
Солдаты огневых взводов были сумрачны, механически выполняли мои команды и старались не смотреть в сторону, где лежал труп из вчерашнего начальника. Забегая вперед, следует сказать, что на этом мое "продвижение по службе" не окончилось. Мы несли такие потери в рядовом и командном составе, что под конец военных действий меня назначили заместителем командира батареи, на случай его выбытия. К счастью, этого не случилось. Нашего дубового комбата трудно было вывести из строя.
Во время войны я получил письмо из дома от матери. Она писала, что была получена повестка из военкомата на мое имя с приказанием явиться "с вещами". Мать понесла повестку в военкомат, объяснив, что сын мобилизован еще полгода тому назад. Там взяли повестку и сказали, что это была ошибка. А через несколько дней ночью в нашу квартиру явились с обыском и, подняв старуху-мать с постели, стали допрашивать, где ее сын. В это время другие бесцеремонно заглядывали под кровать, в платяной шкаф, в туалет. Мать возмутилась: "Это я должна вас спросить, где мой сын! Это вы мобилизовали его еще осенью. Он честно сражается на фронте, а не ходит в тылу по ночам шарить под кроватями". На комоде пришельцы увидели мою фотографию в военной форме и письма со штампами военно-полевой почты действующей армии. Ночные гости смущенно удалились, забыв, конечно, принести извинения. Вот какие порядки были в нашем Баумановском военкомате города Москвы.
Однажды утром я шел с батареи на передовую, где располагался наблюдательный пункт комбата. Дорога проходила по лесу и в этот час была пустынна. Повстречался со мной какой-то военный. Кто он был, не знаю, ведь знаки различия приказано было снять. Когда он поравнялся со мною, я спросил его по-простецки: "Ну, как там сегодня, спокойно?" Он скорчил презрительную гримасу и бросил: "А вы что, боитесь что ли?" Это меня взорвало, и я ответил тоже вопросом: "Не знаю, кто больше боится: тот, кто идет на передовую, или тот, кто спешит поскорее оттуда убраться". В ответ я услышал матерную ругань. Незнакомец отрекомендовался.
Были у меня столкновения и с нашим комбатом. Однажды, когда я был на батарее, которая находилась в лесу, он вызвал меня по телефону на опушку. Впереди, на открытом месте была высотка, за которую наша пехота вела бой. "Тяни провод на высотку,- сказал комбат.- Иди туда сам и оттуда командуй стрельбой батареи". "Но там еще финны, - ответил я, глядя в бинокль .- Как только наши займут высотку, так я туда пройду с телефонистом и протяну провод". "Иди сейчас", - жестко сказал комбат, и его рука вдруг легла на расстегнутую кобуру пистолета. Это меня возмутило. Вздумал грозить, когда лес и так кругом нас пел пулями и визжащими минами. "Товарищ старший лейтенант, - сказал я, - повторяю, что выполню Ваше приказание, как только пехота займет высоту. А что касается пистолета, то у меня есть точно такой же. Если Вам уж так не терпится, - продолжал я, - то пойдемте сейчас туда с вами вместе. Там наши пистолеты весьма пригодятся". Мое предложение комбату что-то не понравилось, и он замолк. "Разрешите сначала передать на батарею, чтобы она выдвигалась сюда на опушку, иначе мы не сможем обеспечить сектор обстрела". "Выполняйте", - сказал комбат, видимо, немного остыв и поняв, что зашел слишком далеко, и важно удалился.
Авиации у противника почти не было, или она не действовала на нашем участке фронта. Только один раз я видел, как на наши боевые порядки налетело несколько финских самолетов типа наших У-2, которые бросали связки каких-то гранат. На крыльях у них были черные кресты на фоне голубой полосы. Но и нашу авиацию мы что-то совсем не видели.
Нам очень досаждали "кукушки" - снайперы с деревьев. Финны при отходе сажали их на деревья с автоматом и большим запасом патронов. Одни из них, постреляв, убегали на лыжах, которые оставляли под деревом. Другие били до последнего, пока их самих не сбивали с дерева, а упавших с ненавистью добивали. Иногда четыре "кукушки" располагались как бы по углам лесного квадрата, и тогда каждый, кто попадал в этот квадрат, неизбежно погибал. А сбить их было трудно, т.к. при таких попытках они сосредотачивали огонь четырех автоматов на одной цели. Ночью они меняли позицию, уходя на следующий "квадрат". Некоторых снайперов, сажая на деревья, финны разували, чтобы не убежали, заменяя обувь одеялом. В нашем полку был случай, когда солдаты, увидев на дереве сидящую "кукушку", ее обстреляли. И она сразу бросила оттуда автомат и одеяло с ног. "Кукушкой" оказалась молоденькая девушка, рыжеволосая, бледная, как смерть. Ее пожалели, а когда обули в какие-то обгорелые валенки, то она поняла, что убивать не будут, и зарыдала. Сердца растопились, и ее в неприкосновенности отправили под конвоем в тыл.
[Упоминание о кукушках-женщинах и о ДОТ с бронеплитами на амортизаторах, для того, чтобы снаряды отскакивали, очень интересны. Это показывает, что даже образованные люди верили и продолжают верить в мифы тех времен. По поводу ДОТ в том районе, где воевал этот офицер - там нет ни одного миллионного ДОТа, все ДОТы на 1-2 пулемета, но постройки 1930х годов, добротные. Показательно упоминание огнеметных танков - именно при штурме тех двух узлов сопротивления - Салменкайта и Муолаа - огнеметные танки активно использовались. В укрепрайоне Муолаа есть ДОТ, на котором я был, в котором весь гарнизон сожгли огнеметные танки. Баир Иринчеев]
Во время боев кормили в основном хорошо. На передовую приезжали походные кухни с супом, кашей и оделяли всех, кто подходил. Повара торопились поскорее раздать пищу и уехать обратно из зоны минометного обстрела. Обратно е разданной пищей кухни не пропускали. Говорили, что расстреляли на месте одного повара, который вывалил на снег свой бак с кашей, чтобы поскорее уехать с передовой. Конечно, были дни, когда для чая мы кипятили безвкусный снег, в дыму костра отогревали замерзший оледенелый хлеб и в котелках варили пшенный концентрат.
Наш полк глубоко узкой полосой вклинился в расположение противника. Справа и слева от нас оставались еще не взятые доты, и мы честно попадали под перекрестный фланговый огонь. Наши боковые линии охранялись слабо, лишь кое-где были установлены станковые пулеметы. Однажды ночью, когда я со своими солдатами спал вповалку на сене, разложенном на снегу, рядом заработал пулемет. Я вскочил и подбежал к пулеметчику. Было темно. На вопрос, почему он стреляет, солдат сначала молчал, потом буркнул: "Да, не стреляй, так он и сюда придет."
Во время сильных морозов нам, комсоставу, выдали полушубки. Но вскоре их пришлось снять. Финские снайперы стали усиленно на выбор истреблять комсостав. Не только снайперы, но и финские лыжники, облачившись в советскую форму, заезжали в наше расположение, резали ножами наших офицеров и успевали скрываться. Поэтому нам приказали снять не только полушубки, но и снять знаки различия с петлиц, спороть красные угольники с рукавов, а ременное снаряжение надеть вниз под шинели.
Однажды мне было приказано взять телефониста и, протянув провод к командному пункту пехотного подразделения, самому там находиться, вызывая в случае необходимости огонь батареи. Командный пункт располагался в низком блиндаже, пол которого был устлан сеном. Все сидели прямо на полу. Вскоре по пехотному телефону комбат стал вызывать меня. Хотя я был одет как простой солдат, пехотный телефонист обратился ко мне: "Товарищ лейтенант, вас". "Почему ты думаешь, что я лейтенант?" - "Я вижу, что вы лейтенант, у вас разговор не такой". Оказывается по пословице "Попа и в рогожке видно".
В соседней части был случай, когда финн, переодетый в советскую форму, подъехал на лыжах к походной кухне. Повар сказал, что не знает его и может накормить, если комиссар разрешит. "А где комиссар?" - спросил финн. Повар указал на комиссара, который был одет в солдатскую шинель. Финн подъехал к комиссару, ударил его ножом и скрылся.
Было много случаев зверств, когда финны убивали ножами наших раненых, которых не успевали убрать с поля боя. Я сам видел в бинокль, как на поляне, к которой нельзя было подойти близко из-за стреляющих "кукушек", лежало несколько тел наших солдат. И когда один из них делал попытку подняться, то из леса с деревьев по нему раздавались выстрелы. Один из раненых рассказывал, что когда после боя он лежал раненый на снегу, к нему подъехал финн и сказал по-русски: "Лежишь, Иван? Ну, лежи, лежи". Еще хорошо, что не добил, а ведь таких случаев было много.
Потери людского состава в нашей батареи были большие. Помню одного из моих связистов, молодого парня, недавно окончившего школу, хорошо рисовавшего, несомненно, талантливого, мечтавшего поступить в Академию художеств. Я часто беседовал с ним, просматривал его рисунки, помогал ему советами. Было бесконечно жаль, когда он скончался в санбате после ранения. Потери в пехоте были значительнее. Было много трагедий. Рассказывали об одном молодом лейтенанте, который был ранен в лицо, потеряв оба глаза. У него не успели отобрать оружие, и он застрелился сразу здесь же, в траншее, как только понял, что ослеп.
Однажды ночью, проверяя проложенную проволочную связь, я шел по лесу. Пересекал небольшую поляну, чтобы снова войти в лес. Передовая была где-то рядом. Луна ярко светила мне в лицо, ослепляя глаза, снег блестел. Войдя снова в лес, я с первых шагов наткнулся на человека в белом халате, так неожиданно и вплотную, что выбросил вперед руку и ладонью в грудь оттолкнул этого человека. Я почувствовал, что от ужаса сердце у меня остановилось. И вдруг матерная ругань, резанувшая мне уши, прозвучала как божественная музыка: "Свой, русский". Это был наш разведчик, который, видя, как я пересекаю поляну, решил обождать в лесу. По одному человеку противник не стал бы бросать мины, а по двум мог бы.
Был и такой случай. Заняв новый командный пункт, комбат по телефону вызвал меня с батареи к себе. Он прошел туда ночью, вслед за пехотой. Но днем положение изменилось. В одном месте дорогу пересекало замерзшее русло реки, и этот переход стал простреливаться финским снайпером. Он засел на каменистом островке посередине реки и бил из автомата по всем пытающимся пройти по льду. Скрытно подобраться к снайперу было нельзя, он имел возможность почти кругового обстрела. От пуль его защищали огромные валуны. С обеих сторон реки в лесу собралось много солдат и офицеров, которым надо было перейти на другую сторону. Время от времени кто-нибудь решался перебегать под пулями, и это удавалось. Но были случаи, когда раненые падали на лед. Эти ползком добирались до противоположного берега. Единственной защитой для перебегающих был советский обгоревший танк, стоящий по середине реки. Конечно, если бы был под рукой миномет, то можно было бы быстро заставить замолчать этого молодчика. Но миномета не было, и никому до этого не было дела.
Надо было и мне переходить. Снайпер бил сдвоенными выстрелами с перерывами. Я встал под защиту крайнего к реке дерева и стал ждать. После того, как выстрелы прозвучали, я бросился бежать к танку. И как только добежал до него, пули застучали по его броне. Отдышавшись, я стал ждать следующей очереди, и как только она замолкла, бросился бежать дальше. Этот отрезок пути был дольше, и я еле успел укрыться за ствол первого дерева противоположной стороны. Пронесло... Через несколько дней, когда финнов оттеснили дальше, и мы перетягивали пушки через это злополучное место, я пошел взглянуть на островок. Между огромными валунами и под ними была вырыта нора, застеленная сосновым лапником, с амбразурой в сторону дороги. Валялись пустые коробки от сигарет с надписью "Спорт" и множество стреляных медных гильз. Среди них были и гильзы от пуль, которые снайпер посылал в меня. Вот какой был этот "спорт".
Перед началом боевых действий нам, комсоставу, было объявлено, что из трех стрелковых полков дивизии, каждый будет воевать десять дней, по очереди. Как мы ждали окончания этих первых десяти дней. Ждали, обливаясь кровью и отправляя своих товарищей то в санбат, то в могилы. Но, увы, и после десяти дней нас не сменили. Командир дивизии, узнав о больших потерях в 306м полку, решил, что так же истреблять остальные два полка не стоит. И изменив свое первоначальное решение, изрек: "Вот уж дотреплю до конца 306й, тогда будем думать о замене". И действительно, до конца войны нас не сменяли, так "истрепав", что от нас остались "рожки да ножки".
Двадцать два дня продолжался этот ужас, эти беспрерывные бои. Мы превратились в каких-то полузверей: обмороженные, грязные, завшивевшие, обросшие бородами, в обгоревшей от костров одежде, не произносящие ни одной фразы без матерной ругани. И при этом подвергающиеся каждую минуту опасности быть ранеными или убитыми.
И вдруг, если я не ошибаюсь, 11го марта, вечером, ко мне прибежал один из моих радистов с поражающей новостью. Он случайно поймал радио: заключено перемирие. Я бросился к нашему политруку, но тот отругал меня, что я верю разным слухам да еще и распространяю их. Но такую новость нельзя было удержать в кармане. По лицам солдат я понял, что новость быстро распространилась. Некоторые обращались ко мне за подтверждением, но я отвечал, что не имею официальных сведений. Наступило утро следующего дня. Это было 12 марта 1940 года. Все ждали чего-то. Но вот позвонил комбат с передового наблюдательного пункта: "Батарея к бою!" Я подал команду: "Расчеты к орудиям, готовиться к стрельбе, подносить и протирать снаряды!" Солдаты неохотно двигались. Некоторые ворчали: "Вот тебе и мир". Комбат передал координаты стрельбы, я навел оруи и: "Огонь!", еще "Огонь!". Финны стали отвечать из тяжелых минометов. Мины ложились слева, спереди нас, на перекрестке дорог. Там накрыло какую-то конную повозку, и несчастная лошадь с распоротым животом путалась в своих внутренностях. Зрелище было ужасное. А комбат с наблюдательного пункта все требовал: "Огонь!" и "Огонь!".
Линия фронта на карельском перешейке на 13 марта 1940 года. С разрешения The battles of Winter war |
Было около 10ти часов утра, когда по дороге, идущей из тыла, показался скачущий всадник, он что-то кричал и размахивал пакетом. Ближе, ближе. Узнали связного из штаба полка, маленького весельчака солдата, который не раз бывал у нас на батарее. Он кричал: "Прекратить огонь!" Что тут сделалось! Одни кричали "Ура", кто-то целовал друг друга, кто плакал, а некоторые просто без сил опустились на снег. Я дрожащими руками взял пакет. Он был не запечатан. Там было приказание комбату прекратить огонь. Телефонист позвал меня к телефону. Комбат кричал на меня: "Почему прекратили огонь?" Я тоже ему крикнул, что таков приказ из штаба, говорят, мир. "Какой мир? Вы там сошли с ума!" Но по всему фронту орудийная стрельба затихала. И если вдруг раздавался какой-нибудь запоздалый выстрел, то солдаты возмущались: "Что они там, не знают что ли?!" После взрыва первой радости, наступила какая-то реакция. Все замолкли без сил и замерли в каком-то оцепенении, не зная, что дальше делать. После очевидцы рассказывали, как встретили весть о мире в передовой пехотной цепи. Замерзшие, усталые солдаты, как наши, так и финны, вылезали из своих нор, по обеим сторонам "ничейной земли", с недоверием и удивлением глядя на своих недавних врагов. И не понимали. Что же произошло? Молчали, разводили костры, чтобы обогреться. Какой-то финн, встав на большой валун, кричал нашим: "Русский, русский, ты в меня сейчас стрелял, а я под этим камнем сидел!" Другой финн кричал нашим через "ничейную землю": "Не ходите направо, там у нас заминировано".
Итак, мир. Нас отвели немного назад и приказали строить землянки. Мы стали приводить себя в порядок. Привезли походную баню с дегазационной камерой. Она была нужна. Что там скрывать, нас заели вши. Мылись мы в трех последовательно установленных палатках. Перед тем, как войти в первую палатку, снимали верхнее обмундирование и отдавали его в прожарку. В палатках снежный пол был покрыт ветками хвои. В первой палатке сбрасывали с себя грязное белье, во второй обливались из сети трубок горячей, чуть ли не кипящей водой, а потом пробегали в третью палатку, где получали чистое белье, надеваемое на мокрое тело, вытираться было нечем. И ждали, распаренные, в одном белье, когда прожарится обмундирование. И все это на холоде, т.к. в палатках было почти так же холодно, как и снаружи. Как только мы не простудились и не подхватили воспаление легких, до сих пор не понимаю. Но и такой бане мы были рады.
Недели через две после окончания боевых действий, когда мы немного отдышались, отдохнули, привели себя, свое оружие и орудия в порядок, было приказано выходить в обратный путь. Полк выстроился в походную колонну. И только тогда мы воочию убедились, какие полк понес потери. Полк пришел сюда в полном составе по нормам военного времени. Пехота состояла из трех батальонов по 700 штыков в каждом. А теперь в пехоте по количеству людей и батальона не набралось. Ротами командовали сержанты. Понесли большие потери и мы, батарейцы. Из девяти офицеров нашей батареи в строю осталось только четверо. Двое были убиты и трое ранены. Даже меня, резервиста, пришлось назначить заместителем командира батареи на случай его выбытия из строя. А сколько батарея потеряла рядового и сержантского состава, я уже не помню. Мы шли сюда несколькими колоннами, полк был так громаден. Теперь весь полк был построен в одну колонну, и мы, артиллеристы, замыкавшие движение, видели и слышали оркестр, игравший походные марши во главе колонны. Мы шли мимо места, где стоял санбат и было кладбище. Санбат уже свернулся и ушел, а кладбище осталось.
Если бы не видеть трупов, этих ужасных замерзших восковых кукол, то смерть не так уж была бы страшна. В гражданских условиях смерть больного человека не является неожиданностью. Но нелепо видеть приход смерти к молодому здоровому человеку, который вдруг виснет у тебя на руках, как мешок, лицо желтеет, опускаются углы губ и веки. И ты видишь всю ужасную эволюцию, всю легкость перехода от одного состояния до другого, до печального холмика из мороженых комьев проклятой финской земли.
Трудно выразить словами, что чувствовали мы, проходя мимо этого кладбища. Совсем недавно эти люди, наши товарищи, молодые и здоровые, находились среди нас и были такими же, как мы. Даже когда они легли здесь, а каждый из нас мог в любую минуту лечь рядом с ними, мы не чувствовали отчужденности от них. А вот теперь мы уходили отсюда навсегда, а они навсегда оставались лежать здесь. И между нами и ними ложилась пропасть, и непостижимо было понять разумом, как и почему, зачем все это произошло?
Конечно, мы поняли, что эта война была необходима. Надо было обезопасить Ленинград, отделив его зоной советской земли от опасной границы. Знали также, что финны на предложение советского правительства об обмене этой земли на любую другую территорию вдоль границы отвечали отказом. Другое было непонятно - метод ведения этой войны. Неужели нельзя было разбомбить финские доты авиацией, блокировать их и, обойдя, оставить в тылу?! Как это сделали немцы с Линией "Мажино". Неужели нельзя было выбросить в тылу у финнов десанты, шире использовать танки?! Ведь много этой техники мы видели даже на запасных путях в Бологое. Нет, предпочитали бросать людей грудью на пулеметы и пушки дотов, в яркие солнечные дни с прекрасной видимостью. И укладывали в могилы тысячи молодых людей. Почему? Или рассуждали так же, как тот "стратег", который еще до боя повел нас к финскому доту и, думая, что перед ним учебный ящик с песком и оловянными солдатиками, стал объяснять нам, как надо воевать. Все это было непонятно и досадно.
После заключения мира в газетах было объявлено, что наши потери ранеными и убитыми составили что-то около пятидесяти тысяч. Сколько трагедий скрывалось за этими цифрами! А ведь эти потери могли быть значительно меньше!
Полки нашей дивизии, стоящие во время боев сзади нас в резерве, первыми были повернуты назад и первыми прошли по Ленинграду парадным маршем как герои. Им достались торжественные встречи, приветствия и подарки, собранные ленинградцами. А когда в город вошел наш 306ой полк, или вернее остатки от него, настоящая боевая часть, вынесшая на своих плечах всю тяжесть войны, то праздник встречи был уже закончен, и подарков мы не получили. Так вот и бывает в жизни.
Позже мы узнали, что за прорыв Линии Маннергейма наш полк награжден орденом Красного Знамени. Получили также ордена несколько офицеров стрелковых подразделений полка. Награждали в те времена очень скромно. Наши батарейцы и минометчики не получили ничего, хотя будто бы наградные списки на нас и были составлены. Но ведь оставшаяся голова на плечах - тоже награда немаленькая.
Когда в Ленинграде, уезжая, мы грузились на железнодорожной станции, то увидели еще одну печальную картину. На отдельных путях стояли в отдалении несколько товарных вагонов, окошки которых были заплетены колючей проволокой. Часовые с примкнутыми штыками не позволяли приближаться к этим вагонам. Железнодорожный рабочий сказал мне в полголоса, что это из Финляндии передали наших военнослужащих, попавших в плен. До сих пор мы думали, что нас, попавших на войну, судьба делила только на три категории: одни, счастливые, уезжали обратно; другие, обмооенные и изуродованные, легли в госпиталь; а третьи были зарыты в мерзлую финскую землю. Но, оказывается, была еще и четвертая категория несчастных людей, которые в этой подвижной холодной деревянной тюрьме дожидались следствия и суда. Кто определяет судьбу людей на войне и безжалостной рукой разделяет их на категории? И как легок переход из одной категории в другую. Где тут закономерность и где случайность?
Одной из особенностей этой войны было то, что мы воевали по приказу. Это было не то, что в последующую Отечественную войну, когда мы ненавидели врага, напавшего на нашу Родину. Здесь нам просто сказали: "Шагом марш!"- даже не разъяснив, куда и зачем. На финской войне мы просто выполняли наш воинский долг, только потом поняв смысл и необходимость военных действий. Ненависти к финнам у нас сначала не было, и только потом, видя отдельные случаи зверств со стороны противника, наши солдаты иногда проникались к нему злобой. Как, например, с остервенением убивали "кукушек", наносящих нам большой вред. Но вообще-то русский, советский солдат - человек добродушный, и чтобы разозлить его, надо приложить немало усилий.
Мой рассказ о польско-финской эпопее заканчивается. Осенью 1945 года, когда отгремела и Отечественная война, меня демобилизовали. В Бауманском райвоенкомате какая-то бойкая девица оформляла мой военный билет. Она вписывала туда все мои злоключения на военной службе. "Запишите также, что я участник войны с белофиннами". "Финскую не пишем", - сказала девица, и, перегнувшись через стол, крикнула соседке: "Светка, ты идешь обедать?" Это было эпилогом. В самом деле, зачем "писать финскую", когда ситуация изменилась, и об этой войне надо было скорее забыть, сделать вид, что ее не было и не могло быть с такими милыми соседями, как финны.
Эти воспоминания были в основном написаны автором, когда он лежал в больнице с воспалением легких, в октябре 1981 года. Они помогли ему заполнить томительные вечера и бессонные ночи унылого больничного бытия. В последующие годы автор только обработал, дополнил и отредактировал эти записки.
1941 год
Отечественная война 1941-1945 годов была эпохальным событием, определившим ход мировой истории. Поэтому все свидетельства современников будут являться интересным материалом для позднейших писателей и историков. Будучи непосредственным участником этой войны, автор настоящих записок счел своим долгом описать все, что он увидел и пережил в эти трагические годы.
Война пришла нежданно-негаданно. Ее и ждали и не ждали, и верили и не верили в ее возможность. "С немцами же заключили договор о ненападении". "Мы же торгуем с Германией и доставляем ей хлеб, нефть, уголь. Какая может быть война?" "Молотов недаром ездил к Гитлеру. Они договорились о мире". Но вот в летний теплый, солнечный московский день 22го июня 1941 года ударило, как громом. Страшная черная туча вдруг повисла над нами. Это было в полдень. Позвонила по телефону сестра Маруся: "Включайте скорее радио! Сейчас будет важное правительственное сообщение!" И мы услышали голос Молотова о вероломном нападении немцев на наши границы, о бомбардировках наших городов и о том, что правительство отдало приказ войскам отбросить нападающих с нашей территории. "Враг будет разбит, победа будет за нами!" Я собрал необходимые вещи, достал военную форму, которая сохранилась у меня с Финской войны, сложил все это в чемодан. Потом пошел в Баумановский военкомат, который располагался рядом с нашим домом, по Марксовой улице. Там двор был уже полон людей. Всем говорили: "Ждите повестки - вызовем". Сразу же после речи Молотова все изменилось. Казалось, что день померк, хотя было также солнечно и тепло. С улиц исчезли гуляющие, все были озабочены, люди бежали, торопились. Начали готовиться к возможной бомбежке города. На оконные стекла наклеивали крест на крест бумажные полосы. Для светомаскировки зашторивали оконные проемы изнутри черной бумагой. Белили ограничительные тумбы, переходные ступени тротуаров и углы зданий на случай затемнения. Но нашлись и такие, кто ударился в панику. В сберкассах образовались очереди: забирали свои вклады. Другие бросились в магазины запасаться продовольствием. Люди собирались у радиоприемников, ожидая дальнейших сообщений. Но после выступления Молотова до конца дня по радио звучали только военные марши.
Эти трагические события с особым периодом моей жизни. Ведь всего месяц тому назад (20-го мая) я женился, и вот теперь надо было уходить на войну, расставаться (и может быть, навсегда) с любимой подругой, которая казалась мне самой прекрасной из всех женщин мира. Расставаться не только с ней, но, может быть, и с самой жизнью. Вечером первого дня войны, желая остаться вдвоем, мы с женой ушли в Александровский сад и там, сидя на скамейке, говорили и не могли наговориться, стараясь осознать, что же произошло, и что будет с нами дальше. Условились, что если военный ураган разбросает нас в разные стороны, то встретимся в Уфе у родственников жены. Ведь Москва была под непосредственным ударом войны.
Первую военную сводку по радио (которую все так ждали) передали только на второй день войны, в понедельник 23го июня в 6 часов утра. Увы, она была мало утешительной. Враг вклинился на нашу территорию по всей западной границе. В речи Молотова говорилось о приказе "отбросить врага на его территорию". Это положение, видимо, было продиктовано Сталиным, который все еще надеялся, что это не начало войны, а провокация, которую можно ликвидировать восстановлением нарушенной границы. Нет, это началась страшная, разрушительная война, борьба не на жизнь, а на смерть, где перевес сил был пока на стороне агрессора.
Утром второго дня войны, в понедельник, я пришел в свой проектный институт Росстромпроект на Софийской набережной. Все были возбуждены. Работа над проектированием заводов стройматериалов казалась уже ненужной. Кто теперь будет строить эти заводы? Вместе с тем мы понимали, что работаем здесь последние дни, а может быть, даже и часы, а перед уходом надо привести в порядок проектные материалы, которые будут сданы в архив на хранение. Ведь кончится когда-нибудь война, и эта документация, на которую были затрачены народные деньги, должна пригодиться. В нашем институте был митинг. Глава нашей фирмы Нохратян Корюн Амазасп(п или т)ович, талантливый инженер и прекрасный оратор, призвал всех идти в армию. Тех, кто не подлежал призыву, убеждал записываться добровольцами в народное ополчение и сам записался первым. После рассказывали, что он провел один день среди добровольцев, сидя на полу в каком-то пустом здании, и был освобожден по ходатайству министерства. Он говорил, что военная служба ему очень понравилась.
Потекли тревожные дни перестройки страны на военное положение, тревожные известия с фронтов, ожидания вызова и мобилизации. Каждый день, приходя на работу в институт, мы кого-нибудь не досчитывались. Наконец, 5го июля и мне была вручена повестка, на красной бумаге, с приказом явиться в Военкомат к 9ти часам утра. Явился. Было приказано в течение шести часов ликвидировать все свои дела и в 3 часа дня снова явиться, но уже с вещами для отправки в часть. Приехал в институт, взял расчет, попрощался с товарищами по работе. Все говорили мне теплые слова и даже целовали. Потом поехал к жене в больницу. У нее была обнаружена закрытая форма туберкулеза, и ребенка ей нельзя было иметь. Операция его уже уничтожила. Так я терял сразу и жену и будущего ребенка. Еле упросил врача о свидании. Уже не помню, о чем мы с ней в эти разрешенные считанные минуты. Она, зарыдав, удалилась. Вернулся домой, собрал вещи, простился с матерью, с сестрами и ушел их дома, сознавая, что может быть, ухожу навсегда. Сердце разрывалось. Но общая беда как-то перекрывала личное горе. Вместе с тем настроение было приподнятое, хотелось поскорее принять непосредственное участие в защите Родины.
Нас, группу командиров-артиллеристов, сначала собрали в клубе какого-то завода, где выездная бригада артистов дала эстрадный концерт. Он был совсем не ко времени с его наигранной веселостью. Потом погрузка в эшелон, ночная поездка, и на утро выгрузка где-то в районе Серпухова. Здесь формировалась 252ая Стрелковая дивизия, в составе которой создавались два артиллерийских полка. Утрмна берегу реки к нашей группе подошло несколько старших офицеров. Один из них, майор, отрекомендовавшись, сказал, что он назначен командиром первого дивизиона 787го артполка и начал знакомиться с нами. Спрашивал о воинском звании (не все прибыли в военной форме) и сразу стал назначать командиров батарей и взводов. Желая помочь, я достал из полевой сумки бумагу и, опираясь на чемодан, стал записывать назначения. "Вот и хорошо",- сказал майор. - Назначаю Вас лейтенант-адъютантом. Будете вести списки, отчетность, записывать мои распоряжения и проверять их исполнение". Так неожиданно я получил назначение, не совсем мне нравящееся. Но что делать, приказ - есть приказ. Началось суетное время. Принимали и распределяли рядовой состав, получали обмундирование и оружие, лошадей, амуницию, двуколки, зарядные ящики и, наконец, орудия - 76мм пушки. Одновременно надо было организовывать питание, кормить людей и лошадей. Располагались мы в лесу, где сделали шалаши из ветвей и плащ-палаток. С организацией дивизиона нас страшно торопили. Все надо было сделать за четыре дня, т. к. 10го июля нам должны были подать товарные составы для погрузки. Мы и сами понимали, что надо очень спешить, на фронте шли тяжелые бои. К намеченному сроку мы сколотили дивизион и 10го июля 1941 года в один эшелон погрузили все наши три батареи. Тронулись. К нашему удивлению нас повезли обратно в Москву. Прибыли на Курский вокзал, пересекли город по ветке, связывающей южные и северные вокзалы столицы, и покатили дальше, по направлению на Калинин. Ветка, пересекающая город, проходит по Марксовой улице (бывшей Старой Басманной), где был мой дои. Меня провезли совсем рядом с моим домом, с моими близкими. Еще одно сердцещипание. Но проехали. Эшелон, оставив Москву, сначала шел на северо-запад, а затем прямо на запад.
И вот где-то в районе озера Селигер, когда до фронта было еще очень далеко, 13го июля (заметьте, 13го, вот и не верь после этого приметам) нас неожиданно встретила война. Был жаркий солнечный день. Я ехал в вагоне комсостава, который находился в голове эшелона. Обычный товарный вагон. Мы лежали на полках и читали. Дверь вагона была открыта. Вдруг раздался страшный удар, перешедший в грохот. Эшелон мгновенно остановился. Мы, как птицы, выпорхнули из вагона и скатились с насыпи в ржаное поле. В середине эшелона вырастали черные клубы дыма и языки пламени. Люди выскакивали из вагонов и бежали в рожь. Внезапно, низко над нами, как огромный стервятник, пролетел самолет с черными свастиками на крыльях, полили нас свинцовым дождем из пулеметов и скрылся. Все это произошло в считанные мгновения. Как оказалось, самолет сначала низко пролетел над эшелоном, против движения поезда, от паровоза до середины состава. И здесь бросил бомбу, которая угодила в вагон с конями. Потом, развернувшись, пролетел в обратном направлении, стреляя из пулеметов по людям, выскочившим из вагонов. Погибло часть лошадей, дневальные, находившиеся при лошадях, да еще десяток людей, попавших под пулеметные очереди. Были и раненые. Сила взрыва была велика, тяжелые скаты с колесами вагонов были отброшены в стороны, путь разбит, рельсы поломаны и погнуты, а от коней и людей, находившихся в вагонах, осталось мясное крошево. Если бы на несколько секунд раньше летчик нажал бы рычаг сброса бомбы, то она попала бы в наш вагон, и мы, сами того не зная, мгновенно исчезли бы из жизни. Но на войне многое решает случай.
Оправившись от первоначального шока, мы начали действовать. Раненых погрузили на телеги, добытые в ближайшей деревне, и отправили в больницу. Мертвых зарыли. Поступил приказ разгрузить эшелон. Легко было приказать, но трудно выполнить, без стационарных платформ, в чистом поле. "Но усердие все превозмогает". Разгрузились. Недостающих лошадей заменили грузовыми автомашинами, и походным порядком двинулись на запад. Заночевали на берегу одного из озер Селигера. Измученные и голодные, изнервничавшиеся за этот ужасный день, мы повались прямо на землю и пытались уснуть. Ночь была душная, влажная, жаркая. На нас с воем и визгом налетели тучи комаров, огромных, каких-то лохматых. Никогда до этого, ни после я не видел такого огромного количества этой гнуси. Мы лежали, закутавшись от комаров в шинели, задыхаясь от жары и обливаясь потом. Пытались дышать через рукава шинелей, но и через них проникают комары, набиваясь в рот и нос. После кошмарного дня ужасная, кошмарная ночь.
Несколько дней спустя меня вызвал начальник отряда. Он приказал мне взять двух солдат и отправиться на разведку в отдаленный фланг нашего расположения. Установить, занята ли противником или нет находящаяся там деревня. Мы поехали туда верхом на лошадях по лесу, держа наготове оружие, т.к. каждую минуту могли встретиться с немцами. Перед деревней в лесу мы спешились. Один из солдат остался держать лошадей, а я с другим солдатом пошел к деревне. Смотрел издали в бинокль, движения там не наблюдалось. Деревня, казалось, была покинутой жителями. Мы вошли в деревню, прошли по улицам и увидели около одной избы сидящего на завалинке деда. Он сказал, что немецкая разведка периодически бывает в деревне, и что незадолго до нашего прихода они ушли. Так случайно (и к лучшему) наша встреча не состоялась. Были посланы разведки и в другие стороны. Обстановка в районе прояснилась. Но она была не в нашу пользу. Уже не помню, как долго продолжалась эта партизанщина. Все же, в конце концов, удалось сформировать воинские подразделения и наладить порядок.
Меня и нескольких других артиллерийских офицеров отозвали из отряда и объявили, что мы зачислены в организующийся зенитный дивизион, который отводится в тыл для получения материальной части и ее освоения. Было сказано, что зенитные орудия и другое снаряжение мы должны получить из поставок союзников, американцев и англичан. Командиром дивизиона был назначен какой-то капитан, человек с большим кривым носом. Он держался очень важно, солидно молчал и ни во что не вмешивался. Всем и всеми распоряжался, был настоящим хозяином и на всех орал, комиссар, который фактически подменял командира. Были подобраны и назначены командиры батарей, взводов. Стали подбирать и младший комсостав. Меня опять назначили адъютантом, уж не знаю, за какие грехи. Дивизион предназначался не только для стрельбы по воздушным целям, но и прямой наводкой по танкам. Как только личный состав дивизиона был скомплектован, приказали двигаться походным порядком в тыл, на восток, за получением материальной части. Много было происшествий во время этого похода. Однажды на нас внезапно налетел и обстрелял немецкий истребитель. Несколько человек. В том числе и я, вскочили в какую-то одиноко стоящую сторожку, маленький домик на поляне и легли на пол под окном. Но немец не оставлял нас в покое, а сделал вокруг домика несколько витков, обстреливая из пулемета. Я не выдержал и, приподняв голову, заглянул в низ окна, около подоконника. Увидел, как истребитель, наклонившись и чуть ли не цепляя одним крылом за землю, пронесся мимо. Верх оконного стекла со звоном разлетелся, прошитый пулями, и нас осыпало осколками. Глупость я сделал, что заглянул в окно, мог поплатиться жизнью. А немецкий летчик был какой-то лихач. Но самолет пришел и ушел, а мы остались.
В первый год войны немецкие летчики вообще нахально пиратствовали в прифронтовой полосе, пользуясь слабостью нашей авиации и отсутствием у нас зенитных орудий. Я не говорю о налетах бомбардировщиков, но истребители гонялись даже за отдельными людьми на дорогах. Рассказывали, что на нашу воинскую часть во время движения налетел немецкий истребитель. Все разбежались от дороги. Один шофер был не в зеленой гимнастерке, а в синем комбинезоне. Летчик, вероятно, подумал, что это какой-то большой начальник, и неистово гонялся за ним, обстреливая из пулемета. Однажды я видел и трагикомическую сцену. Немецкий истребитель налетел на наш маленький самолет У-2, которого немцы звали "русс-фанер". И пытался расстрелять. Наш летчик быстро снизился и сел на поляну, где стоял одинокий домик, и заехал самолетом за домик. Немец на большой скорости вернулся, стреляя из пулемета, но наш летчик переехал самолетом по другую сторону домика. Так продолжалось несколько раз. Большая скорость немецкого самолета оказала отрицательное воздействие, и ему пришлось убираться восвояси.
Вскоре наша "зенитная эпопея" кончилась. Никакой материальной части мы не получили. Наш дивизион расформировали и нам приказали возвратиться в свою 252ю дивизию, которая была вновь сформирована после Ильинского разгрома. Из остатков двух артиллерийских полков нашей дивизии был сформирован один полк под номером 277. Я получил назначение командиром огневого взвода пятой батареи. Мне были вручены два орудия на конной тяге и десятка два солдат и младших командиров.
Начались бои. Сначала в районе города Западная Двина Калининской области. Потом бои с постепенным отходом на восток под давлением противника, у которого были и танки, и самолеты. А у нас ни того, ни другого. Кроме того, противник все время обходил нас с юга, и командование обоснованно опасалось, что нас могут отрезать от основной части армии.
Поддерживая пехоту в наступлении или прикрывая ее при отходе (что было чаще), пришлось сменить немало огневых позиций. Но одна из позиций нашей батареи запомнилась. Т.к. была особенно удачна. На опушке заболоченного леса находилась небольшая площадка, вполне достаточная для установки четырех орудий. С внешней стороны площадку защищал невысокий холм, защищающий от наземного наблюдения противника. А сверху от самолетов площадка прикрывалась ветвями огромных сосен опушки. И еще была одна особенность. На топографических картах местности, которые, конечно, были и у немцев, площадка не была показана, а за холмом будто бы сразу начиналось болото и опушка леса. Ошиблись при съемке топографы, видимо, поленились зайти за холм. Но нам теперь это было выгодно. Батарея быанадежно замаскирована. Зато землянки, которые мы отрыли здесь же, за орудиями, были мелкими, как звериные норы. Но и они подтоплялись болотными водами. Частыми гостями в них были лягушки. Вероятно, мы очень досаждали немцам своей стрельбой, потому что они нас стали настойчиво искать. Чтобы сбить их с толку, мы пользовались "кочевым" орудием, т.е. передвигали одно орудие по различным участкам соседней местности и оттуда стреляли. Мы избегали стрелять с основной позиции ночью, когда по вспышкам выстрелов противник мог засечь направление на нашу батарею. Стреляли в основном при дневном свете. Но все же обстоятельства вынудили нас как-то открыть и ночную стрельбу, что нас и выдало. Установив направление на нашу батарею, немцы хотели взять нас "в вилку", т.е. определив наше расположение по недолетам и перелетам снарядов, "споловинить вилку" и перейти на поражение. Но если недолеты своих снарядов, разрывавшихся на фоне холма, они наблюдали, то перелетные снаряды попадали в лесное болото, гасились и были невидимы. "Но сколько веревочку не вить, а концу ее быть". В конце концов, немцы пристрелялись, и нам надо было срочно менять позицию. Но командир дивизиона капитан Коробов, которого запросили по телефону, не разрешил. "Что это вы испугались? Пока еще ничего не случилось". Но вот и случилось. Вечером того же дня немцы произвели массированный артиллерийский налет на нашу позицию. Мы забрались в землянки, которые, конечно, не могли спасти при прямом попадании, но хоть спасали от осколков. Вероятно, немецкие орудия были изношены, потому что разброс снарядов по площади был значителен, и это, возможно, и спасло нас. Когда артналет кончился, и было уже темно, я вышел из землянки немного размяться. В это время какой-то запоздалый снаряд, полета которого я не слышал, вдруг ударил в верхнюю часть большого дерева, у которого я стоял, обломил его, разорвался и вместе с деревом полетел в болото. Силой воздушной волны меня бросило ничком на землю. Когда я очнулся, то почувствовал, что рот полон земли с кровью, лицо расцарапано при падении о корневище дерева. Но ранения не было. Как говорится, отделался легким испугом. После артналета немцы перешли на "запрещающий" огонь, т.е. ровно через каждые 10 минут посылали нам по одному снаряду. Это была кошмарная ночь. В маленькой землянке, согнувшись, сидели три человека: политрук, я и еще кто-то. Спать хотелось зверски. Но вот слышен выстрел на немецкой батарее, и снаряд, урча, идет к нам. Удар, разрыв, свечка гаснет, пахнет серой и еще какой-то химической гадостью. Все матерятся. Зажигают свечу. Можно заснуть на несколько минут до следующего снаряда. Выстрел, и опять просыпаешься и слушаешь, как, что-то бормоча, снаряд летит в нас. Опять разрыв где-то радом, опять гаснет свечка, опять вонь и мат. Но можно опять заснуть до следующего снаряда. И так всю ночь. Если бы не так хотелось спать, то можно было бы сойти с ума.
Но вот наступил серый рассвет, и стрельба вдруг прекратилась. Но надолго ли? Мы вылезли из укрытий, оглохшие, зеленые, злые. Ругали немцев, ругали командира дивизиона, который не разрешил переменить позицию. Кругом все было разворочено и поломано. Но основная часть снарядов перелетела и попала в болото, что, видимо, и спасло нас. Несколько человек было ранено, их перевязали и отправили в тыл. Надо было срочно уходить отсюда, т.к. обстрел мог возобновиться. Командир батареи приказал мне взять двух солдат и отправиться на поиски новой позиции, куда бы мы могли перебазироваться. Мы и раньше пытались отыскать запасную позицию, но ничего подходящего в округе не было. В дополнение к злоключениям этих суток во время поисков новой позиции в предрассветном тумане мы наткнулись на немецкую разведку. Это случилось в редком молодом лесу, где стволы деревьев не могли защитить от пуль. Метрах в ста от нас по направлению к противнику мы увидели несколько фигур. Прежде, чем мы поняли, что это немцы, они обстреляли нас из автоматов. Вместо того, чтобы ответить им огнем из винтовок, мои солдаты бросились ничком на землю. Я остался стоять, т.к. по финскому опыту знал, что автоматическая стрельба на таком расстоянии бесприцельна, и что гораздо опаснее просто спрятаться и не знать, что противник будет делать дальше: отходить или наступать. И действительно, я увидел, что после автоматной очереди немцы попятились и скрылись. Я сказал солдатам: "Вставайте, герои, немцы ушли". Те поднялись, смущенные. "В следующий раз, - продолжал я, - не делайте такой глупости. Укрываться надо, но надо отвечать на стрельбу и наблюдать за противником. Иначе моете погибнуть…" Несмотря на усиленные поиски мы не нашли подходящей позиции. Разведка, посланная в другую сторону, тоже вернулась безрезультатно. Волей-неволей мы остались на старом месте. К тому же противник перестал нас обстреливать, видимо, считая, что мы уничтожены. Ведь согласно их нормам они израсходовали на нас количество снарядов, положенное для истребления вражеской батареи. А раз так, то по их понятиям мы уже не существовали. Оставаясь на старой позиции, мы по-прежнему обстреливали немецкое расположение, но немцы нам не отвечали, видимо, считая, что это стреляла другая батарея и с другой позиции. Вскоре был получен приказ опять отходить.
Осень 1941 года. Мы отходим и отходим с боями. Противник выбрасывает впереди нас десанты, которые мы принуждены обходить или пробиваться с боями. И уходить дальше на восток. Кругом все горело. Я никогда не забуду одну ужасную ночь. Мы отходили через какую-то деревню. Грохот орудийной стрельбы, освещение багряными отблесками пожаров, и жители, стоящие в темноте около своих домов и вдоль дороги, по которой мы уходили. Они смотрели на нас и молчали. И мы молча уходили. Мы оставляли их врагу. Мы не смотрели на них. Нам было стыдно своего бессилия.
Этой ночью мы остановились отдохнуть в деревянном здании сельской школы. Молоденькая учительница спрашивала нас о положении на фронте. Нам было воспрещено это говорить, и мои товарищи отделывались какими-то успокаивающими шутками. Вещи учительницы уже были уложены на телегу, запряженную лошадью. Но учительница не знала, уезжать ей или нет. Когда мы стали уходить, я задержался и сказал ей вполголоса: "Немедленно уезжайте. К утру здесь могут быть немцы". Учительница схватила мою руку и хотела поцеловать. Я вырвал свою руку и поспешил догнать товарищей. Пусть я нарушил приказ, но учительница, вероятно, успела уехать и не попала в лапы немцев.
Отходили через Земцы, Нелидово, Мостовую, Оленино, Чертолино. Подошли к Ржеву. Но уже за Ржевом, в Зубцове, противник с воздуха выбросил сильные десанты, и путь на восток по прямой нам был отрезан. Повернули в обход Ржева на северо-восток, к Торжку. Подошли к Торжку ночью. Немцы с самолетов повесили над городом осветительные ракеты и бомбили город. Несмотря на ночь, ракеты ярко освещали местность и держались на высоте за счет горения газов. Зрелище жуткое, тревожное. Самолетов не было видно, они летали выше осветительных ракет. Был слышен только их свистящий звук. С черного неба с воем и грохотом падали бомбы. А из города с плачем и проклятиями в темноте бежали люди. Утром, когда бомбежка кончилась, мы прошли через город. Он горел и был пуст. Некому было тушить пожары. Кое-где валялись трупы. Запомнились разбитые и открытые окна домов и оконные занавески, треплющиеся снаружи по ветру. На одном подоконнике мяукала кошка, не понимая, что произошло. Парикмахерская, открытые двери, разбросаны бритвы, ножницы, и никого нет. За городом на обочинах дорог валялись скатки пожарных шлангов и другое пожарное оборудование. Это пожарные бежали из города на своих автомашинах, побросав ненужный им инвентарь.
Потом мы повернули на Калинин. Шли преимущественно ночами. Днем разбойничала авиация противника. Путь нам освещали пожары. Проходили по местам недавних боев. Помню разоренный поселок Медное, где в разбитой аптеке я нашел и подобрал лекарства от головных болей, которые в то время мучили меня. В окопах лежали трупы немецких солдат, рыжих огромных людей. Видимо, под Калинином противник бросал в бой свои кадровые, отборные части.
Помню, я разговаривал с каким-то военным, который искал свою часть. Он сказал, что железная дорога между Москвой и Ленинградом разбомблена, и сообщение по ней прервано. А Ленинград в осаде. Узнать это было тяжело. Настроение у всех было подавленное. Иногда солдаты говорили мне: "Бьет нас немец и гонит. Если мы такие сиволапые, что воевать с ним не можем, то надо мир заключать". Я старался их ободрить: "Это временные неудачи, на нас напали неожиданно. Все еще должно измениться. Мы еще погоним немцев". "Мы понимаем, что Вы так должны говорить нам, товарищ лейтенант, но посмотрите кругом, что делается". Да, я смотрел и видел. И на меня временами нападало отчаяние. Неужели Родина, Россия, гибнет? Но нет, не может быть! История говорила мне, что наш народ не раз выходил победителем из самых трудных и страшных положений.
Видимо, наше командование не ожидало, что будем воевать на своей территории. Ведь мы пели, что "врагу никогда не гулять по республикам нашим". И вот, воюя на своей территории, мы не имели карт своей земли. Это очень затрудняло общую ориентировку, планирование боевых операций и данных для подготовки стрельбы. А вот немцы имели карты. Я видел подробные карты советской земли, захваченные у немцев. Они были перепечатаны с наших карт, а русские названия были дублированы латинским шрифтом. И в этом отношении мы были не подготовлены к войне.
Осенью 1941 года наша дивизия, отступая, подошла с северо-запада к городу Калинину. Но в Калинине уже были немцы, которые ворвались в него с юго-запада. Но дальше немцы продвинуться не могли. Они уже зарвались. Кроме нашей дивизии к Калинину подошли еще советские войска, и город был окружен нашими почти с трех сторон. Первоначально мы занимали фронт со стороны Горбатого моста и однодневного дома отдыха. Потом нас перебрасывали на другие участки. Начались бои за возврат Калинина. Легко оставить город, но как трудно его взять обратно, когда противник в нем уже укрепился. Когда дома превращены в доты, а улицы перегорожены баррикадами. Но мы не давали покоя немцам ни днем, ни ночью, подвергая их расположение артогню. Здесь я впервые увидел стрельбу наших "катюш". Это был какой-то фейерверк огня! Причем ракеты, долетая до цели, разрывались снопами осколков и искр. Зрелище было какое-то устрашающее, космическое. Впоследствии этих установок стало больше. Часто они располагались поблизости наших позиций, давали несколько залпов и быстро сматывались. Они даже не выключали моторы своих автомашин. Едва они исчезали, как немецкие минометы начинали долбить по месту, где располагались "катюши". А если радом были мы, то и нам доставалось.
Под Калинином немцы испытывали новое оружие. По-видимому, это была новая пушка, которая в момент выстрела не производила звукового удара, а какой-то крякающий скрип. Мне приходилосьнсколько раз это слышать. Разрывов снаряда этой пушки я не слышал и не видел. Рассказывали, что разрыв снаряда производил сильную воздушную волну. А может быть, и газовую. Попав в эту волну, люди мгновенно погибали, без признаков физического поражения. Лишь из носа выступали капли крови. Странно, что об этом оружии нигде и ничего не было сообщено.
Не обошлось и без партизанщины. Какой-то сержант с несколькими солдатами и с пушкой на конной тяге явился под Калинин вместе с волной отошедших на восток войск. Свою часть он потерял, и никто не хотел его к себе принимать. Тогда он со своим орудием выехал на передний край и все имеющиеся у него снаряды выпустил прямой наводкой по немцам. Те стали отвечать минометным и орудийным огнем, обстреливая весь участок фронта. Поднялась тревога. Наши батареи тоже открыли огонь по противнику. Произошла артиллерийская дуэль, которую начал сержант, решивший воевать самостоятельно. После этого сержанта с его пушкой куда-то пристроили.
Некий командир танка, видимо, подвыпив, тоже решил воевать самостоятельно. Он ворвался на своем танке в Калинин и, продвигаясь на танке по улицам, стал обстреливать из пушки и пулемета дома, где располагались немцы. У противника поднялась тревога. Вообразили, что советские войска ворвались в город. Паника была столь велика, что командующий немецкими войсками спешно вылетел на самолете из города. После этого рейда танку посчастливилось благополучно возвратиться обратно. Генерал Конев (тогда еще не маршал) вызвал к себе этого танкиста, отругал его, а затем снял с себя орден Красной Звезды и приколол его на грудь танкиста.
На одной позиции под Калинином мы как обычно располагались со своими орудиями на опушке леса. Внезапно получили приказ срочно повернуть орудия для стрельбы почти на 180 градусов. Доложили, что такой поворот невозможен - спереди и сзади лес. Но комбат требовал. Пришлось выкатывать орудия на небольшую полянку и поворачивать их. Однако и в таком положении мешал лес. Но комбат приказывал. Первый же снаряд зацепился за верхушки деревьев, разорвался и осыпал нас осколками. К счастью, никто не пострадал. Около моих ног лежал колун, которым мы кололи дрова. Осколок снаряда врезался в обух колуна и пронзил это толстое железо насквозь. Вот после этого и надейся на тонкую металлическую каску. Недаром многие на фронте касок не носили. Стрельбу пришлось прекратить.
В конце ноября начались морозы, и моральное состояние фашистских вояк стало падать. "Блитцкрик" явно проваливался. Немцы были легко одеты и страшно мерзли. Они даже раздевали своих погибших товарищей, чтобы облачиться в их одежды. Начались первые случаи добровольной сдачи немецких солдат в плен. Однажды немецкий автоматчик, просидевший всю ночь на посту на дереве, до того замерз, что утром вышел к нашим окопам из леса, сдал автомат и заявил, что "работать при такой температуре невозможно".
Много было разных событий. Так, на одной позиции под Калинином нас неожиданно вечером начала обстреливать какая-то немецкая батарея. Мы стояли на лесной поляне и для наземного противника были невидимы. Вероятно, нас засекли с самолета разведчики и с немецкой точностью определили наше месторасположение. Но все же ошиблись немцы метров на 30 по фронту, что нас и спасло. Снаряды стали рваться рядом, но сбоку, слева от нас. Там разрывы снарядов вырыли огромные воронки. Но к нам залетали только отдельные осколки, от которых мы благополучно укрылись в наших землянках. Немцы стреляли вслепую, не видя нас, и поэтому стрельбу не могли корректировать.
Однажды во время боев за Калинин нас выдвинули далеко вперед, и мы огнем поддерживали наступление нашей пехоты. Разведчик противника обнаружил нас и светящейся ракетой указал своим наше расположение. Ракета прочертила в воздухе над нами светящуюся кривую и, догорая, упала прямо между наших орудий. Мы ожидали, что вслед за ракетой полетят в нас и снаряды. Но этого не произошло. Вероятно, в горячке боя немцы не заметили ракеты, а может быть, у них в этот момент были цели поважнее, чем наша батарея.
В боях под Калинином наша батарея отличилась. Стрельбы были удачными. Комбату присвоили звание капитана. Я получил звание старшего лейтенанта и мог привинтить к своим петлицам третьи кубики. Комбатом в это время был Яшин, интеллигентный и симпатичный офицер из запаса. Поздравляя меня с присвоением следующего звания, комбат сказал, что он будет рекомендовать меня в качестве в качестве своего заместителя на случай его выбытия. "Лучше живите и воюйте, товарищ капитан, - ответил я, - мне вашей должности не надо". В другой раз комбат спросил, правда ли, я пишу дневник и зачем. Я ответил, что события, в которых мы все участвуем, историчны и интересны, и что после войны по этим записям будет возможно создать литературное произведение. "Если Вы надеетесь остаться в живых, то это напрасно. Всем нам лежать под ракитою зеленой". И действительно, к нашему сожалению, наш капитан скоро "лег", а нам прислали другого комбата, порядочного солдафона. Что касается моего дневника того времени, то его пришлось впоследствии уничтожить, чтобы он не попал в руки немцев.
Собаки тоже воевали. В боях под Калинином некоторое количество немецких танков было уничтожено при помощи собак. Их предварительно дрессировали, давая пищу после того, как они пролезали под танками. Причем на спину им привязывали небольшой груз. Во время немецкой танковой атаки груз на спине собаки заменяли миной со взрывателем и пускали собак навстречу танкам. Собаки гибли вместе с танками. Жаль было собак, но уж лучше гибнуть собакам, чем нашим людям.
К нам в плен попала немецкая овчарка. Она была дважды немецкой: по породе и по службе. Печально бродила она в помещении штаба армии. Чужие люди, чужие запахи, чужие звуки речи. Но вот она заглянула в комнату, где переводчики работали над расшифровкой немецких трофейных документов. Услышав немецкую речь, собака вбежала в комнату, стала радостно визжать и лизать руки переводчикам. Нашлись люди, которые стали ругать и пинать за это собаку. А чем она была виновата?
Я явился в армию в обмундировании и в старых сапогах, которые остались у меня после финской войны. Мне так и пришлось носить эти сапоги, т.к. нам вместо сапог выдали ботинки и обмотки. Но эти ботинки у меня пропали вместе с моим чемоданом, а старые сапоги не выдержали усиленных маршей, непогоды и стали разваливаться. Как быть? Один из моих солдат снял для меня ботинки с убитого. Они были испачканы кровью, но вода все отмывает. Мне не хотелось заматывать обмотками ноги. Я отрезал голенища от моих старых сапог и стал их носить с башмаками. Для фронтовых условий получилось неплохо.
Пятого-шестого декабря 1941 года началось знаменитое контрнаступление советских войск под Москвой. Наступление велось широким фронтом, на правом фланге которого (в районе Калинина) участвовала и наша 252я дивизия, в составе 39ой армии. 17го декабря немцы были с боем вытеснены из Калинина, после чего они начали панически отступать на запад, бросая обозы, оружие и раненых. На дорогах валялись разбитые немецкие автомашины с награбленным имуществом. Здесь были и русские самовары, и полотенца, расшитые петухами, и даже драные полушубки. Я поинтересовался содержимым одного из брошенных немцами чемоданов. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что чемодан был набит пачками новеньких дореволюционных царских бумажных денег, видимо, фальшивых. До какой степени немцы не знали наших советских людей, чтобы приходить к нам, держа в одной руке автомат, а в другой деньги, да еще царского образца.
Мы шли через пепелища сожженных городов и сел, видели трупы расстрелянных и повешенных советских людей. В сохранившихся населенных пунктах на домах были прибиты немецкие номера, разные указатели и приказы на немецком и русском языках, грозившие смертью за малейшие проступки. В общем, "немецкий порядок" в действии. Отступая и уходя из какого-либо пункта, немцы давали зеленую ракету, и вскоре по этому пункту начинали бить немецкие минометы, прикрывая свой отход. В одном месте мы увидели пленного немца, которого конвоировали два наших солдата. Это был жалкий замерзший молодой мальчишка, в драных русских валенках, смотревший на нас с испугом, видимо, опасаясь, что его могут расстрелять.
В одном селе, в которое мы вошли, в здании школы нам стали раздавать обед. Я ел из своего котелка суп, когда ко мне оошла пожилая учительница и после нескольких общих фраз попросила: "Если у Вас останется немного супа, то позвольте мне его доесть. Я очень голодна". Это меня обожгло. Как я не догадался раньше? Я побежал к нашей походной кухне, достал ей полный котелок еды и целую буханку хлеба. Какие мучения нам всем принесла эта проклятая война!
Немцы отходили очень спешно, мы с такой же поспешностью шли за ними, часто попадая под немецкий минометный огонь. И мы несли потери. Однажды, уже поздно вечером, войдя в одну большую деревню на берегу Волги, измученные боями и походом, мы повалились в избах спать. И только утром узнали, что немцы тоже ночевали в этой деревне, но только на другом конце.
Население освобожденных городов и сел встречали нас восторженно, жалуясь на зверства и притеснения немцев. Остановились на ночевку в одной деревне. Разговорились с пожилым крестьянином. Он рассказал следующее: "Немцы тоже бывают разные. В моей избе и в соседних домах стояло какое-то немецкое подразделение. Офицер за солдатами строго следил, не позволяя им кого-либо обижать или грабить. Когда было рождество, они веселились, пили, играли на губных гармошках. А как получили приказ выступать вперед на фронт, то примолкли и загрустили. Офицер говорил немного по-русски. Он предупредил, что они уходят, и что вместо них придут эсэсовцы. Советовал мне спрятать подальше все ценное, называя эсэсовцев разбойниками".
Но чаще бывали иные рассказы. В другой деревне плачущий грудной ребенок мешал спать немецким солдатам. Они пронзили его штыком в колыбели, а рыдающую мать выгнали из избы на мороз раздетую. Заперли дверь и спокойно заснули. Особенно зверствовали финны, как бы мстя ха поражение в предшествующей войне. Они относились к населению гораздо хуже, чем немцы.
Через несколько дней немцы стали переходить у обороне, цепляясь за каждый населенный пункт и бросаясь в контратаки. На нашем участке они даже потеснили наши передовые части и временно захватили деревню, где был развернут наш полевой госпиталь. Отходя под нашим нажимом, немцы сожгли деревню вместе с госпиталем и тяжелоранеными. Мы вошли в деревню, когда она уже пылала. Вид заживо сожженных раненых был ужасен, и это еще больше усиливало нашу ненависть к захватчикам.
Здесь убили одного младшего лейтенанта нашего полка, симпатичного и веселого молодого человека.
Он всегда рвался вперед и кипел такой энергией, что казалось ошибкой известие о его гибели. Осколок мины оборвал его жизнь, и он лежал в снегу, завернутый узлом в окровавленную плащ-палатку таким маленьким и нелепым свертком. К сожалению, я забыл, как его звали.
В одной занятой нами деревне около дома, где мы остановились, лежал труп убитого немецкого солдата. Мои солдаты вытащили из его карманов пачку фотоснимков и принесли мне. На снимках этот завоеватель был- -изображен в веселой компании за распитием пива, среди танцующих, в семейном кругу и т.п. Снимки были хорошего качества, на прекрасной плотной бумаге с рифлеными краями. Но смотреть их было противно.
Когда мы входили в эту деревню, то неожиданно попали под минометный огонь. Люди разбежались под защиту строений, а бедные лошади в упряжках орудий и зарядных ящиков остались стоять посреди улицы под разрывами. Это было с нашей стороны ужасно. Ведь лошади наравне с нами несли все тяготы войны и были нашими друзьями. К счастью, обстрел быстро прекратился, и никто не пострадал.
Заняв Калинин и преследуя немцев далее, мы двигались с боями вдоль Волги на юго-запад и заняли город старицу. Но из Ржева, к которому мы подошли, выбить немцев не удалось. Наши части, обогнув не взятый Ржев с западной стороны, устремились дальше на юг, заходя в тыл немецким войскам между Белым, Ярцевым и Олениным. Этот "заход" совершила наша 39ая армия и 11й кавалерийский корпус. В книге маршала Жукова "Воспоминания и размышления" (Москва 1972) между страницами 356-357 помещена карта, где красными стрелками показан этот марш. А синими стрелками показано, как немцы, запустив войска себе в тыл, отрезали проход, "зашив мешок". Показано также, что вскоре был пробит небольшой выход из "мешка" через Нелидово на Адриаполь. Через этот проход удавалось как-то снабжать нас, оказавшихся в окружении. Интересно отметить, что не только не препятствовали нашему заходу к ним в тыл, но и способствовали этому. Они оставили свободным проход между деревнями Ножкино и Кокошкино. Ночью, когда мы входили в эту "пасть", было видно, как с двух сторон от нас немцы пускали ракеты, как бы сообщая друг другу, что они на страже у ворот, и пока все в порядке. Как тут не вспомнить пословицу: "Что выгодно врагу, то не выгодно нам". Так оно впоследствии и получилось.
1942 г.
Этот поход в тыл к немцам был очень тяжелым. Двигались мы снежными, морозными ночами. На день останавливались в деревнях, пряча орудия и лошадей в сараях, а людей в избах. И измученные пытались уснуть, сидя в холоде и тесноте, в то время, как немецкие самолеты с ревом проносилась над крышами изб, бросая бомбы и обстреливая из пулеметов. После очередного разрыва бомбы кто-нибудь из солдат выбегал посмотреть и, возвратившись, рассказывал, как и какую избу разворотило. А ведь все избы были забиты солдатами. И мы ждали, когда наступит четыре часа дня, начнет темнеть, и самолеты уберутся восвояси. Наших самолетов мы не видели, а немецкие ходили по нашим головам и безобразничали, как хотели.
Помню один из таких ужасных дней. В избе, где мы пережидали светлое время, при каждом разрыве бомбы падала на нас железная дымовая труба от холодной печурки. Ее с проклятиями водружали на место, но при следующем разрыве она вновь падала на нас. Случайно запомнились названия некоторых деревень, где все это происходило: Щукино, Сверкушино. Это было уже, кажется, в Смоленской области.
В одной из деревень, где мы остановились, пушки поставили в сугробах у околицы крайней избы, где поместились сами. Дальше, в заснеженном овраге, расположилась наша пехота, которую мы поддерживали. Пушки замаскировали белыми простынями. И весь день нас бомбили и обстреливали немецкие самолеты. Деревня была покинута жителями. Свое имущество они спрятали в сундуки и ящики, которые закопали от немцев в сугробах снега. В избе было пусто и холодно. Я нашел только одну растрепанную книжку. Это было литературное приложение к журналу "Нива" конца прошлого века (а может быть, начала этого). Там была статья об авиационной выставке в Париже, где с восторгом предсказывалась великая будущность авиации на благо человечеству. Чтение этой статьи прерывалось периодическими бомбежками и обстрелом нас с самолетов. Приходилось бросать чтение и вставать под защиту русской печки. Горестно при этом думал я о "благе человечеству", которое пришло с развитием авиации, черт бы ее взял!
В эту зиму на одной из позиций я со своими двумя пушками держал под обстрелом дорогу, отрезок, который находился в расположении противника, но был хорошо нам виден. Мы каждый раз туда били, как только на нем что-либо показывалось. И должно быть, сильно досаждали немцам. Орудия мы замаскировали валами из снега, а для себя натянули палатки под деревьями. Рыть землянки было трудно, земля была, как железо. К тому же позиция была явно временная, и мы ожидали переброски на другой участок. После одной из наших стрельб над нами стал крутиться немецкий самолет. Я приказал солдатам рассредоточиться в находящийся сзади нас лес и укрыться. И правильно сделал, потому что самолет начал бросать на нас бомбы. К счастью, они были небольшого калибра, и никто из нас не пострадал, а в орудия бомбы не попали. Оказывается, налет на нас был не случайным. В момент налета противник провозил по дороге какой-то важный транспорт.
Одно время наша огневая позиция располагалась километрах в 10ти юго-западнее Ржева, который был в руках немцев. Однажды партизаны сообщили нашей разведке, что на товарную станцию Ржева прибыли составы с минами и снарядами. Комбат позвонил мне на батарею, прося срочно подготовить данные и открыть огонь. К счастью, у меня была трофейная карта местности. Я отдал приказ подготовиться к стрельбе, а сам наложил на карту целлулоидный угломер с масштабной линейкой, соединил на карте прямой линией батарею с товарной станцией и получил требуемый угломер и прицел. Конечно, при таком большом расстоянии стрельбы надо былоуесть и метеорологические данные, но у меня их не было. Я впервые стрелял на такое большое расстояние. Стволы орудий поднялись очень высоко, и "огонь", еще и еще "огонь". Вскоре партизаны доложили нашей разведке, а разведка - мне, что попадание было точным, что прибывшие составы взрываются и горят. Жаль, снарядов было мало, надо было бы еще долбить и долбить.
В этом проклятом кольце окружения кормили нас прескверно и нерегулярно. Солдаты вырывали из-под снега картошку, которую крестьяне не успели убрать осенью. Она была полусгнившая и мерзлая. Когда оттаивала, становилась жидкой, из этой перемешанной массы пекли на железной печке лепешки. Пока они были горячие, их можно было есть. Выкапывали из-под снега павших осенью лошадей, отрубали им ноги и из них приготовляли студень. Мучило нас также и отсутствие соли. Даже суп из тыла нам привозили несоленый. Немцы прекрасно знали о нашей беде и подчас кричали нашим пехотинцам из своих окопов: "Русский, русский, спой "Катушу", соли дам!"
Этой зимой в нашу батарею был назначен командиром первого взвода некто Хохлов. А я командовал вторым взводом. Хохлов был разбитной дядя с большими усами, торчащими в разные стороны. На гражданке он был начальником гаража, крикун, хват и хвалюшка. Отношения у меня с ним не сложились. Не долго он у нас пробыл. Однажды батарею было приказано перебросить на другой участок фронта. Выехали днем, впереди первый взвод, за ним второй. Засекла нас немецкая авиация. Тяжелые бомбардировщики были не страшны - малые цели они бомбить не станут. Но, видимо, они радировали на свой аэродром, что в таком-то квадрате передвигается батарея. И над нами появилась "рама" - разведывательный самолет. Я предупредил Хохлова, что сейчас могут появиться истребители, и нам надо временно укрыться. Но он презрительно фыркнул, сказал, что не надо трусить, и продолжил движение. Я приказал своему взводу свернуть с дороги и заехать в какие-то большие пустые сараи, что стояли сбоку. Переждали немного. Зимою рано темнеет, и с четырех часов немцы перестают летать. В четыре часа дня мы и двинулись дальше. Когда приехали на заданный участок, то узнали, что первый взвод попал под огонь немецких истребителей, побито часть людей, кони, а сам Хохлов убит. Через день мы хоронили Хохлова. Гроба не было, он был завернут в плащ-палатку, только его лицо с замерзшими торчащими усами было открыто. Шинели, полушубки и валенки было приказано снимать с мертвых. Дали салют из орудий в сторону противника и закидали яму мерзлыми комьями земли. Глупо погиб Хохлов. Ведь не было нужды так спешить. И оставшиеся в живых солдаты первого взвода поминали его недобрым словом.
В первый период войны убитых хоронили поскорее, кое-как, без помпы, не до этого было. После я узнал, что во втором периоде войны похороны погибших стали обставлять торжественно. А офицером хоронили обязательно с музыкой. Впрочем, утешение небольшое. Уже после войны один из сотрудников нашего проектного института рассказал мне, как он остался целым и невредимым на войне. Он играл на флейте, и его из пехоты взяли в такой погребальный оркестр.
Отношения у меня с моими солдатами, и скажу, не хвалясь, что солдаты меня любили. В голодные периоды, если доставали что-нибудь съестное, то обязательно меня угощали. Фронт - не тыл и не военная служба в мирное время. Здесь офицер переносит с солдатами все тяготы войны, вместе спит, вместе подвергается опасности ранения и смерти. Но в этих условиях офицер должен оставаться начальником, показывать пример выполнения долга, принимать решения, отдавать приказания и следить за их выполнением.
Но в семье не без урода. Попал в мой взвод хулиганский парень. Всем недоволен, недисциплинирован, своевольный. А фронте он вообразил, что если у него в руках заряженная винтовка, то ему все можно. Долго я с ним бился. Как-то во время боевых стрельб, когда все напряжено, когда все команды надо выполнять быстро и точно, он начал волынить, а то и совсем не выполнять моих команд. Я не сдержался и крикнул, что застрелю его. В ответ он пробормотал, что у него самого "рука не дрогнет". После окончания стрельб я написал докладную записку комбату с требованием убрать от меня этого солдата и отослал записку с нарочным. Через два дня поступил приказ их штаба полка о переводе этого типа в пехоту. Как-то потом мои солдаты встретили его, и он просил передать их мне "благодарность" за то, что он хорошо устроился в пехоте. Но и мы без него "хорошо устроились".
На войне рядом со смертью, и подчас играя с ней, люди находят время и для забав. На нашей стороне фронта стояла деревянная тригонометрическая вышка, с которой просматривалось расположение противника. Но немцы не давали подниматься туда наблюдателю, обстреливая вышку минометным огнем. Придумали шутку. Ночью на вышке укрепили оборотный блок, через который пропустили веревку. Другой конец веревки отвели на расстояние в укрытие. Днем при помощи веревки стали периодически поднимать на вышку куклу, одетую в солдатскую шинель. Это вызывало бешеную стрельбу противника, заставляя его впустую расходовать мины. Все это продолжалось долго, и немцы не догадывались, что их надувают. В конце концов, вышка была разрушена минами, и забава кончилась.
Война породила много шуток и поговорок. Так среди офицеров можно было услышать: "Дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут". Или: "Мне все равно: что на войне, что дома. Дома даже лучше". Зародилась и поговорка, все оправдывающая: " Война все спишет". Ею особенно пользовались девушки, попавшие на фронт, для оправдания своего безнравственного поведения.
В январе 1942 года в условиях боев в окружении я был принят в кандидаты партии. Рекомендации мне дали политрук нашей батареи и комиссар полка.
Старшим по батарее, т.е. заместителем командира батареи, был Николаев, тоже резервист, инженер Теплостроя. Был он хороший парень и начальства из себя не строил. Однажды зимой на передовой линии на опушке леса мы с ним выбирали огневую позицию, т.е. место, куда поставить орудия. Противник заметил нас и открыл огонь. Видимо, стреляли из танка и прямой наводкой, потому что огонь был не по навесной траектории, при которой можно по звуку определить, где примерно упадет снаряд. Снаряды летели почти параллельно земле со страшным свистом. Где укрыться? Увидели какую-то яму и бросились туда. Оказалось, что это была братская могила наших солдат, уже заполненная замерзшими трупами почти до верха, но не засыпанная землей. Мы легли на трупы. Мертвые спасали живых. Через некоторое время обстрел прекратился. Видимо, танк потерял нас из виду и ушел. Мы с Николаевым вылезли из могилы, смеясь, что залезли к мертвецам несколько преждевременно. Хотя смешного было мало. Но человек привыкает к обстоятельствам. Вскоре Николаев действительно погиб, и мы даже не могли его похоронить, потому что он "остался за линией фронта". Но об этом несколько позже.
Одни события этой ужасной зимы 1941-42 года особенно запомнились. Под давлением противника мы отошли из какой-то деревни и, пройдя большую поляну, остановились на опушке леса. Орудия я навел на оставленную деревню. В деревне еще была наша пехота, но и она отходила. По снежной дороге из деревни в лес проходили группы пехотинцев. Они шли мимо нас дальше, не останавливаясь в лесу. В это время появился какой-то майор. Сказал мне, что он проверяющий из штаба дивизии. Я отрапортовал и думал, что на этом все кончится. Но майор строгим тоном экзаменатора стал задавать мне вопросы: что я буду делать, когда появится противник; сколько у меня снарядов, сколько людей и проч. Момент был напряженный, надо было готовиться к стрельбе, а майор все не отставал. Между тем отход пехоты из деревни прекратился, по ближайшей к нам окраине деревни немцы стали бить минами. Вдруг над деревней со стороны противника поднялись две зеленые ракеты. Немцы все время пользовались ракетной сигнализацией, в то время, как у нас ракет не было. "Что значит этот сигнал? - спросил майор. Откуда я мог знать? Немцы все время меняли значение сигнальных ракет. Однако я сделал понимающее лицо и важно отчеканил: "Перенос огня на опушку леса". Майор вдруг метнулся от меня в сторону и исчез. Больше я его никогда не видел. Удачно получилось!
Вскоре у нам по дороге из деревни вышли еще несколько наших солдат. Когда они подошли к нам, я спросил их, остались ли наши в деревне, вс и отошли. "Все ушли, немец занял деревню, мы последние, прикрывали отход". Я стал смотреть в бинокль. На открытом чердаке в крайней и ближайшей к нам избе можно было различить фигурки каких-то людей. "Видимо, немецкая разведка," - подумал я и сам навел орудие на избу. Скомандовал "огонь", орудие грохнуло, снаряд со свистом удалился, и крыша избы взлетела в воздух. "Второе, огонь!" - крикнул я, но в ту же секунду увидел, как сверху избы посыпалось несколько фигурок в наших, серых, шинелях. "Стой!" - закричал я. Выстрел второго орудия удалось задержать. Несколько наших солдат, пригибаясь между сугробами, бежали по дороге из деревни к нам. Когда они подошли, я спросил, как будто равнодушно: "Ну, что там, товарищи?" "Да мы из разведки стрелкового полка, отходили последними. Наблюдали с чердака, а немец, видно, нас заметил. Как ударит миною, так вся крыша и взлетела!" "зацепило кого-нибудь?" - спросил я с замиранием сердца. "Нет, только крышу снесло", - и прошли. От сердца отлегло. У Твардовского в его "Теркине" есть фраза: "На войне и так бывает - заезжают по своим".
Я стал крутить ручку полевого телефона. Вызвал капитана Коробова, командира дивизиона. Доложил обстановку. Сказал, что противник занял деревню, что пехота ушла, и что я один с десятком солдат и двумя орудиями стою перед деревней на опушке, и что снарядов мало. Берегу их на время, когда начнут наступать. Коробов ответил: "Без приказа не отходить". (Что он мог сказать другого?) Обещал, что будет связываться с командованием стрелкового полка, и что пехота вернется. Но не вернулась. Вечерело, наступала ночь.
Солдаты говорили мне: "Товарищ старший лейтенант, пехота ушла, мы остались одни, нас мало, утром нас быстро сомнут и уничтожат. Снарядов у нас мало. Надо отходить". Я отвечал, что без приказа мы отойти не можем, и что пехота должна вернуться. Ночь прошла тревожно. Мы не спали, сидя на снарядных ящиках. Мерзли. Костер нельзя было развести. Наконец наступил сумрачный рассвет. Мы по-прежнему оставались одни, пехота не пришла. Я пытался связаться по телефону с командиром батареи или с командиром дивизиона. Но телефон молчал. Утром немцы вышли из деревни, и я видел в бинокль, как они на огородах начали развертывать минометные позиции, готовясь к артподготовке. Слышался гул танковых моторов, но самих танков не было видно. Мы навели орудия на деревню и начали стрелять. Но едва сделали несколько выстрелов, как неожиданно сбоку, слева от нас, на опушке на нас наехали танки, давя нас и орудия. И целая орда автоматчиков соскочила с танков и, прикрываясь танковой броней, открыла по нам автоматный огонь. Отстреливаясь, мы стали отходить вглубь леса.
Оторвавшись от немцев, я собрал в группу оставшихся солдат и повел их через лес к следующей деревне. Едва мы вышли из леса на противоположную опушку, как на нас спикировали два немецких самолета и обстреляли пулеметным огнем. Но после пережитого мы почти не обратили на них внимания. К счастью, при этом никто не пострадал. Опушка леса нас спасла.
Командир дивизиона молча выслушал мой доклад. Он знал, что пехота к нам не вернулась, и что, не дав приказ на отход, он оставляет нас на съедение немцам. Общее положение было тяжелое. Пехота была деморализована и отступала. Видимо, управление ею было потеряно. Солдаты были голодные, обмороженные, не выспавшиеся и злые. Немцы давили нас танками, бомбили с самолетов. А у нас не было ни танков, ни самолетов, ни зениток. Патронов и снарядов было в обрез.
Мы собрались в штабе дивизиона, в какой-то холодной избушке. Тут был и командир дивизиона, и штабные работники, и связисты с радиостанцией. Настроение у всех было подавленное. Казалось, все гибнет. Все отступали, но куда? Мы ведь и так были в кольце. Ночью забылись тяжелым сном, голодные, кутаясь в шинели, лежа на полу нетопленой избы, дрожа от холода. Утром было еще темно, когда в шесть утра связист включил радио. И вдруг: "Говорит Москва", - и бодрые звуки интернационала. Нет, врут немецкие листовки, Москва не сдана, еще не все погибло, страна живет, воюет, сопротивляется нашествию. Как это ободрило нас, как подняло настроение!
Утром командир дивизиона сказал мне: "Пока ты без пушек, поезжай в тыл по колхозам. Постарайся купить несколько мешков картошки и овса для лошадей. О хлебе уж не прошу, его не достанешь. Деньги сейчас тебе соберем. Не скупись, плати, сколько запросят. Но пустой не возвращайся, иначе мы здесь все подохнем с голода. А вернешься обратно, примешь четвертый взвод. Там командира вчера убило". И с помощником старшины, на санях, запряженных тощей лошадкой, мы покатили.
Все же купили картошки и овса и даже немного печеного хлеба, уговаривая председателей колхозов. Возвратились через несколько дней. Увы, наши опять отошли сбоями и потерями. Погиб и Николаев. Его тяжело ранило, а подобрать в горячке боя не успели. Последним уходил старшина, уползая по снежной дороге, но и он Николаева не видел. У меня был адрес семьи Николаева (мы все на всякий случай обменялись адресами), и через месяц после его гибели я решил написать его жене. В письме в замаскированной форме я сообщал, что может быть, Николаев жив и остался "за линией фронта". Прямо написать, что, может быть, он, раненый, попал в плен, в то время было нельзя. Могли даже репрессировать семью. Письмо я начал так: "Вот теперь, когда Ваше горе немного улеглось…" Но оказывается, она еще не получала официального извещения, и мое письмо об этом несчастье пришло первым. Она не поверила. Но потом, после официальной "похоронки", прислала мне отчаянное письмо, в котором даже просила, чтобы после войны я был бы приемным отцом ее сыну, и проч. Я опять написал ей, чтобы поддержать надежду на то, что, может быть, ее муж и жив. Этому мне самому хотелось верить. А насчет "приемного отцовства" я написал, что этот вопрос надо решать после войны, в том случае, если я сам останусь жив, что весьма сомнительно. Больше она мне не писала.
Кольцо окружения за Ржевом медленно сжималось. Противник все давил и давил. Однажды командир дивизиона вдруг решил поставить меня с одним орудием и десятком солдат моего взвода прикрывать отход наших войск. Это было на краю какой-то деревни, во время общего "драпа". Перед уходом командир дивизиона сказал мне: "Ну, Лукинов, оставайся, бей до последнего прямого наводкой и прощай". А потом обернувшись к своей свите: "А телефон у него возьмите. У нас их мало осталось". По уставу я не мог отходить, хоть и последним, без приказа, который мог получить только по телефону. Таким образом, меня заранее лишали возможности получить разрешение на отход. Я разозлился: "Не отдам телефона!" И не отдал. не слишком приятно, когда с тобою, еще живым, прощается начальство, как с мертвым. Но приказ есть приказ, хотя и обрекающий тебя на смертельное дело. А может быть, и надо было бы отдать телефон, ведь все равно с того света по телефону поговоришь. Но вот пехота справа и слева мимо нас ушла. Я со своими солдатами остался на самой что ни на есть передовой линии. Навел орудие на ближайший пригорок, откуда по дороге должен был показаться противник. Зарядили орудие гранатой и, как только увидели немцев, начали по ним бить. Но снарядов было мало, и тратить их все было нельзя. Противник быстро ответил, сначала беспорядочным минометным огнем, который затем стал точнее. Мины стали рваться впереди, сбоку и сзади нас. Нас явно стали брать "в вилку". Мои ребята смотрели на меня, ожидая приказа. Медлить было нельзя. Я крикнул: "Передки на батарею!" Конную упряжку с передками ребята, видимо, заранее подвели к соседнему сараю, потому что она мигом явилась. Подцепили орудие за хобот, и ходу. Захватили оставшиеся снаряды и телефонный аппарат, даже не успев отцепить от него провод. Как только отошли, по месту, где стояло наше орудие и мы, с воем начали рваться немецкие мины. Едва успели уйти. Миновали деревню, вышли в открытое поле. Хорошо, что вечерело, и немецкие самолеты уже не разбойничали. Вскоре показалась и следующая деревня, где наши войска остановились. В крайних избах какой-то командир организовал из пехоты линию обороны. Но было видно, что солдаты неохотно подчинялись приказам, были усталые и голодные. Въехали в деревню. На крыльце одной избы стоял командир дивизиона. Мою стрельбу он, конечно, слышал. Он не стал ожидать моего доклада, а сам сказал: "Жив, Лукинов? Ну, хорошо, что вырвался и вытащил орудие". В этих словах и по их тону чувствовалось, что его немного грызла совесть, что он и меня, и моих солдат обрек на смерть, и что наше появление его как-то успокоило.
В эту тяжелую зиму 1941-42 года со мною было еще одно не слишком приятное происшествие. Как-то после походов и боев выдалась относительно спокойная ночь. За предшествующие дни мы измотались, изголодались и, несмотря на мороз, повалились спать, где, кто мог. Кто на снарядных ящиках, кто, постелив сено или коноплю, прямо на снег. Я лег в маленькой палаточке из двух плащ-палаток на охапку сена. Костер разводить было нельзя. Немцы были рядом. Вероятно, заснул и усталый дежурный телефоит. И вот ночью из штаба полка по телефону стали звонить нам на батарею. Никто не отвечал. Тогда из штаба приехал какой-то капитан, уж не помню, как его звали, и в какой он был должности. Часовой показал мою палатку. Капитан грубо растолкал меня. "Спишь? - зашипел капитан. - А вот он не спит", - и показал на "ничейную полосу" земли, идущую вдоль линии фронта. Она а была совсем рядом, метрах в двухстах. Там одна за другой поднимались осветительные ракеты, которые бросали немцы. Внезапно капитан размахнулся, желая меня ударить. Кровь бросилась мне в голову. Я сделал шаг назад и стал инстинктивно вытаскивать пистолет из кобуры. Тогда попятился назад и капитан. Потом грязно обругал меня, издали погрозил мне кулаком и исчез. Так я не узнал, зачем звонили на батарею, и зачем приезжал этот подлец. Если бы он меня ударил, я застрелил бы его. Потом был бы полевой суд, расстрел или штрафная рота с разжалованием в солдаты. Штрафники - это ходячие мертвецы, причем временно ходячие. Поэтому хорошо, что он меня не ударил, и хорошо, что я его не застрелил. Слишком дорогая была бы плата за такого негодяя.
Господство в небе немецкой авиации, которая буквально висела над нами все светлое время дня, заставляла нас придавать большое значение маскировке. Юго-западнее Ржева, где на исходе зимы 1941-42 года располагалась наша дивизия и наш артполк, местность была безлесная. Я придумал установить свои орудия в одиноко стоящем сарае под навесом. Спереди и с боков зимою мы замаскировали пушки снеговыми сугробами, а стволы замотали белыми полотнищами. Сарай был нанесен на карте местности и располагался на перекрестии топографической сетки. Немцы, конечно, имели такую карту. Часто по утрам над нами появлялся немецкий разведывательный самолет, который по нашему сараю, как ориентиру, начинал просматривать местность, квадрат за квадратом. Причем в нашем сарае он ничего подозрительного не замечал. Но вот зима стала кончаться. Снег начал таять, разрушая нашу маскировку. Как быть? У меня в запасе было некоторое количество шнуров, парашютных строп, которые я и мои солдаты собрали еще зимой. Один из солдат, рыбак в прошлом, умел плести сети. Под его руководством мы сплели большие сети. И вот за одну весеннюю ночь мы натянули сети над орудиями сверху и с боков, а на сети набросали прошлогодний лен. Во время стрельбы мы поднимали сети, а затем их снова натягивали. Получилось удачно. Немцы нас так и не обнаружили, хотя самолет-разведчик появлялся над нами почти каждый день. И на этой позиции мы ни разу не подвергались обстрелу, и у нас не было людских потерь в то время, как другие взводы и батареи страдали от пренебрежения к маскировке.
С наступления весны 1942 года военные действия активизировались. Немцы наступали, стараясь уменьшить территорию нашего расположения, а затем и уничтожить нас. Мы оборонялись. Давя авиацией с танками, противник теснил нашу пехоту, которая днем откатывалась, а ночью, когда ни авиация, ни танки противника не действовали, снова гнала немцев и занимала оставленные днем окопы. Это очень изматывало противника, и вот однажды немцы подняли над своими окопами плакат с надписью на русском языке: "Давайте ночью спать, не будем воевать". Но силы и вооружение были на стороне противника, и он все же теснил нас.
Пехота несла большие потери, и ее старались пополнять. Среди прибывающего пополнения были и группы нацменов из Средней Азии. Видимо, их мобилизовали в отдаленных глухих районах. Они не знали русского языка или симулировали его незнание. Были недисциплинированны и явно не хотели участвовать в войне. Однажды во время весенних боев на одном участке немцы прорвали нашу оборону, и туда на помощь направили роту из этих нацменов. Они проходили мимо нашей батареи. Несмотря на приказы и крики офицеров, они шли еле-еле, не спеша, часто и совсем останавливаясь. Некоторые из них ворчали, что "курсак пропал" (т.е. живот пустой). Через некоторое время подскакал на взмыленной лошади какой-то высокий начальник и спросил, по какой дороге прошла рота. Мы указали, и он ускакал за ротой. После мы узнали, что несмотря на приказ и крики прискакавшего офицера, рота не ускорила своего движения. Тогда этот офицер собственноручно застрелил из пистолета двух самых задних солдат. Только после этого воздействия рота побежала вперед к месту прорыва. Рассказывали, что в случае ранения одного из этих нацменов остальные собирались вокруг раненого, начинали голосить и причитать. А потом толпой пытались уходить из боя для сопровождения раненого в тыл.
В этом проклятом кольце окружения, весной 1942 года положение наше еще более ухудшилось. Мы отходили с боями, хоронили товарищей, голодали, мерзли. Умирали люди, дохли кони. Почта, доставляемая по воздуху, отправлялась от нас и приходила к нам редко. Обычно я писал домой матери и по другому адресу жене в бодром тоне, чтобы не печалить их зря. Да и цензура, которая читала письма и ставила на них штампы, не пропустила бы ничего печального. Но вот как-то после очередных похорон товарищей я вдруг понял, что следующая очередь моя. Нервы сдали, я не выдержал и написал жене отчаянное письмо, в котором прощался с нею. А в конце приписал: "Если цензор не пропустит это письмо и бросит его в корзину, не позволит мне попрощаться с тобою, то пусть ему будет стыдно". Письмо дошло, но штампа цензуры на нем не было. Оно было последним, которое жена получила от меня, т.к. почта уже не действовала.
Вскоре нашу дивизию перебросили южнее по району окружения, в самый низ "мешка". Дивизия была сильно потрепана за зиму, и высокое начальство сочло необходимым отвести ее на более спокойный участок. Да, он был более спокойным, но зато самым отдаленным от "ворот", сообщающих наше окружение с "большой землей", т.е. с существующим выходом из "мешка".
В июне 1942 года я со своим взводом и двумя орудиями стоял в лесу. Впереди за лесом находились окопы нашей пехоты. Там был и наблюдательный пункт командира батареи, с которым мы были связаны телефоном. Пехоты было мало, и состояние ее оставляло желать лучшего. Стояли мы на "мертвом якоре", т.к. фактически сдвинуться с места не могли. Лошади все погибли в эту ужасную зиму от бескормицы и бомбежек. Да что лошади?! Люди пухли от голода, от плохого и недостаточного питания. Больных отправляли из нашего "мешка" пешком в госпитали на "большую землю". И им даже завидовали. Итак, лошадей не было. Достали где-то в колхозе два стареньких трактора, которые мы безуспешно старались завести. Они были неисправны. Да и горючего не было. Снарядов было мало. С "большой земли" их приносили вручную. Каждый человек нес по два 76мм снаряда: один спереди, другой сзади в мешках. Дороги были грязные, вязкие, непроходимые для транспорта. Да и был ли транспорт? Местность нами была пристрелена, и у орудий на щитах были приклеены таблицы с условными обозначениями целей и установок по ним при стрельбе. Я тренировал расчеты орудий, командуя только условные названия целей, а наводчики по таблицам устанавливали прицелы, уровни и направление стрельбы.
Четвертого июля 1942 года в 4 часа утра меня разбудил дежурный телефонист. Он кричал, передавая команду с наблюдательного пункта: "П30-Лев, П30-Лев, немецкая пехота вышла из окопов". Я вскочил, поднял людей, все бросились к орудиям. Быстро по таблицам навели и: "Огонь!", - еще, - "Огонь!" Я кричал телефонисту: "Что там передают?" Тот пожимал плечами. После первого приказания связь прервалась. Что это означало? Неужели наша пехота не выдержала и сразу откатилась? А с ней и наш наблюдательный пункт? Где комбат? Мы безуспешно жали зуммер на телефонном аппарате. Наблюдательный пункт и комбат молчали! Что делать? Немцы могли появиться здесь, на огневой позиции, с минуту на минуту. Солдаты смотрели на меня, ожидая моей команды. Я крикнул: "Разобрать и зарядить винтовки! Собрать личные вещи! Приготовиться к обороне и движению!" Двигаться, но куда? И как быть с орудиями и другой материальной частью? Я не мог бросить орудия в случае отхода, но взять с собою тоже не мог. Взорвать орудия? Но без приказа я не мог этого сделать. Может быть, это было бы преждевременно. Смущала меня и наступившая тишина. Если бы шел бой, то по звукам стрельбы можно было бы как-то ориентироваться. Но все было тихо. И эта тишина была хуже грохота боя. На случай появления противника (а он мог появиться с любой стороны) Мы заняли круговую оборону. Сколько времени прошло? Час, два или больше? Нервы были напряжены до крайности. В лесу изредка звучали одинокие выстрелы, но уже сзади нас, в тылу. И вот, наконец, прибежал связной, солдат из взвода управления батареи. Он задыхался и сначала не мог говорить. Комбат послал его, когда они уже далеко отошли вместе с пехотой. Ему пришлось долго, тайком пробираться назад, где ползком, где бегом, сквозь немцев по лесу, чтобы попасть к нам. "Передай старшему лейтенанту Лукинову, чтобы он спешно выводил людей по компасу на северо-запад на соединение с дивизионом. Пусть пробиваются лесом, потому что по дорогам уже не пройти. Пусть пробиваются". Легко сказать. Если бы комбат посла риказ об отходе раньше, то пробиваться бы не пришлось. А теперь путь к дивизиону нам уже заслонили немцы. "Что делать с орудиями? Как приказал комбат?" - " Об орудиях комбат ничего не сказал". Итак, что же делать с пушками? Я не знал общего положения на фронте. Может быть, отход на нашем участке был временным, и мы должны были сюда вернуться? Поэтому мы только откатили орудия в лесную чащу и замаскировали их. Пачку писем от жены, матери и сестер (такие дорогие мне письма) я сунул под большую болотную кочку. Не хотел, чтобы в случае моей гибели эти письма читали чужие люди. Потом собрал солдат в один отряд и повел их по компасу на северо-запад через лес. Я шел впереди со связным, держа в правой руке пистолет, а в левой компас. За мной цепочкой шли солдаты. Шествие замыкали два солдата, которые вели корову. Была у нас на батарее маленькая коровенка, которую мы, офицеры, купили в складчину, чтобы иметь прибавку молока к нашему скромному рациону. И вот в одном месте в лесу, сбоку, слева, нас внезапно обстреляли немецкие автоматчики. Солдаты ответили стрельбой из винтовок. Но ввязываться в бой нам было совсем ни к чему. Нам надо было скорее прорываться. Поэтому я крикнул: "Скорее, вперед, за мной!" И быстро повел отряд дальше. Автоматчики замолкли и отстали. Оказывается, когда началась перестрелка, солдаты, которые вели корову, бросили ее и побежали вперед к основному отряду. А немцы, увидев корову, прекратили стрельбу и кинулись ее схватить, оставив нас в покое. Так, пожертвовав коровой, мы миновали немецкий заслон.
Через некоторое время, побродив по лесу, нам все же посчастливилось найти место сбора нашего полка, или вернее того, что от него осталось. Здесь собрались далеко не все солдаты и офицеры, а только те, кто прорвался сквозь немецкие заслоны и кто нашел дорогу на этот сборный пункт. Артполк без пушек, с солдатами, вооруженными только винтовками. Здесь мне удалось достать кое-какое продовольствие и накормить своих людей. Кажется, это было в последний раз.
Люди стали группироваться по дивизионам вокруг своего начальства. Получилось как бы два отряда. Старшим по званию был какой-то важный и толстый майор. Офицеры, полагая, что он должен возглавить полк, обращались к нему за распоряжениями. Но он нервничал, ругался матом и ничего не предпринимал по организации отрядов и выхода из окружения. Около него вертелась, его от себя не отпуская, какая-то медсестра. Говорили, что это была его ППЖ, т.е. "полевая походная жена".
Здесь мы узнали новости, которые нас мало обрадовали. Высокое начальство, наконец, поняло бесплодность и опасность нахождения наших войск в окружении. Был разработан секретный план эвакуации, по которому в первую очередь должны были вывести госпитали, женский персонал, тыловые части. Из строевых частей намечалось вывести нашу 252ую дивизию, которая за зиму была потрепана более других частей и к тому же находилась в самой глубине "мешка". Был ли этот план превращен в приказ или нет - неизвестно. Во всяком случае, мы о нем не знали. Однако противник узнал о плане эвакуации раньше нас и в первых числах июля 1942 года начал бои, закрывая нашим войскам выход из окружения. И вскоре действительно закрыл его. Некоторые части, стоящие у входа, успели прорваться, так же как и часть некоторого "догадливого" начальства. Основная же масса 39й Армии, часть 22й Армии и 11й кавкорпус оказались в полном окружении. Одновременно противник стал активно сжимать кольцо окружения. Теперь стало ясно, почему майор так нервничал. Положение действительно было паршивым. Это чувствовали все. Начались разговоры, что такой большой громадой мы не пробьемся, что выходить из окружения возможно только мелкими группами. Кое-кого из офицеров уже не было видно. Куда они делись? Или погибли, или же предпочли "мелкие группы"? А что такое "мелкие группы"? Это значит, "спасайся кто, как может". Дисциплина явно падала. Двинулись в поход в северном направлении. Впереди первый дивизион, за ним мы, второй. Шли лесами, т.к. дороги и деревни были уже заняты немцами. Когда натыкались на немецкие посты, то, отстреливаясь, обходили их. В одном месте, при переходе из одного леса в другой, дорогу нам преградил немецкий танк, обстрелявший нас из орудия. Пришлось отойти в какой-то овраг. Ночевали в лесу, а утром опять в поход.
Однажды мы проходили мимо госпиталя. Видимо, его пытались эвакуировать. Тяжелораненые, обмотанные бинтами, лежали рядами прямо на траве. Их было много. Возле них суетились две-три медицинские сестрички. Видя, что мы проходим мимо, раненые нас матерно ругали, упрекая, что мы якобы бросаем их на растерзание немцам. Мы отвечали, что идем прорывать кольцо окружения, в том числе и для них. Но раненые не верили и продолжали материть и проклинать нас. Наше положение было тяжелым, но участь несчастных раненых была еще хуже. Мы хоть были на ногах и с оружием в руках. А они лежали беспомощные, полуживые, бессильные как-либо повлиять на свою судьбу. Почему их не вывезли из окружения, когда еще существовал проход? Может, отсутствовал транспорт? Легко раненых, больных и разных истощенных дистрофиков раньше отправляли пешим ходом. Я сам видел одну такую группу. Какая участь постигла этих несчастных тяжелораненых, я не знаю. Вероятно, она была очень печальной.
Какой-то отряд противника стал преследовать и догнал нас в лесу. Нам пришлось развернуться в цепь, залечь и открыть ответный огонь из винтовок. Немцы вели себя нахально. Чтобы вынудить нас к отходу, они засылали к нам в тыл автоматчика, который начал обстреливать нас в спину. Когда мы дали залп назад, он сразу замолк и исчез. Потом мы опять отошли, вели перестрелку с противником на оборонительном рубеже "Ухваловские высоты" близ реки Опши.
Здесь я случайно избежал гибели. Желая ориентироваться в местности, я поднялся на небольшую лесистую возвышенность и стал осматриваться. Какой-то немец увидел меня и дал по мне очередь из автомата. Меня спас ствол дерева, за который я в тот момент случайно наклонился. Но все же одна из пуль, ударившись о ствол дерева, разлетелась свинцовыми брызгами, которые поранили мне лицо. Видимо, этот подлец немец стрелял разрывными пулями. Я извлек эти свинцовые капли, впившиеся неглубоко в кожу, а затем остановил кровь. Понял, что надо быть осторожнее.
Отряды 4й и 5й батарей занимали правый фланг обороны. Остальные отряды дивизиона располагались левее по Ухваловским высотам. Мы вели перестрелку. Вдруг противник стал обстреливать нас не только с фронта, но и с левого фланга. Оказывается, левая часть нашего отряда давно отошла, нас не предупредив, и мы потеряли с ними связь. Вот ужасный результат падения дисциплины (и отсутствия общего командования), когда каждый начальник начинает думать только о себе и своих. Пришлось отходить и нам, т.к. противник уже стал заходить к нам в тыл. Так мы отстали от полка и были предоставлены сами себе. Ужасное чувство оторванности и обреченности охватило нас. Людей 4й батареи возглавлял я, а 6й батареи - старший лейтенант Борис Смирнов. Пошли дальше самостоятельно.
1942 г. Плен
Как долго меня вели, я уж не помню. Моих спутников солдат уже не было. Их увели куда-то в другую сторону, и я их больше не видел. Привели в другую деревню. Как я узнал потом, она называлась Разбойня - подходящее название. Возле деревни, на поляне, стояли ряды палаток какой-то немецкой воинской части.
Солдаты привели меня (а вернее, притащили) в какую-то палатку, вероятно, помещение штаба, где стоял большой стол и скамейки. Сняли с меня шинель, снаряжение, вывернули из карманов все содержимое и все это положили на стол. Пришли немецкие офицеры. Сначала внимательно пересмотрели все отобранные у меня вещи, документы, фотографии. К счастью, кандидатская карточка и удостоверение с номером полка у меня были спрятаны за подкладкой сапога, и их не нашли. Потом один из офицеров на плохом русском языке, часто переходя на немецкий, стал меня допрашивать. Первым был вопрос, не комиссар ли я. Для подтверждения моего отрицания тщательно осмотрели рукава моей гимнастерки в тех местах, где политсостав носит пришитые звезды. Не было ли там раньше звезд, и не сорвал ли я их? Потом спрашивали, не член ли я Коминтерна; кадровый ли я офицер или призван из резерва; какой национальности; чисто ли я русский; где находится генерал, командир дивизии. Откуда я мог это знать? На вопросы я еле отвечал, голова от слабости у меня кружилась. С любопытством смотрели мои фотографии. Их внимание привлек снимок жены у окна. Я сказал, что это снято в моей квартире в Москве. Тогда спросили с издевкой: "Это единственное окно в вашей квартире?" Я ответил, что есть и еще окна. Отобрали все снаряжение, ремни, пистолет с кобурой, полевую сумку, компас. После допроса меня отвели в какое-то место, где окруженные колючей проволокой стояли жалкие шалаши, сооруженные из ящиков и листов ржавого железа. Здесь жили русские пленные солдаты, обслуживающие эту немецкую воинскую часть. Эти солдаты встретили меня очень радушно. Сходили на немецкую кухню и принесли для меня котелок каши и кусок хлеба. Они же предупредили меня, чтобы я был осторожен. Здесь есть один немец, который выискивает среди пленных евреев или тех, кто хоть похож на евреев, уводит их в лес и убивает. Остальные немцы относятся у нему неприязненно, но и не мешают ему палачествовать. Оказывается, обо мне он уже справлялся у пленных солдат, т.к. мои темные волосы показались ему подозрительными. Но ребята уверили его, что я русский. Вскоре этот негодяй увидел меня через проволоку и стал задавт мне провокационные вопросы. Я еле от него отвязался.
Спасибо русским пленным солдатам, которые накормили меня и на ночь устроили постель в одном из шалашей. На утро следующего дня я проснулся, сначала не понимая, где я нахожусь. Но боль во всем теле от побоев напомнила мне о вчерашних трагических событиях - я в плену! Моих гостеприимных хозяев, пленных солдат, рано утром увели куда-то на работу. Но они не забыли оставить мне котелок с едой и кусок хлеба. Спасибо, товарищи!
Сквозь колючую проволоку был виден немецкий лагерь. Красивые палатки стояли идеально ровными линиями. Перед палатками были цветники, и около входов в палатки лежали рядами металлические каски. Были развешены какие-то цветные эмблемы и флаги. Как будто это было не на войне, а в лагерях мирного времени. И никакой маскировки. Такую спокойную жизнь немцы могли себе устроить только потому, что на этом участке фронта у нас не было авиации, не было танков, и мы с небольшими силами находились в окружении. Вся эта показная красивость была глубоко чужда окружающей ее русской природе: лесу, полям, деревенским избам. И казалось, что весь этот "немецкий порядок", так насильственно пришедший к нам, долго здесь удержаться не может.
Вскоре меня присоединили к проходящей мимо партии пленных и повели дальше на запад. Перед уходом я случайно увидел одного из немецких офицеров, который допрашивал меня вчера. На его боку была прицеплена моя любимая полевая сумка из толстой желтой кожи, которую я купил в Москве, в военторге. Что делать? Я находился в таком положении, когда любой немец мог не только отобрать у меня все, что ему понравится, но и саму жизнь. Надо заметить, что немцы вообще охотились за советскими кожаными полевыми сумками. Особенно в этом отношении старались подлецы-полицаи, чтобы выслужиться перед своими немецкими хозяевами.
Итак, плен. Нас вели под конвоем. Тот, кто был ранен или истощен и не мог идти, не отставая, тот подвергался опасности быть расстрелянным. Кое-где, по обочинам дорог, в канавах, лежали гниющие трупы советских солдат. Еще хорошо, что это было летом. А вот попавшие в плен зимою рассказывали, что по дороге немцы разували пленных, снимая с них валенки. Сбивали человека с ног и лежащего разували. Товарищи совали разутому какие-нибудь тряпки, чтобы он мог замотать ноги. Но это было не надолго. Этот человек начинал замерзать, отставать, потом падал, и охрана его пристреливала. Снимали и хорошие меховые шапки, вытряхивали из полушубков. А оставаться на морозе раздетым означало подхватить воспаление легких и умереть. Через несколько переходов нас посадили на грузовые машины и на следующий день привезли в большой лагерь пленных в городе Сычевке.
Лагерь в Сычевке. Толпы голодных и обросших людей за колючей проволокой. Бараки и склады, в которых на наскоро сколоченных нарах и под нарами на земле лежат раненые, больные и здоровые вместе. Здесь же стояла виселица, на перекладине которой еще болтались обрывки веревок. Те из пленных, которые попали сюда раньше, рассказали нам, что недавно здесь вешали людей. Прежде всего нас обыскали, отобрали все оставшиеся документы, которые здесь же сожгли. Зачем? Чтобы человек почувствовал себя "Иваном Беспрозванным", бесправным существом, скотом, с которым немецкие культуртрегеры могли сделать все, что им угодно. Здесь же отбирали часы, перочинные ножи, перевязочные пакеты, бинты, деньги, кольца - все, что могло понравиться полицаям. В день нашего прибытия, ночью в одном из сараев нары под тяжестью людей обвалились, задавив тех, кто лежал под нарами. И все это произошло в абсолютной темноте, т.к. освещения не было. Раздавленные и задушенные умирали в темноте без медицинской помощи. Здесь я встретил одного из своих солдат. Нашу группу вели мимо барака, где располагались пленные солдаты. Как вдруг один из солдат крикнул мне, что рад видеть меня живым и благодарит меня, что я не бросил их, как другие офицеры, а оставался с ними до конца. Я узнал этого солдата. В свое время я частенько пробирал его за недисциплинированность, и его хорошее отношение ко мне здесь, в плену, меня очень тронуло.
Странная и дикая была здесь обстановка. Раздолье для бандитских элементов. Господствовало кулачное право и воровство. Большинство людей было морально оглушено тем, что попало в плен, и терялось от наглости полицаев и бандитов. В этой обстановке люди начинали искать товарищей, однополчан, чтобы совместно, группой, защищать себя. Встретил я здесь и Бориса Смирнова, которому также не удалось вырваться из окружения. Познакомился с Николаем Локтевым и Николаем Семеновым. О Смирнове я писал раньше, он был кадровый офицер. Локтев был резервист, служил в штабе армии, по гражданской специальности инженер-геодезист. Семенов тоже резервист, бывший директор школы в Курске. Все мы были артиллеристы и старшие лейтенанты. Решили держаться вместе, поддерживать друг друга до конца, каким бы он не был.
Люди, совсем недавно попавшие в плен, еще не понимали, как все это могло случиться. Только ли на нашем участке фронта был такой разгром? Или так было везде? Что это означает? Война проиграна? Наступает немецкое господство? Почему нас посадили в мешок окружения и бросили в нем на растерзание немцам? Все эти вопросы волновали людей, попавших в плен, против своей воли. Стихийно возникали горячие споры, резкие высказывания и дискуссии. Старались осознать свое положение, свое отношение к происшедшему и происходящему. Критиковали командование и нашу российскую беспечность.
Какой-то бородатый тип ораторствовал на антисоветские темы. Видимо, это был левый эсер, проповедавший какое-то "крестьянское народовластие". Кричал, что только здесь, за проволокой, он обрел свободу слова. Я не выдержал и стал ему возражать. Мои товарищи, которые находились со мною рядом, стали меня одергивать, чтобы я замолчал и скорее ушел отсюда вместе с ними, т.к. этот тип стал уже обвинять меня в том, что я "большевистский комиссар".
Немецкая разведка работала вовсю. Какие-то горластые личности шныряли среди пленных, разыскивали тех, кто раньше работал на оборонных заводах. Причем кричали, что им будет предоставлена работа на военных заводах Германии с прекрасным питанием и в лучших условиях по сравнению с другими пленными. Кое-кто поддавался на эту удочку. Их записывали, а затем вызывали на допрос, требуя подробных данных о заводах, где они работали, заставляя составлять схематические планы заводов с указанием местных ориентиров. Видимо, для ударов по ним с воздуха. С таких допросов одни возвращались избитые, а другие и совсем не возвращались.
Среди пленных появлялся какой-то пожилой человек в немецкой офицерской форме, но по языку явно русский. Но его кителе, кроме обычного фашистского орла со свастикой, был еще необычайный значок с буквой "Д", выполненной славянской вязью. Что это означало? Бывший белый офицер-деникинец? Он дружелюбно беседовал с пленными, обо всем расспрашивал, изображал сочувствие, что-то записывал, якобы с целью облегчения положения собеседника. Видимо, это был особый прием сбора шпионских сведений. Ведь не для того же посылали этого белогвардейца, чтобы он только выражал сочувствие своим бывшим соотечественникам. Я этого человека не видел.
Если положение основной массы пленных было ужасным в моральном и физическом отношении, то для людей еврейской национальности оно было еще ужаснее. Они заранее были обречены на верную смерть. В сычевском лагере евреи подвергались всяческим издевательствам. Часть их была загнана под низкие нары помещения, где жили полицаи и украинцы. Когда их отправляли из лагеря в городскую тюрьму, то их раздевали до белья, а отобранную одежду бросали в толпу пленных, где за нее была позорная потасовка и драка. Я видел через проволоку, как повели в тюрьму этих несчастных, босых, в одном белье. Впереди шли, обнявшись, две молодые девушки, вероятно, медички. Палачи постеснялись их раздеть и разуть. А может быть, у кого-либо из немецких офицеров проснулась совесть, и они приказали не раздевать девушек?
Здесь мы услышали печальный рассказ о последних днях и часах командования и штаба нашей 39й Ами. Они были окружены на небольшом лесистом "пятачке", который насквозь простреливался минометным огнем противника. Оборону "пятачка" держали автоматчики, которым было клятвенно обещано, что их вывезут самолетами. (И конечно, не выполнили этого обещания.) Самолеты прилетели каждую ночь, привозили боеприпасы и продукты, а вывозить должны были тяжелораненых. Но в основном вывозили начальство. Командующий Армией генерал Масленников обещал, что останется до конца с Армией, хотя таковой уже фактически не существовало. Однако по приказу командующего фронтом Конева Масленников вылетел в Калинин в числе первых для доклада о положении Армии и больше не вернулся. Ночи были короткие. Самолетов прилетало мало. Когда улетал генерал, то старшим назначал полковника. А со следующим самолетом спешил улететь полковник, передавая командование подполковнику и т.д. Все спешили спастись, все понимали, что положение безнадежно, что вот наступит рассвет, и самолетов до следующей ночи не будет. А может быть, и совсем уже не будет, т.к. немцы за день могут прорвать оборону. Когда улетело высшее начальство, то и дисциплина совсем исчезла. Все стали думать только о собственном спасении. Рассказывали о таких сценах. По требованию врача в самолет погружают тяжелораненого. Является офицер, грубо вытаскивает раненого из самолета за ноги и садится в самолет сам. Сует летчику пачку денег, угрожает пистолетом и улетает. Другие, видя, что "так можно", тоже начинают захватывать места в самолете нахрапом. Потом за право сесть в самолет стали разыгрываться драки со стрельбой. Постепенно стали бросать оборону и бежать к самолетам и автоматчики, понимая, что их обманывают. Все это кончилось тем, что оборона "пятачка" была прорвана, и все находившиеся там были или убиты, или попали в плен.
Нас перегоняли или перевозили из лагеря в лагерь. Из Сычевки в Смоленск, из Смоленска в Лесную. Все дальше и дальше на запад. Самым страшным был лагерь близ станции Лесная в районе Молодечно. Нас привезли туда 4го августа1942 года. Раньше это было большое овощехранилище с длинными деревянными складами, до половины врытыми в землю. Склады были превращены в бараки. Каждый барак был обнесен колючей проволокой и представлял обособленный отсек. У въезда в лагерь находилось караульное помещение и сторожка-проходная с глубоким погребом под ней, который почему-то назывался "бункером". В "бункер" сажали арестованных. Обслуживающие помещения, кухня, склады и баня (которая не действовала) находились вне лагеря. В помещении пленных действовал принцип: "Разделяй и властвуй". В отдельных бараках были собраны украинцы, в других - татары. Те и другие находились в привилегированном положении по сравнению с основной массой пленных-русских. Их лучше кормили, они пользовались правом работать вне лагеря. Кормили нас, русских, скверно. Давали два раза в день по черпаку каши, сваренной из немолотой ржи. Один раз в день в каждый барак привозили бачок сырой воды, которую люди немедленно разбирали. Стояла жара, и пить очень хотелось. А об умывании не могло быть и речи. Охраняли лагерь немецкие солдаты и полицаи-украинцы. Страшен этот лагерь был тем, что в нем решалась судьба каждого: жить или умирать. Шла проверка. Среди пленных искали евреев, политработников, военных юристов (членов фронтовых судов), партийных работников. Следствия и допросы вел в караульном помещении "зондерфюрер", т.е. особо уполномоченный Гестапо. Он довольно прилично владел русским языком и обходился без переводчика. ТО одного, то другого человека тащили на допрос в караулку, а оттуда обычно был путь один - в бункер. Спускаемых в бункер раздевали и разували, оставляя в одном белье. Одежда и обувь доставался полицаям. Какие-то личности, одетые как пленные, ходили по баракам, втирались в группы беседующих, слушали разговоры, предлагали провокационные вопросы. Потом бежали к зондерфюреру и за сигарету выдавали людей на смерть. Чтобы попасть в бункер, необязательно было быть евреем или политработником. Достаточно было словесного доноса, что ты "агитатор". Евреев искали не только по внешним признакам или по произношению, но и устраивали осмотры, проверяя, нет ли среди пленных "обрезанных".
Когда бункер наполнялся, из Молодечно приезжала специальная автомашина. Это был обычный грузовик, на кузове которого был установлен большой глухой и высокий ящик с дверью, обитый листовым железом. Немцы и полицаи вытаскивали заключенных из бункера, босых и полунагих, и прикладами винтовок заталкивали в ящик через дверь. И весь лагерь повисал на проволоке, наблюдая, куда поедет автомашина. Если налево, то в Молодечно, в тюрьму. Если направо, то в лес. Татры, барак которых располагался рядом с нашим бараком, рассказывали нам через проволоку, что их часто направляют в лес рыть большие ямы-могилы и зарывать в них мертвых. Если автомашина едет в лес, то отходящие от мотора газы поступают в ящик. Когда машина приезжает в лес, то из ящика уже выгружают мертвецов. Их вытаскивают за ноги, бросают в яму и спешно зарывают. Татары говорили, что были случаи, когда из ящика вытаскивали еще живых заключенных, но их все равно приказывали зарывать вместе с мертвыми. Таким образом, зондерфюрер единолично решал, кого надо убивать немедленно, в газовой камере-душегубке, а кому со смертью надо немного повременить, посылая тех на предварительные допросы и пытки в тюрьму. При зондерфюрере был какой-то человек в роли помощника, одетый в немецкую форму. Он держался как-то в тени, как бы смущаясь, был вежлив в обращении с пленными и хорошо говорил по-русски. Говорили, что он из русских немцев, в прошлом советский гражданин, и что ему, вероятно, стыдно за себя и за все, что здесь происходит.
Если в предыдущих лагерях были жаркие споры политического характера, то в Лесной все замолчали. Умолкли даже критиканы советского строя. Все увидели реальную угрозу смерти, которая выхватывала то одного, то другого человека, часто вне зависимости от того, на какую тему он ораторствовал. Он был "агитатором", и этого было достаточно для отправки в бункер и дальше. Когда в лагере воцарилось молчание, то зондерфюрер придумал другой способ развязать языки. Какие-то провокаторы с наивным видом подходили то к одному, то к другому человеку в офицерских бараках и задушевно спрашивали: "Неужели мы проиграли войну? Неужели Россия погибла?" И т.д. Результат был тот же, бункер наполнялся.
Сношения заключенных из разных бараков лагеря запрещались. Запрещалось также передавать или обменивать вещи из одного барака в другой. Чего опасались немцы? Или сговора на враждебные действия, или побегов, или распространения эпидемий? Нарушения этих запретов строжайше карались вплоть до публичных порок плетьми, причем роль палачей поручалась татарам. А заключенных барака, из которого был наказываемый, заставляли стоять по стойке "смирно" в течение нескольких часов.
Как-то на очередном построении всего лагеря зондерфюрер вдруг спросил: "Где жид такой-то (назвал фамилию)? Я предупреждал его, чтобы он прекратил агитацию, но он не прекращает". Несчастный вышел вперед и что-то пробормотал в свое оправдание, сказав в волнении слово "товарищ". Зондерфюрер крикнул: "Волк тебе в брянском лесу товарищ! Взять его!" Двое полицаев схватили беднягу и поволокли в бункер.
Однажды лагерь посетил какой-то важный генерал из тылового управления немецкой армии. Переводчик немец сказал, что он командует "обозным" управлением. Генерал побывал и в нашем бараке, где находился офицерский состав. Его сопровождало и охраняло местное начальство. Он внимательно всматривался в лица пленных, видимо, стараясь понять загадочную и коварную "русскую душу". Кое-кому из пленных он задавал вопросы о военном звании, имени, откуда родом. Потом коротко рассказал о положении на фронтах, что германское оружие всюду побеждает, и что война будет скоро закончена германской победой. Запомнилась фраза: "Река Дон во многих местах достигнута и перешагнута".
К наружной двойной колючей проволоке, ограждающей лагерь, приходили немецкие солдаты и за корки хлеба выменивали у пленных чудом сохранившиеся ценные вещи. Спрашивали, есть часы, кольца, монеты, чай, перочинные ножи. Мои товарищи иногда просили меня помочь им переводом при этих грабительских сделках. У меня был серебряный полтинник с изображением Александра Третьего, который мне подарил впоследствии убитый командир нашей батареи. Изголодавшись, я решил выменять эту монету на хлеб, хотя она мне была и очень дорога. Немецкий солдат, которому я предложил монету, сказал: "Бросай мне ее за проволоку. Надо посмотреть". "А ты не обманешь?" "Я не еврей", - ответил тот с гордостью. Да, он не был евреем. За серебряную монету он кинул мне корку черного хлеба. Впрочем, удостоверившись, что монета действительно серебряная, он обещал завтра утром принести мне еще хлеба. Как я ждал этого утра" Но, увы, на следующее утро, 24 сентября 1942 года, нас подняли с рассветом и погнали на железнодорожную станцию для отправки в Германию.
Этой отправке предшествовала длительная подготовка. Были бесчисленные проверки с продолжительным стоянием в строю, с обысками. Под угрозой расстрела приказывалось сдать опасные бритвы, перочинные ножи и ножницы. Когда меня обыскивали, я сам показал имеющиеся у меня маленькие маникюрные ножницы и попросил разрешения их у себя оставить. Немец грубо вырвал у меня ножницы, пробормотав, что нас посылают в Германию работать, а не "ногти точить". Затем отобрали все оставшиеся кожаные ремни, всю кожаную обувь. Пришлось одеть на ноги деревянные колодки ("сабо"), которые немцы привезли и сложили грудой во дворе. В них далеко не уйдешь и не убежишь. Вот тут и выявились подлецы. Тот, кто имел документ "перебежчика&quo; т.е. добровольно сдавшиеся в плен, тот имел право не сдавать свою обувь. Надо сказать, что на огромную партию пленных этих изменников было всего 2-3 человека.
На станцию погрузки нас конвоировал большой отряд немецких солдат, вооруженных не только автоматами, но даже и ручными пулеметами. Возможно, опасались массового побега. Нас вели на запад, а поднимающееся с востока солнце светило нам вслед, как бы прощаясь с нами. Возле станции Молодечно нас провели мимо еврейского "гетто". Целый квартал бедных избушек, где жили евреи, был обнесен колючей проволокой. У входа в это "гетто" стоял громадный рыжий детина, явный идиот, похожий на орангутанга, с плетью в руке. На железнодорожной платформе убирала мусор девушка-еврейка. На груди и на спине ее одежды были пришиты большие шестиугольные звезды из желтой материи - отличительный знак евреев.
Нас погрузили в грязные товарные вагоны, ничем не оборудованные, так что сидеть и лежать приходилось просто на полу. Маленькие окошки были затянуты колючей проволокой, а дверь постоянно задвинута и снаружи заперта. Уж не помню, сколько нас было в вагоне, но лежать всем на полу одновременно места не хватало. Локтев, Семенов, Смирнов и я держались вместе, и здесь, в вагоне, в страшной тесноте, рядом морально и физически поддерживая друг друга. И вот поезд тронулся. Нас повезли заграницу. Какая ирония судьбы! Сколько раз я мечтал попасть заграницу в командировку или в туристическую поездку. И вот теперь меня везли заграницу арестованного, насильно!
1942-1946 гг.
В начале нашего пути произошло событие. Поезд шел через лес, когда мы услышали винтовочные выстрела. Резко затормозив, поезд остановился. Вдоль эшелона с руганью забегали конвойные солдаты. Через некоторое время раздался одинокий винтовочный выстрел, и поезд тронулся дальше. Позже мы узнали, что в одном из вагонов пленные прорезали в полу отверстие. Несколько человек успели через это отверстие выскочить на ходу поезда прежде, чем часовой, находящийся в тамбуре хвостового вагона, поднял стрельбу. Оставшихся в этом вагоне обыскали. У одного пленного нашли нож. Его вывели из вагона и застрелили. Этот одиночный выстрел мы и слышали. Мы восхищались этими отважными людьми, завидовали им и желали удачи.
Мы не знали, куда нас везут. Чтобы понять это, мы на куске фанеры по памяти вычертили огрызком карандаша карту Польши и Германии. По названиям встречных городов старались изобразить наш маршрут. Постепенно мы стали понимать, что нас через Польшу везут на юго-запад Германии. Один или два раза в день на какой-либо большой станции нас выводили кормить. Здесь в наши котелки черпаком вливали какую-то баланду. Чтобы только мы не умерли с голоду. Когда нас выводили, то вагон в это время обыскивали. Я видел, как немецкий солдат, найдя нашу "карту", показал ее унтеру, и слышал, как тот сказал, что "эти свиньи тоже что-то соображают". Запомнилась станция Волковысск. Здесь немецкий повар, раздававший баланду, действовал "избирательно". Если пленный был блондин, он вливал ему полный черпак. Если брюнет, тол полчерпака, а то и совсем чуть-чуть. Я был в то время темный шатен, так мне тоже достался неполный черпак. Вот расовая теория в действии, как понимал ее повар немец.
Наш поезд часто стоял на станциях или просто на перегонах. Однажды рядом с нами встал эшелон с итальянской воинской частью, которую везли на восток. Итальянские солдаты раздвинули дверь своего вагона в нашу сторону и что-то говорили нам дружелюбно. Мы тоже из окошка махали им приветливо. Потом итальянцы устроили нам концерт, играя на мандолине и гитаре. Было ясно, что они не чувствовали вражды к советской стране, против которой их везли воевать. Наоборот, они испытывали к нам дружеские чувства. Концерт прервал итальянский офицер, который закричал на солдат и, видимо, приказал им закрыть дверь. Через плечо у него была надета голубая лента, вероятно, это был дежурный по эшелону. Мы видели, как из итальянского эшелона выводили поить мулов-осликов с длинными ушами. Ведра у итальянцев были из прозрачной пластмассы, что мы в то время видели впервые.
Нас провезли через Польшу. Мы увидели кусочек Варшавы. На балконах домов были вывешены флаги с фашистской свастикой. Но поезд быстро нырнул в какие-то туннели. Здесь, остерегаясь и оглядываясь, к нашему вагону подошел поляк железнодорожник и спросил, где мы попали в плен. До Варшавы польские деревни были бедные. Бревенчатые избы были крыты соломой. За Варшавой "началась Европа": чистенькие кирпичные домики под черепичными кровлями. Потом Германия. Среди множества станций и городов запомнился Хемниц.
Помню, как поздно вечером, когда было уже темно, наш эшелон стоял на маленькой немецкой станции. Мы уже спали, завернувшись в шинели, сидя и лежа на полу вагона, в страшной тесноте. Было слышно, как рядом по платформе гуляли люди, раздавался женский смех. Чуть слышна была музыка. Теплый ветер доносил запахи летних трав. Все это было совсем рядом и вместе с тем так далеко от нас, заключенных и запертых в тюрьме на колесах.
И вот через шесть дней пути, 30го сентября 1942 года, конечный пункт путешествия. Городок Мюнсинген в юго-западной части Германии. Мы были так измучены этой дорогой и истощены от голода, что еле двигались. Но оказывается, нам еще повезло. Те, кто прибыл раньше нас, рассказали, что их эшелон в пути был более 10ти дней, причем товарные вагоны были набиты людьми так, что большую часть суток они были принуждены стоять. Их не выводили из вагонов и почти не кормили. А по прибытии устроили "спектакль": их, голодных, измученных, обросших и грязных, выстроили на перроне для показа какому-то важному немецкому генералу. Тот, осмотрев, пленных, сказал: "И эти люди хотели навязать нам, немцам, свою культуру?"
Маленький средневековый Мюнсинген с его готическими фахверковыми домиками с остроконечными черепичными крышами казался сказочной декорацией к опере "Фауст". Все это было бы интересно, если бы не было так печально. В унисон старинной архитектуре здесь, на железнодорожной станции, мы увидели сцену из прошлого. К станции подъехала коляска, запряженная двумя сытыми лошадьми и управляемая кучером в позументах. В коляске сидела важная старая дама, которая по-хозяйски рассматривала нас в двойной лорнет. Как мы узнали после, это была владелица имения, явившаяся за получением своей доли "восточных рабочих".
Городок был действительно сказочным, средневековым. Казалось, что из любого дома может выйти житель в оперной одежде и запеть соответствующую арию. Но лагерь на окраине города, куда нас привели, был далеко не оперным. Это были грязные казармы, зараженные клопами и окутанные колючей проволокой. Здесь был ужасный голод. Кормили какой-то баландой из недоваренной сырой капусты и на день давали кусочек черного хлеба, красного от содержащейся в нем свеклы. Всем заправляли какие-то предатели, украинские и русские полицаи уголовного типа. Для своей потехи они ежедневные избиения несчастных пленных. Для этого раздавали только половину котла баланды, а затем объявляли, что желающие могут получить "добавку". Обезумевшие от голода люди бросались к котлу. Возникала свалка, и тут полицаи начинали нещадно избивать всех заранее приготовленными длинными палками. Я натер себе ноги деревянными колодками и мечтал достать себе хоть какую-нибудь обувь. С этой просьбой я обратился к одному из полицаев, который вел себя приличнее, чем его товарищи-бандиты. У меня чудом сохранились двое наручных часов, одни из которых я предложил в обмен на обувь. За часы этот полицай достал мне старые кожаные солдатские ботинки с лопнувшими подметками. Но и такой обуви я был несказанно рад.
Здесь на каждого из нас завели особую зеленую карточку с анкетными данными. Там указывался рост, цвет волос и глаз, как звали родителей, их национальность. Придирчиво искали, нет ли среди нас людей хотя бы с частичкой еврейской или цыганской крови. Такие люди подлежали уничтожению. К карточкам приклеивали фотографии, снятые в профиль и фас, а также снимали отпечатки пальцах. Вероятно, все, как в немецких тюрьмах. Каждому на шею повесили алюминиевую прямоугольную патинку на шнурке. На ней был выбит пятизначный номер пленного и номер лагеря ("Сталаг 5а"). Пластинка была двойной, разделенной пополам рядом отверстий. В случае смерти пленного пластинку разламывали пополам по отверстиям. Одна часть оставалась на шее трупа, а другая оставалась для отчета. Все было предусмотрено с немецкой точностью. Надо сказать, что немецкие солдаты тоже носили на шее на шнурках двойные пластинки с номером. Но у них пластинки были овальные, блестящие. Позднее у тех, кто пошел в РОА (т.е. во "власовскую", изменническую армию), прямоугольные пластинки заменяли на овальные. Поэтому мы тщательно сохраняли свои прямоугольные пластинки как доказательство, что мы не были во власовских формированиях.
От ужасного питания в этом лагере мы стали страдать поносами. Даже ночью приходилось несколько раз вставать и шествовать в туалет, расположенный далеко от бараков. Как-то ночью я шел по этой дорожке. Вдруг путь мне преградил часовой, низенький толстый немец, один из тех, которые несли охрану внутри лагеря. Я остановился и невольно спросил: "Was wollen Sie?" (Что Вы хотите?) Тот грязно выругался, и для продолжения пути мне пришлось обойти его. Когда я возвращался, то услышал, как этот часовой говорил другому: "Как тебе это нравится? Эти свиньи еще позволяют себе спрашивать, что мы хотим! Да мы хотим, чтобы все подохли!"
После того, как нас "зарегистрировали" как заключенных и повесили нам номера на шеи, стали распределять по командам для отправки на различные участки работ. Все хотели поскорее вырваться из этого проклятого голодного лагеря. Некоторые мечтали попасть на сахарные заводы, где можно было бы насытиться хотя бы сырой свеклой. При распределении наша четверка держалась вместе, и мы попали в одну команду, состоявшую человек из тридцати. Считалось. Что это офицерская команда, хотя офицеров в ней набиралось едва ли половина. Остальные были солдаты и сержанты, полагавшие, что они попадут в лучшие условия. Ведь документы у нас были отобраны и уничтожены.
И вот 16 октября 1942 нашу команду вывели из лагеря и, посадив в товарный вагон, куда-то повезли под конвоем. Мы были рады и этому, так как полагали, что хуже, чем в Мюнсингене, нигде не будет. На следующий день нас высадили на маленькой станции Лорх, километрах в 35 восточнее города Штутгарт. Около станции был небольшой городок, носивший то же название, а за городом, близ железной дороги, стоял сборный деревянный барак, огражденный колючей проволокой. Над бараком был большой рекламный щит с немецкой надписью: "Фирма Лутц, строительные работы выше и ниже уровня земли". За бараком протекала маленькая речка Ремс, которая, как мы потом узнали, несла свои воды далеко на запад, к Рейну. По другую сторону железной дороги возвышались холмистая гряда и стены какого-то монастыря.
Деревянный барак был разделен перегородкой на две половины. Одна для пленных, другая для конвойной команды. На половине для пленных окна были закрыты железными решетками и деревянными ставнями. Вдоль стен стояли ряды двухэтажных железных коек с бумажными тюфяками, набитыми соломой. Каждая койка застилалась двумя ветхими байковыми одеялами, одно из которых служило постельным бельем, другое - собственно одеялом. Посреди комнаты находилась маленькая железная печь. Стояли длинные деревянные столы и скамьи. На стене висело объявление, напечатанное на пишущей машинке на русском языке (но очень безграмотно). Там перечислялись действия, воспрещенные для пленных. Начиналось оно параграфом: "всякий пленный, поднявший руку на германца, будет застрелен на месте". И другие пункты в таком же духе.
На другой, немецкой, половине барака, предназначенного для конвойной команды (унтер-офицер и четыре солдата-вахмана), было просторно, тепло и светло. Там была чугунная печь, однорядные койки с чистым бельем и теплыми одеялами, столы, стулья, шкафы, пирамиды для винтовок и радиоприемник. Зимой, когда на крыше нашей части барака лежал снег, на той части крыши, где жили немцы, снега не было. В холодные дни там постоянно топилась печь. На двери, разделяющей обе половины барака, с нашей стороны была надпись по-немецки: "Вход воспрещен". Мы туда и не ходили. В одной ограде с нашим бараком была дворовая уборная и "вашераум" (комната, где мы умывались, мылись и стирали наше белье). На крыше этого сооружения стоял резервуар, в который автоматически, электронасосом, подавалась вода из речки. Сначала мы мылись каждую неделю. Потом приехал какой-то начальник, накричал на нашего унтера, и мы стали мыться через две недели. Нас выдали темную одежду, на которой белой масляной краской через трафарет были нарисованы две большие буквы "SU" (т.е. Совьет Юнион - Советский Союз). Буквы украшали правое колено, левую часть груди, правую лопатку спины и пилотку. В такой одежде "потеряться" было невозможно. На ноги для работы были башмаки на толстой деревянной подошве, закругленной спереди и сзади. Судя по гербам на пуговицах, одежда была военная, трофейная - чехословацкая, французская - окрашенная немцами в темный сине-зеленый цвет.
Нас поднимали в шесть утра. Двое дежурных с вахманом брали бачок и шли с тележкой в ближайший "гастхаус", где для нас варили баланду из зелени. Хозяином "гастхауза" был толстый немец Бромер. В это время мы убирали постели и барак. Потом дверь барака отпирали, и мы шли в "вашераум" умываться и надевать хранящиеся там брюки и башмаки. Привозили бачок с баландой и небольшие хлебцы с суррогатом. Каждый хлебец для двоих. Его резали пополам и даже взвешивали на самодельных коромысловых деревянных весах, чтобы половинки были одинаковыми. Этот кусочек хлеба выдавался на весь день. Потом на работу. Если не далеко, то пешком в строю. Если далеко, то в товарном вагоне, который прицепляли к проходящему поезду. В бараке разрешалось оставаться двум человекам, которые заявляли, что они больны. Здесь мы придерживались негласной очереди. Серьезных больных отправляли к врачу и далее в госпиталь в "Сталаг №5" в город Людвигсбург. Туда соглашались ехать неохотно, там было очень голодно. А нас все же кормили лучше, т.к. считалось, что мы заняты на тяжелой работе. Мы работали по 10-12 часов в сутки. Снимали старые рельсы и шпалы, насыпали на полотно дороги свежий щебень, укладывали на него новые шпалы, прибалчивали к шпалам рельсы. Потом уплотняли щебень под шпалами, подбивая его тупыми концами кирок. Для этого на шпалу вставало четыре человека, которые забивали щебень с противоположных сторон. Мастер проверял степень уплотнения щебенки под шпалой, ударяя под шпалу острой киркой. Особенно тяжело было специальными клещами "цангами" переносить рельсы. Тяжело было также таскать пропитанные шпалы, грузить и разгружать гранитный щебень.
Представителем фирмы "Лутц" и начальником работ был сухощавый энергичный человек, немецкий чех, которого все звали просто "Мастер". Настоящее его имя было неизвестно, и он, видимо, находил нужным его скрывать. Ребята прозвали его "Рива", потому что он часто употреблял это слово. По-швабски оно означало (вместе с другим глаголом) "класть" или "кидать что-либо в сторону". В любое время года он носил рыжую лохматую шляпу, а в петлице одежды технический значок: зубчатое колесо, в центре которого была фашистская свастика. Начинали и кончали работы мы по свистку, который давал Рива. Во время работы он часто кричал на нас: "Лёс, лёс! (т.е. Давай, давай!)". И даже когда до окончания рабочего дня оставались одна-две минуты, и он уже вынимал из кармана часы и свисток, он все равно кричал: "Лёс, лёс!" Он не допускал никакой фамильярности, никаких шуток, был сух и требовал хорошее качество работы. Вместе с тем он был и опасен, т.к. будучи чехом, немного понимал русский язык, хотя и скрывал это. Ребята, которые сначала думали, что Рива немец и не понимает по-русски, отвечали русскими ругательствами на его приказания. Мне потом приходилось защищать ребят, доказывая Риве, что он не так понял, и что эти слова имеют совсем другой смысл и т.д.
Весь наш день проходил в работе на железной дороге. Жарило ли солнце, поливал ли дождь, стучали ли зубы от зимнего холода, при любой погоде мы обязаны были работать. На наше счастье климат в южной Германии был сравнительно мягкий. Осенью и в начале зимы вплоть до Нового года с Атлантики шли тучи, и часто поливали дожди. В январе, феврале выпадал снег, наступала сухая холодная зима. Но снег лежал не более месяца, а то и еще меньше. Днем было тепло, светило солнце, и даже временами летали комары. Немки открывали в домах окна, вытряхивали перины. Но в 4-5 часов дня, когда солнце уходило куда-то за Альпы, становилось холоднее. Немки закрывали окна. Ночьюшалы покрывались изморозью. А в марте уже наступала весна.
Вероятно, нам повезло, что по характеру работы мы целые дни проводили на воздухе. Ведь многие пленные попадали на работы в угольные или соляные шахты, на военные заводы, расположенные под землей, где они не видели белого света. Я не говорю уже о тех, которые были направлены на строительство секретных объектов, после окончания которых пленных уничтожали как опасных свидетелей. С нами вместе работало несколько рабочих немцев и итальянцев, непригодных к военной службе, с какими-либо физическими или психическими недостатками. Среди итальянцев старик Садорий родом из Сицилии, проработавший всю жизнь в Германии. Я спросил его, зачем он покинул такую прекрасную родину. Он ответил, что бедному человеку и в прекрасной стране плохо. И говорил, что он такой же пленный, как и мы. Помощником мастера был усатый, тяжеловесный и тупой немец, ненавидящий нас. Ребята, которые всем давали прозвища, звали его "волкодав". Я уклонялся от общения с этим идиотом, но он почему-то любил обращаться ко мне с восхвалением немецких побед. Когда однажды он сказал мне, что немецкая техника выше русской, я не выдержал и ответил, что этот вопрос решит война. Он разозлился и погрозил мне кулаком. Как-то из проходящего поезда кинули в нас тяжелым деревянным сиденьем. Метили в пленных, а попали в "волкодава". Он страшно ругался, а мы все были очень довольны. Вечером, когда мы возвращался после работы, перед входом в барак нас обыскивали, но не очень тщательно. Кто-нибудь из нас обязательно приносил свежую немецкую газету, подобранную на железной дороге, с последней фронтовой сводкой, которую потом для перевода вручали мне. Мы шли умываться в "вашераум", где оставляли на ночь ботинки и брюки, обували деревянные сабо и ужинали в бараке вечерней баландой. Затем дежурный вносил в барак помойное ведро, "парашу", и двери барака немцы запирали до утра, а во двор выпускалась сторожевая собака. Тюрьма!
В первые дни работы на железной дороге я стал пытаться разговаривать с немецкими рабочими. Они стали смеяться. "Разве я говорю неправильно?" "Ты правильно говоришь, да только так говорят только важные господа. У нас говорят проще". Потом спросили, что я делал там у себя, в России. Я не захотел говорить, что я инженер, в немецком определении даже "диплом-инженер", потому что просто инженером они называют техников. Сказал, что работал чертежником. Они усомнились: "А ну вот начерти болт с гайкой". На куске фанеры мелом я быстро начертил болт с нарезкой и гайку со срезанными углами. Рабочие были удивлены. Один из них сказал: "Он не врет. Он действительно чертежник. Он господин". Это было, конечно, и смешно, и грустно.
Нас конвоировали немецкие солдаты, которые назывались "вахманами", т.е. несущими караульную вахту. Время от времени они менялись, т.к. отбывали у нас срок выздоровления после госпиталя и перед отправкой на фронт. Разными были эти солдаты и по-разному они относились к нам. Молодые были больше отравлены нацистской пропагандой, и, видя в нас врагов, обращались с нами жестоко. Другие, более пожилого возраста, уже хлебнувшие горя в жизни и на фронте, видели в нас таких же солдат, как и они сами, и относились к нам просто, без озлобления. Попадались и отдельные звери, которые пользовались возможностью безнаказанно избивать пленных. Однажды в караульную команду прибыл солдат садист, который по малейшему поводу стал царапать ногтями нам лица до крови. Я пожаловался начальнику команды, унтеру. Унтер стал кричать на меня, что на фронте сейчас проливается больше крови, и никто на это не жалуется. Но, видимо, он сделал внушение этому зверю, и тот перестал давать волю своим лапам. Немцы видели в пленных прежде всего рабочий скот, пригодный для тяжелой работы, и выводить побоями нас из рабочего состояния им самим было не выгодно. Были и другие соображения. Нести службу в караульной команде в тылу было значительно лучше, чем воевать на фронте, а поэтому немцы дорожили этим местом службы. Они знали, что при жалобе майору, начальнику гарнизона, который иногда захаживал к нам, любого солдата могут сразу отправить на фронт. Но не из сочувствия к нам, а просто потому, что фронт требовал пополнения.
Немцы боялись друг друга. Унтер боялся начальника гарнизона, солдаты боялись унтера и друг друга. Когда во время работы на дороге с нами оставался один вахман, то он не подгонял нас, а подчас и дружелюбно беседовал. А когда их было двое, даже тех, которые поодиночке хорошо относились к нам, то они обязательно орали на нас, подгоняя в работе, как бы показывая друг другу свою ревностную службу. Среди конвойных солдат иногда попадались и претендующие на интеллигентность. Один из них держался очень высокомерно. Вместе с тем был подчас и жестоким. Мне сказал с гордостью, что окончил "гимназиум". Спрашивал меня с видом экзаменатора, каких выдающихся немцев я знаю. Когда в числе поэтов я назвал Генриха Гейне, он с презрением поправил, что среди немцев такого поэта не было. Я в свою очередь спросил его, кого из русских писателей он знает. "Граф Лео Толстой и Достоевский - русская душа". А слыхал ли он о Пушкине? "Пушкин, Пушкин, - переспросил немец, делая ударение на последний слог. - А кто он был, националист или интернационалист?" Я даже затруднился ответить на такой вопрос и сказал, что он был просто великий русский поэт. "Значит, националист", - решил немец. И добавил высокомерно: "Если бы он был великим, то я знал бы о нем". Другой солдат был студентом, учебу которого прервала война. В разговоре со мной он сказал: "Я нейтрален. Я не за вас и не против вас. Но я все же считаю, что с вами поступают слишком гуманно". Не правда ли, хорошо нейтралист!
Одного товарища из нашей дружеской четверки мы все же потеряли. Во время работы один из вахманов за что-то придрался к Борису Смирнову и ударил его. Борис в виде протеста демонстративно прекратил работу. Через некоторое время я нашел возможность подойти к нему и тихо сказал: "Надо перетерпеть и выжить, Борис. Начинай работать, иначе это может плохо кончиться". Он ответил: "Теперь уже поздно. Пусть будет, что будет". Его увели и куда-то отправили. Больше мы его не видели. Это случилось в конце 1942 года. Позже, в 1944 году, когда обстановка на фронтах изменилась в нашу пользу, и наша команда сплотилась, мы осмелели. Если кого-либо из нас на работе обижали, мы все одновременно на некоторое время прекращали работу, несмотря на крики и угрозы немцев.
За свою работу у фирмы "Лутц" мы даже получали "зарплату". В конце месяца мастер выдавал нам по десятку пфеннигов, на которые можно было купить в "гастхаузе" у толстого Бромера бутылку газированной воды или коробку зубного порошка или лезвие для безопасной бритвы. Раза два мы складывались и на всю нашу месячную зарплату покупали у того же Бромера мешок вареной картошки, и каждому доставалась миска еды. Сначала зарплата выдавалась в виде специальных купонов, предназначенных только для военнопленных. Потом купоны было приказано сдать, и нам стали платить алюминиевыми пфеннигами. Но платили не всем одинаково. Мастер внимательно следил за нами, и кто работал лучше, тот и получал на несколько грошей больше.
Когда Власов развернул свою предательскую деятельность и стал организовывать так называемую "Русскую освободительную армию" ("РОА"), к нам стали наведываться его агитаторы. Они говорили нам, что Сталин отказался подписать международную конвенцию Красного Креста о военнопленных, заявив, что советских военнопленных не будет. И тем обрек пленных на бесправное положение. В то время, как пленные других государств находятся под защитой Красного Креста, получают продовольственные посылки, имеют даже возможность переписываться со своими семьями, для советских людей плен - это рабство. С советскими пленными немцы могут сделать все, что захотят, и никто за них не заступится. Отсюда агитаторы делали вывод, что единственная возможность освободитьс т рабства - это вступить в РОА. Принуждая массы советских военнопленных, немецкое командование стало организовывать и идеологическое оболванивание пленных. Начали издавать газеты для пленных на русском, украинском и других языках Советского Союза. Я даже видел газету на калмыцком языке. Несмотря на большой формат "русской" газеты (я забыл, как она называлась), отличную бумагу и хорошее оформление, это был лживый, грязный, антисоветский листок. В газете подвизались и белогвардейские эмигранты, и вновь испеченные изменники, разные "националисты" и "интеллектуалы". Восхвалялась немецкая культура, превозносились победы немцев, призывалось вступать в РОА, критиковалось все советское. Мы привыкли относиться уважительно и доверительно к печатному слову. Но здесь это "слово" ошарашивало своей антисоветчиной, антисемитизмом, грубостью, вульгарностью и беспардонной ложью. Представляли ли себе эти газетные писаки судьбу нашей страны в случае победы немцев. В статьях лишь проскальзывали какие-то туманные фразы о том, что Россия "под сенью немецкого руководства войдет в семью европейских народов". А о том, что в этом случае наша страна станет колонией, эксплуатируемой немцами, об этом предпочитали умалчивать. Газета уверяла, что немцы ведут войну лишь только затем, чтобы избавить Россию от "коммунистической тирании". Какими наивными людьми надо было быть, чтобы поверить этому? Когда газеты приходили в команду, то прежде, чем отдать их нам, унтер долго и продолжительно их рассматривал. Однажды газеты пришли в отсутствие унтера, и замещающий его солдат не решался их передать нам. Я слышал, как другой солдат говорил ему: "Да отдай ты им эту гебельсовскую стряпню!"
Однако во второй половине войны и в этих газетах стали иногда появляться двусмысленные и иносказательные строки. Видимо, в редакции газеты стал работать кто-то из просоветских деятелей. Например, давался обзор хода войны, из которого было ясно, что немцев бьют и гонят. Но для камуфляжа статья заканчивалась совершенно нелепым выводом, что победа немецкого оружия обеспечена. Когда появился новый гимн Советского Союза, то газета напечатала статью с критическим разбором его содержания, но вместе с тем и привела его текст, что было для нас главным. К сожалению, мы тогда не знали, на какой мотив он поется. Было напечатано и стихотворение "Жди меня". В одной статье как бы с возмущением сообщалось, что на фронте советские солдаты не берут в плен власовцев, а расстреливают их на месте. Это было явное предупреждение тем, кто пойдет служить в РОА. Конечно, такие просоветские сообщения проскальзывали редко, среди массы антисоветчины и вранья, но все же они были, и мы искали их. Когда во второй половине войны счастье стало изменять немцам, власовские отряды начали на восточном фронте сдаваться в плен советской армии. Тогда немцы перебросили их на западный фронт против американцев. Там из них даже организовывали заградительные отряды, не позволявшие немецким частям отступать. Но об этом я напишу дальше.
Немецкие газеты довольно откровенно писали о всех изменениях, происходящих на фронтах, лишь соответствующим образом комментируя эти изменения. Иметь и читать немецкие газеты нам запрещалось. Но мы все-таки "получали" их. Пассажиры проходящих поездов выбрасывали свежие прочитанные газеты из окон вагонов. Мы подбирали их и, запрятав под одежду, приносили в барак. Вечером тайком я переводил фронтовые сводки на русский язык, записывал их на грубой бумаге от цементных мешков и пускал эту информацию по рукам. Таким образом, у нас была своя подпольная газета.
Во время работы на железной дороге от проходящих поездов нас охранял старик железнодорожник ("зихерпост"). Он стоял обычно на возвышенном месте и при виде поезда сигналили в рожок, чтобы прекращали работу и освобождали пути. Это был симпатичный старик, с которым можно было разговаривать, когда мастер и вахман отлучались. Однажды я обратил внимание на его сапоги. Они были необычайны: с короткими голенищами, с плоскими, как бы обрубленными носами и со странными восьмигранными гармошками, углы которых были четко оформлены, как в аккордеоне. "Это сапоги моего деда, - сказал старик. - Им больше ста лет. Я их хранил их как реликвию в сундуке. Но теперь купить обувь невозможно. Пришлось их носить". Мне интересно было узнать что-нибудь о Родине, и я спросил этого железнодорожника, бывал ли он в Россию, на территории, занятой немцами. "Нет, - ответил старик, - в России не был. Посылали в Румынию. Был в Одессе, красивый город". "Но ведь это Россия", - заметил я. "Нет, теперь это Румыния". Слышать было это тяжело и горько. Как-то я спросил его, считает ли он эту войну справедливой. "Мое дело сигналить рожком, чтобы вас поезд не задавил", - ответил старик. Потом, помолчав, добавил: "А все прочее знают старшие, те, что сидят в Берлине". Ответ характерен для немца.
Как-то во время работы мы увидели занятную картину. В стороне от дороги на лесной поляне расположилась стоянка бродячего цирка. На двух маленьких автомашинах-малолитражках с прицепами были установлены клетки со зверьками и декоративными конструкциями. Однорукий мужчина, вероятно, инвалид войны, кормил обезьянку, а женщина возилась около клеток. К бортам автомашин были прикреплены цветные рекламные щиты. На одном из них был изображен спускающийся с неба парашютный десант из обезьян, одетых в немецкую солдатскую форму. И надпись гласила: "Америка взята, мы победили. Большая цирковая программа". Что это: ирония и великодержавное тупоумие? Вот она - идеологическая пища, рассчитанная на немецкого обывателя.
Хоть и плохо кормили нас в этой команде, но все же кормили, потому что мы считались работающими на тяжелой работе. И мы боялись захворать, т.к. больных отправляли в общий лагерь "Сталаг 5а" в Людвигсбурге, где люди очень голодали. Поэтому, даже захворав, скрывали это состояние. Ведь после выздоровления можно было и не вернуться в нашу команду, а быть посланным на работу в шахты или на военные заводы, где за малейшую провинность расстреливали. Но и мы при тяжелой работе и неважном питании работали на износ. Некоторые не выдерживали, и их совсем "отчисляли", заменяя новыми пленными. Возвращающиеся из госпиталя рассказывали, что там действовал "подпольный трибунал", который от прибывающих больных собирал сведения о полицаях, предателях и всех, кто прислуживал немцам. Если такие люди попадали в госпиталь, то их "трибунал" судил. Признанных виновными присуждали к страшной казни: несколько человек сгибали осужденного, почти соединяя его ноги с головой, и в таком положении бросали вниз на цементный пол. Это раздробляло копчик, конечность позвоночника, причиняя постоянную страшную боль, могло парализовать ноги. Человек становился калекой. Он уже не мог ходить, а только ползал. Имел ли моральное право так поступать этот "трибунал" или нет - вопрос сложный.
Я долго крепился, но все же пришла и моя пора. От плохого питания у меня на руках появились гнойные нарывы. Попросил начальника команды, унтера, направить меня к врачу. И вот однажды утром, когда вся команда уехала на работу, один из вахманов, пожилой добродушный солдат с винтовкой, повел меня к гарнизонному врачу. Врач был местный житель и только временами надевал свой капитанский мундир. Он принимал больных у себя дома, где у него был оборудован медицинский кабинет. Перед нами к врачу прошли два немецких солдата, а мы с вахманом стали ждать в приемной. Вдруг мы услышали гневный крик врача. Двери кабинета распахнулись и их них, пятясь (в немецкой армии нельзя было поворачиваться к офицеру спиной), вышли солдаты, прижимая полусогнутые руки ладонями к бедрам. Мы с вахманом поспешно встали. За солдатами вышел врач, который кричал: "Ваши товарищи проливают кровь, защищая свою Родину, а вы симулируете болезни, чтобы не попасть на фронт! Вот когда симулируют они (он показал на меня), тогда я их понимаю. Я сам бы так делал, если бы попал в плен". Мой вахман пролепетал: "Господин капитан, пленный понимает по-немецки". На что врач ответил: "А мне плевать, что понимает. Я и говорю затем, чтобы меня понимали!" Затем приказал мне зайти в кабинет. Надев резиновые перчатки, он обработал мои нарывы, перевязал их бумажными бинтами. Сказал, когда надо явиться на перевязку. Я спросил его и причине заболевания. Он сурово ответил: "Не будьте дураком, причина - война". Этот врач один раз в квартал приходил к нам в барак и всех нас осматривал и прослушивал. При этом мне приходилось быть переводчиком. Однажды я был простужен и опасался, что после очередного осмотра врач отошлет меня из команды в Людвигсбург в госпиталь. Поэтому я сказал врачу, что это только маленькая простуда. Но вместо "Kleine verkaltung" я сказал "Kleine Kalt", т.е. "маленький холод". Врач улыбнулся, понял и согласился со мной. По окончании осмотра врач всегда давал мне за перевод сигару из настоящего табака, которую к радости наших курильщиков я, конечно, отдавал им. Они разрезали ее на мельчайшие части и делили. Курящие получали изредка махорку - мелко нарезанные одеревеневшие стебли какого-то растения, пропитанные эрзацем табачного раствора. Вахманы эту махорку не курили и называли ее презрительно "Holz" (т.е. дрова). Немецкие врачи были разные. Одни были извергами, которые проделывали над пленными зверские опыты. Но среди них были и настоящие порядочные люди, как наш гарнизонный врач.
Мы изредка встречались с пленными других национальностей: с французами, поляками, бельгийцами, индусами. Это случалось на работе или в поездах. Сообщали друг другу сведения с фронтов, радовались, что немцев начал ить. Говорили мы на упрощенном немецком языке, но прекрасно понимали друг друга. Рассказывали, что двое пленных, русский и француз, прекрасно объяснялись друг с другом по-немецки, так уродуя слова и произношение, что стоящий здесь же немецкий солдат ничего не понимал.
Не все немцы относились к нам враждебно или безразлично. Помню, однажды в холодный дождливый день мы, промокшие и продрогшие, работали на железной дороге. Машинист маневрового паровоза, который обслуживал наши работы, увидев нас в таком состоянии, сбросил нам несколько торфяных брикетов, чтобы, вернувшись в барак, мы могли обогреться. Мы подобрали брикеты и поблагодарили его. Я увидел, как на глазах его выступили слезы. Чтобы скрыть их, он отвернулся, а потом, махнув рукой, сбросил нам еще несколько брикетов. Быть может, у него самого сын пропал без вести на восточном фронте, и он думал, что тот тоже, возможно, мучается в плену. Однажды мы ремонтировали пути близ какого-то домика, возможно, жилья стрелочника или путевого обходчика. Там жила женщина с детьми. Она забрала в дом детей, которые подбегали к нам, и с ненавистью на нас смотрела. Вахман сказал мне, что это "кригсвитве", т.е. военная вдова, муж которой убит на восточном фронте. Она обратилась к нашему мастеру с какой-то просьбой, и тот велел нам отнести ей старую деревянную шпалу на топливо. Ребята отнесли ей две шпалы. Ведь несмотря на ее ненависть к нам, жаль было эту женщину, хоть ее муж и был нашим врагом, за что и поплатился.
В одном из закрытых магазинов Лорха (торговать-то немцам особенно было нечем) в витрине был подвешен большой красочный плакат. Было изображено немецкое орудие во время стрельбы с тыльной его части. На переднем плане плаката один из артиллеристов протягивал руки зрителям. И надпись гласила: "Дайте же нам снаряды!" Когда нас проводили строем мимо этого магазина, то наши ребята тайком показывали немцу-артиллеристу кукиш. Это было наивно, но от всей души.
В этой части местности, где мы жили, некоторые дороги были обсажены яблонями. Осенью, в период созревания яблок, обочины дорог и кюветы наполнялись плодами, которые потом шли на корм скоту. Раза два по нашей просьбе унтер разрешал нам брать у Бромера ручную повозку, и два человека в сопровождении вахмана отправлялись собирать яблоки для всей команды. Это было праздником.
Работая на железной дороге, мы невольно наблюдали, как немцы обобрали оккупированные европейские страны. Товарные вагоны были с клеймами Польши, Австрии, Франции, Италии, Бельгии, Дании, Югославии и других стран. Только однажды мы увидели наш, советский, русский, товарный вагон. Видимо, его скаты были заменены на европейскую узкую колею. Он стоял отдельно на отрезке запасных путей, а мы нежно гладили его ободранные и избитые деревянные бока, как кусочек далекой и милой Родины!
Однажды унтер, начальник конвойной команды, необычайный службист, вроде наших старшин, захотел блеснуть передо мною своей ученостью да, кстати, и посадить меня "в галошу". Изобразив на лице важную мину, он спросил, слыхал ли я что-нибудь о Пунических войнах. По выражению лица унтера было видно, что он хотел и даже был уверен, что я отвечу отрицательно. Я решил не доставлять ему такого удовольствия и сказал, что это были войны Рима с Карфагеном в третьем веке до нашей эры, что было три войны за господство в Средиземном море, и что Карфаген был побежден. Унтер был поражен и разочарован. Подумав немного, он хитро улыбнулся и сказал: "Тогда я задам тебе вопрос, на который ты наверняка не ответишь, потому что это знают очень немногие. Ведь воевал Рим с Карфагеном, так почему же войны назвали Пуническими?" "Потому что римляне называли карфагенян пунами или пунийцами". Тут унтер крякнул и замолк. Видимо, его познания в части истории исчерпались. Махнув рукой, он ушел в караульной помещение, забыв притворить за собою дверь. Я слышал, как он сказал с досадой подвернувшемуся солдату: "Оказывается, эти пройдохи русские тоже знают о Пунических войнах". "Разве начались еще какие-то войны?" - с беспокойством спросил солдат. "Эх ты, деревня", - сказал с презрением унтер. - Эти войны были еще в древние времена!" "Если они были так давно, то что о них вспоминать? Я хотел бы знать, когда окончится эта война", - возразил солдат. "Выполняй свою службу и не задавай идиотских вопросов", - важно ответил унтер, не подозревая, что это замечание относится также и к нему самому. После этого дверь в караульное помещение со стуком закрылась.
Бежать! Вернуться в армию, взять в руки оружие и отомстить за все унижения, оскорбления и побои. Всех волновала это проблема. Ее горячо обсуждали. Бежать, но куда? Мы находились в юго-западном углу Германии. От Родины нас отделяли тысячи километров чужой враждебной территории. Идти на восток через немецкую густонаселенную страну, а затем через оккупированную Польшу и, наконец, по родной земле, все еще находящейся под немецким сапогом - нечего было и думать! Бежать на запад во Францию? Она находилась от нас по прямой линии в 150 км. Но Франция тоже была оккупирована немцами и к тому же была отделена от нас Рейном. На юге от нас в 200 км лежали нейтральная Швейцария. Она была отделена от нас в одном месте горами, в другом большим озером Бодензее. Из сборного лагеря в Людвигсбурге до нас доходили сведения, что были случаи побегов в Швейцарию. Бежавшие воровали у местных жителей велосипеды, ночами по дорогам доезжали до Бодензее, обматывались велосипедными резиновыми камерами, накаченными воздухом, и пытались переплыть озеро. Тот, кого не убивали немецкие пограничники, кто не тонул в озере, а попадал в Швейцарию, того интернировали и сажали в лагерь. Итак, смена одного лагеря другим. Рассказывали об одном побеге, когда бежавший добрался до сухопутной границы, но его все же подстрелили немцы. Он упал на пограничной полосе. Подошли немецкие и швейцарские пограничники. Бежавший умолял швейцарцев взять его, но те побоялись немцев и отказались. Несчастного привезли обратного в Людвигсбург и расстреляли.
Но все же два человека из нашей команды бежали. Я не помню их имена. О том, что они готовились к побегу, никто из нас не знал. Однажды утром вместе с вахманом они поехали за завтраком для команды в "гастхаус" и исчезли. Вахман возвратился взбешенный, орал, что теперь его отправят на фронт, что всех нас надо расстрелять и т.д. На следующий день нас не вывели на работу. Мы не понимали, почему. Вскоре из Лорха явилась целая полицейская команда. Обыскали нас, перерыли весь барак. Даже приказали вытряхнуть всю солому из матрацев. Орали на нас, вели себя по-хамски. Но, конечно, ничего не нашли. Через неделю нам было сказано, что беглецов поймали. Возможно, что это было правдой, т.к. далеко они не могли уйти. Без продуктов, без карты, без компаса, в лагерной одежде, без знания языка, в густонаселенной местности - побег был обречен на неудачу. Дальнейшая судьба их осталась для нас неизвестной. Но пойманных беглецов немцы обычно отправляли в лагеря смерти.
Как мы жили в этой рабочей команде? Тяжелая работа при некалорийном питании, тюремные условия быта, грубость конвоя, а главное - тревожная неизвестность будущего. Мы были бесправны. Солдаты охраны любого из нас могли избить и даже убить. Для Родины мы были "изменниками", и нас по возвращении, видимо, ожидал суд и рудники Сибири. Мы чувствовали себя без вины виноватыми. И так, и сяк - всяко было плохо. Помню, что тогда я записал в дневнике (впоследствии уничтоженном): "Как рабочий вол, я тащу свое ярмо без воспоминаний о прошедшем и без надежд на будущее". Не все выдерживали такое бытие. Вместо выбывших присылали других, от которых мы узнавали, что творится в мире. Удивительно отметить, что горожане, несмотря на меньшее физическое развитие по сравнению с сельскими жителями оказывались более стойкими в этих тяжелых условиях.
Во второй половине 1944 года, когда открылся второй фронт, и Германию начали сжимать с двух сторон, с востока и запада, настроение немецких солдат, конвоирующих нас, стало резко меняться. Как говорится, иногда и битье определяет сознание. Некоторые солдаты в разговоре со мной стали осторожно говорить: "Вы и мы - хорошие люди. Почему мы воюем? Ведь Россия могла бы продавать нам хлеб и нефть, а мы бы для нее делалиб машины". Я ответил одному солдату, что об этом надо было думать до начала войны, и он со мной печально согласился.
Обстановка становилась все тревожнее. Американские самолеты стали бомбить города, расположенные в нашем районе, бомбовыми ударами часто разрушали железную дорогу. А нас заставляли исправлять ее. К нам зачастили агитаторы из РОА с призывами вступать во Власовскую армию. При этом говорили, что "в случае чего для нас открыта вся Европа". Уговаривали брать в руки немецкое оружие, "пока не поздно". Из лагеря в Людвигсбурге до нас доходили тревожные сведения, что там насильно забирают людей в свою армию. Однако в нашей команде ни дураков, ни изменников пока не находилось.
Однажды в будничный день нас не вывели на работу, а оставили в бараке. Было приказано сесть за столы и ждать. Мы терялись в тревожных догадках. Наконец, дверь из караульного помещения отворилась, появился унтер и подал команду: "Ахтунг". Мы встали. Вслед за унтером вошел какой-то незнакомый немецкий офицер. Он что-то тихо сказал унтеру. Тот откозырял и скрылся. Офицер вышел на середину барака и стал нас рассматривать. Это был приземистый коренастый пожилой человек с рыжевато-седыми усами, с густыми бровями и колючим взором. Бросалось в глаза несоответствие его возраста и чина. На нем были только погоны лейтенанта. Желтая окантовка мундира указывала, что он служит в кавалерии. Несколько минут прошло в молчании. Вдруг офицер скомандовал на чисто русском языке: "Вольно, садитесь, господа!" "Господа", удивленные, сели. Офицер прошелся вдоль столов и начал говорить: "Господа, я такой же русский, как и вы, но только старше вас и волею судеб вынужден был покинуть Родину. Я был поручиком Астраханского полка, участвовал в Первой Мировой войне, а затем и в Гражданской. Как вы, вероятно, догадываетесь, я воевал на стороне белого движения. Господа, - продолжал офицер, - Вторая Мировая война вступила в решающую фазу, и никто не может уклониться от участия в ней. Вы тоже примете участие, но на этот раз на стороне цивилизованного и правого дела. На днях вы все будете мобилизованы в Русскую Освободительную Армию генерала Власова и пойдете рядовыми в пехоту. Я формирую привилегированную кавалерийскую казачью часть и приехал, чтобы отобрать из вас тех, кто служил в кавалерии или в казачьих частях, казак по происхождению, или тех, кто хотел бы служить не в пехоте, а в привилегированной части". Мы были оглушены такой новостью и таким предложением. Помолчав, офицер спросил: "Итак, господа, кто хочет?" Все молчали. Офицер продолжал: "Если нет желающих, то я сам отберу тех, кого найду нужным. Но предупреждаю, что отказавшихся передам в Гестапо. А вы знаете, что это значит. Оттуда живыми и здоровыми не выходят". После этого он начал вызывать всех по очереди и спрашивал имя, фамилию, воинское звание, кадровый или запасник, сословную принадлежность родителей и прочее. Хотелось встать и сказать ему: "Господин офицер! Мы честно сражались, защищая свою Родину, и не наша вина, что мы попали в плен. Половина нашей страны разорена войной. Миллионы наших соотечественников погибли. Мы здесь используемся на тяжелой работе, голодаем, нас всячески унижают и бьют. И вот теперь, когда Германию стали зажимать с двух сторон, когда у нас появилась надежда на окончание войны и избавление от плена, а также возвращение на Родину, являетесь Вы и предлагаете надеть немецкую форму, взять в руки немецкое оружие и идти защищать Германию. Воевать против своих братьев, которые идут освобождать нас. Вы, вероятно, считаете нас идиотами, обращаясь к нам с таким предложением. В свое время Вы воевали против своего народа, лишились Родины и докатились до того, что надели немецкий мундир, стали изменником и предателем. Теперь вы толкаете на этот путь и нас, чтобы мы (если нас не убью свои же братья) повторили Вашу судьбу", Так хотелось сказать каждому из нас. Но нельзя было. Приходилось молчать, т.к. этот белогвардеец, прикрываясь немецким мундиром, мог безнаказанно застрелить любого из нас. После опроса офицер отобрал трех человек и увез их с собою. Один был Лисневский, приятный молодой человек из интеллигентной семьи; второй - Юркин, беспринципное неприятное существо. Кто был третий, не помню. Через некоторое время Лисневскому удалось вырваться из этой грязной истории и вернуться в команду. Что стало с двумя другими, мы не знали. Что же касается угрозы мобилизации нас во Власовскую армию, то это не состоялось. Или не позволило время, или немцы не решились насильно мобилизовать вооружить тех, кто был откровенно враждебен им. Или эту версию выдумал явившийся к нам белогвардеец, чтобы запугать нас.
Между тем обстановка становилась все тревожнее. Война быстро приближалась к нам с запада. Это радовало, но и тревожило. Перед концом немцы могли "хлопнуть дверью" и уничтожить нас. Американские самолеты бомбили соседние города, железные и шоссейные дороги. Бомбардировщики большими массами налетали на расположенный недалеко от нас город Штутгардт и бомбили его "ковром", отпуская одновременно по радиокоманде сотни бомб. Чтобы нарушить прицельность стрельбы немецких зенитных орудий, американцы сбрасывали с самолетов массу станиолевых лент. Я слышал, как простые немцы утверждали, что станиоль сбрасывается для отравления скота.
Первого апреля 1945 года мы последний день работали на железной дороге. После этого мы сидели, запертые в бараке, в ожидании дальнейших событий. Было очень тревожно. В один из этих дней американский истребитель налетел на наш барак и прострелил его из крупнокалиберного пулемета в нескольких местах. К счастью, никто из нас не пострадал. Вскоре стала слышна отдаленная орудийная канонада. Мы слушали ее как музыку освобождения. В эти дни мы увидели из окна нашего барака, как большая группа пленных, которую куда-то вели под конвоем, остановилась в поле за речкой на ночевку. Вскоре мы услышали там ружейные выстрелы. Отвечая на мой вопрос о причинах стрельбы, наш унтер сказал, что один из пленных пытался убежать, но был убит.
Наконец, на пятый день наше "сидение" окончилось. Утром 6го апреля после завтрака нам приказали построиться для похода со своими вещами. Куда нас поведут и зачем, мы не знали. Всякое можно было предположить: от самого хорошего до самого дурного. Собрались быстро. У каждого был вещевой мешок, в который можно было уложить наше нехитрое имущество. У меня была книга, немецкий словарь, которую я сам переплел из грубой бумаги от цементных мешков. Переплет ее был сделан из кусков темно-зеленого сукна, которые давали нам для починки одежды. Книга была большой и тяжелой, а я был слаб и при уходе оставил ее в бараке. Я до сих пор жалею об этом. Провожать нас пришел начальник гарнизона (которые часто менялись), капитан, человечек маленького роста, но высокомерный. Он попрощался с солдатами, а на нас только презрительно посмотрел, не сказав ни слова. И вот нас повели. Прощай фирма Лутц, мастер Рива и барак за колючей проволокой! Вскоре мы поняли, что нас ведут на восток. Значит, уводят от фронта, который близко. В начале нас вели с усиленным вооруженным конвоем и даже со злыми сторожевыми собаками. Но через несколько переходов количество конвойных солдат сократилось, и собаки куда-то исчезли. Исчез и унтер, начальник команды. Вместо него был назначен какой-то старый фельдфебель, от мундира которого пахло нафталином. Останавливались мы в деревнях, где нас запирали в каком-нибудь сарае, под охраной сменяющегося караула. Питались мы одной вареной картошкой, которую у крестьян доставали наши конвоиры. Картофеля у немецких крестьян было много. Несмотря на тяжелые условия и неизвестность нашей судьбы, мы с интересом наблюдали быт немецких крестьян, оригинальный характер сооружений. Приближающаяся война обеспокоила немецкий тыл. Мы видели, как местные нацисты спешно эвакуировались вглубь страны, видели тотальную мобилизацию стариков и мальчишек. Видели однажды, как солдаты конвоировали мобилизованных, среди которых был даже молодой цыган, на которого поверх штатской одежды уже напялили солдатскую куртку.
Так в походе прошло несколько дней. Но вот однажды ночью мы былирзбужены необычайной новостью. Дверь сарая, в котором мы ночевали, была не заперта, и часового не было. Все встали в волнении. Что это значит? Что нам делать? Некоторые горячие головы предлагали немедленно бежать! Другие утверждали, что это провокация, чтобы расстрелять нас, когда мы побежим. Бежать в открытой безлесной местности, среди враждебного населения и массы войск было бы безнадежным предприятием. После долгих споров решили ждать. Утром к нам в сарай пришел старик фельдфебель. Сказал, что солдаты конвоя сняты на фронт, а он поручился перед командованием, что мы не сбежим. И что дальше нас поведет он один. Утром построились. Фельдфебель впереди, мы за ним, и пошли дальше на восток. Дороги были забиты отступающими немецкими тыловыми частями. Обозники кричали нашему немцу: "Что ты их водишь? Давай мы этих голубчиков расстреляем, а то они в нас скоро будут стрелять!" Немец делал вид, что не слышит. Ребята спрашивали у меня, что они кричат. Не желая их волновать, я отвечал: "Так, ерунда, не обращайте внимания".
Вдруг по какой-то непонятной причине среди всей этой массы отступающих автомашин, людей, повозок и лошадей начались паника, стрельба и суматоха. Мы едва выбрались из этой толчеи и подались в сторону от дороги. Собрались в небольшом редком перелеске. Наш немец совсем растерялся. На мой вопрос, куда он поведет нас дальше, отвечал: "Я только фельдфебель, а вы офицеры, вот вы и решайте!" С этого момента мы взяли свою судьбу в свои руки, а немец остался при нас для маскировки, что якобы мы все еще находимся в плену. Посовещавшись, мы решили пойти в какую-нибудь маленькую деревню, в стороне от шоссе и там ждать прихода американцев. Найти такую деревню нам помог наш немец. Она называлась Штетен. Заняли сарай какого-то богатого крестьянина. Под сараем был бетонированный погреб с картофелем. Немец хозяин молчал, не возражая против нашего вторжения, вероятно, опасаясь нас. Наш фельдфебель тоже, видимо, стал нас бояться, хотя обращались мы с ним вежливо. Он укрылся в доме напротив и почти оттуда не показывался. Так мы прожили несколько дней, дежуря по очереди по ночам, чтобы любые события не застали нас врасплох. И варили в котелках картофель из погреба. Некоторые из нас ходили по деревне и за еду крестьянам пилили и кололи дрова.
Мимо нас по деревенской улице отступали немецкие воинские части, полицейские с собаками, гражданские лица (вероятно, нацисты) с вещами и просто отдельные солдаты. Иногда немецкие солдаты заходили к нам в сарай отдыхать или ночевать. Я разговаривал с ними. Большинство было деморализовано и откровенно говорило, что Германия войну проиграла. Некоторые надеялись, что 20го апреля, в день рождения Гитлера, будет заключен мир. Говорили, что из власовцев организованы заградительные отряды, которые расстреливают всех отходящих без приказа. "Если бы не эти ваши комрады, мы бы давно кончили воевать". И предупреждали нас, что власовцы идут последними и расстреливают всех, даже русских пленных: "Так что вы остерегайтесь этих ваших комрадов". Обидно было бы погибнуть от рук этих бандитов, когда освобождение было так близко. Решили при отходе немцев укрыться в бетонированном подвале.
В ночь на 25 апреля 1945 года мы не спали. Судя по грохоту разрывов и автоматному огню, бой шел совсем рядом. Несколько подвыпивших немецких солдат зашли к нам в сарай. Я слышал, как они говорили, что надо скорее уходить. Один из этих солдат, увидев нас, спросил своих товарищей: "Что делать с этими свиньями русскими? Неужели их так оставим? Я брошу гранату". К счастью, другой возразил: "Не надо, и так много пролито крови". И споря, они ушли. Я понял, что уходят последние немцы, и теперь возможно появление власовцев. Крикнул: "Товарищи, пора вниз!" И все спешно спустились в бетонированный погреб.
С минуту на минуту мы ожидали появления этих бандитов, которые могли расстрелять нас или забросать гранатами. Как мы хотели в этот момент иметь оружие. Хотя бы две-три винтовки с патронами. Мы бы не стали прятаться, а достойно встретили бы этих изменников. Но наши руки были пусты. Так прошло несколько тревожных часов, во время которых мы чувствовали себя между жизнью и смертью. Стрельба наверху постепенно затихла, и, наконец, наступил рассвет. Один из нас вышел осторожно посмотреть, что творится наверху. Скоро он вернулся с радостным криком: "Американцы пришли, мы свободны!" Все кинулись наверх, на улицу. Там были солдаты в светло-зеленой форме, похожей на спортивные костюмы. Одни из них были белые, другие - негры. Мы бросились к ним, жали им руки, говорили слова благодарности. Никто из нас не знал ни слова по-английски, а наши спасители не знали русского языка, но мы понимали друг друга. Американцы улыбались, говорили: "Рашен, рашен (т.е. русские, русские)", - и совали нам мясные консервы, плитки шоколада, сигареты. Это было 25го апреля 1945 года, в пять с половиной часов утра. Какое счастье!
Кто-то сказал, что на окраине деревни лежит труп немецкого солдата, которого застрелил офицер за то, что он не хотел отходить дальше. Один из наших ребят сбегал туда и вернулся в немецких солдатских сапогах. В тот же день к нам пришел человек в немецком солдатском обмундировании, сказал, что он русский, что, якобы, работал у немцев ездовым и что теперь хочет остаться с нами. Ребята встретили его враждебно, стащили с него сапоги, а его, босого, прогнали. Я не стал вмешиваться.
Несколько дней мимо нас двигались американские войска. Никто не шел пешком. Пехота, преимущественно негры, ехала в кузовах грузовиков. У солдат не было ни рюкзаков, ни котелков. Только автоматы и запасные обоймы патронов. Личные вещи солдат хранились в чемоданах, которые везли за ними в автомашинах. Я видел, как у одного солдата за бортом его шинели сидела маленькая обезьянка, которую он кормил из блюдечка. Она не мешала ему воевать. Проплывали танки. Огромные, как корабли. Покачиваясь длинными стволами орудий, проезжала на механической тяге легкая и тяжелая артиллерия. Связь между частями войск и доставку раненых в полевые лазареты осуществляли маленькие юркие самолеты, похожие на У-2, которые не требовали специально оборудованных аэродромов, а могли садиться и взлетать с любых площадок. Легко было воевать американцам. Сначала авиация бомбила, потом артиллерия обстреливала, затем двигались тяжелые танки, а уже следом ехала пехота на джипах и грузовиках. Мы видели, как американцы прочесывали лес, в котором предполагали остатки гитлеровцев. Они двигались отделениями, цепочками. В каждом отделении было 8-10 солдат, которые, не щадя патронов, непрерывно стреляли впереди себя. Позади каждого отделения шел санитар с медицинской сумкой, держа наготове бинты для перевязок. Он был без оружия, в белой каске, на которой со всех четырех сторон были нарисованы красные кресты. Мы видели, как обедали солдаты. Приехала автомашина-кухня. На траве расстелили зеленую скатерть. Из автомашины стали подавать белые эмалированные тарелки. Консервированная индюшатина, белая каша с вареньем, компот и еще какие-то блюда. Ну, чем не ресторан на колесах, или вернее, пикник на природе! После обеда всем солдатам раздали бумажные салфетки зеленого цвета. Повар-негр собрал тарелки и вложил их в автоматическую мойку, вмонтированную в кузов автомашины-кухни. Действительно, зачем котелки американским солдатам?
Итак, мы освободились и почувствовали себя хозяевами положения. Нашли бургомистра деревни и потребовали, чтобы он распределил нас по крестьянским домам, где мы могли бы питаться. Ему пришлось согласиться и выполнить наше требование. Прошло несколько дней. Но деревня Штетен была маленькой и, видимо, бедной. Поэтому мы решили переселиться в соседнюю, большую и более богатую деревню Бюсинген. И там бургомистру пришлось распределить нас по домам. Я попал в зажиточный крестьянский дом и дней десять-двенадцать жил среди немцев. Глава семейства, человек средних лет, был слесарем-механиком на соседнем заводе. Одновременно он занимался крестьянским хозяйством - держал несколько коров. Хозяйка, его жена, еще довольно молодая симпатичная фрау, двое сыновей подростов, бабушка и сестра хозяина Роза, муж которой погиб на войне. Встретили они меня очень настороженно, принужденно любезно (время и обстоятельства обязывали), но потом мы как-то подружились. Я помогал им по хозяйству. Война много нарушила. Электроэнергия была отключена. Не работал водопровод. За водой приходилось ходить на колодезь. Не работал электропривод соломорезки для корма скота. Приходилось вручную вертеть резательную машину и т.д. Коттедж, в котором жила семья (как, впрочем, и другие в этой деревне), был трехэтажный. Но вся жизнь семьи вращалась в основном в большой кухне на первом этаже. На втором этаже были парадные комнаты с полированной мебелью и пианино, на котором никто не умел играть. Эти комнаты были постоянно запреты и предназначались для праздников и гостей. На третьем этаже были мансарды, где хозяева спали под пуховиками и в колпаках. Во всем доме было не более десятка книг. В том числе Библия и простенькая однотомная энциклопедия (от А до Я). рчем хозяева дома искренне верили, что в ней содержится вся премудрость мира. Когда семья садилась обедать, то хозяин дома читал молитву, а все члены семьи почтительно слушали, склонив головы. Живя постоянно в окружении немцев и слыша только немецкую речь, я стал делать быстрые успехи в разговорном немецком языке. Обычно я думал по-русски, а потом переводил мысли на немецкий, а затем уже говорил. Здесь я стал и думать по-немецки. Это меня даже как-то испугало. Бабушка старушка, мать хозяина, говорила мне: "Вот ты, Михель, много ездил по свету, много видел. Но согласись, что лучше нашего Бюсингена ничего нет". Я, конечно, не возражал ей. Раньше я мог наблюдать немцев только во время работы на железной дороге, в поездах, в которых нас везли к месту работы, разговаривая с вахманами и рабочими. Теперь я увидел жизнь и быт немецкой семьи.
Немцы были очень отравлены нацистской пропагандой и были высокого мнения о себе. В разговорах даже простых крестьян, солдат и рабочих о своих вещах, образе жизни и поступках непременно слышалось выражение "немецкое", в смысле, что это самое лучшее. Они считали, что даже немецкие "эрзатцы" (т.е. заменители) лучше, чем подлинное, что эти "эрзатцы" заменяют. Пропаганда с утра до ночи твердила им по радио и на страницах печати, что они самая лучшая, самая здоровая, самая умная и жизнеспособная нация. Что другие нации и народы неполноценные, а поэтому они должны быть рабами немцев, подчиняться немцам, учиться у немцев и отдавать немцам самое лучшее. А некоторые народы должны быть просто уничтожены, а их земли должны быть переданы немцам. Как тут не согласиться, когда говорят, что ты самый лучший и должен быть хозяином, а что остальные народы должны тебе служить. Схема просто и заманчива.
Однажды в плену один их вахманов сказал мне: "Здесь, в Германии, вы научитесь понимать и ценить немецкий порядок, лучший в мире. А когда война окончится (разумеется, победой Германии), то вас, бывших в плену, вероятно, пошлют в Россию помогать немцам устанавливать этот порядок". Неправда ли, обнадеживающие перспективы?
Но что удивляло и поражало нас в немцах, это дисциплинированность, беспрекословное подчинение и уважение к начальникам и старшим. Офицер для солдат - это непререкаемый авторитет и чуть ли не божество. Дисциплинированность всего народа удивительная. Уже после войны, во Франкфурте, мы видели, как городские жители, старики, женщины и дети, убирали в поде картофель. Они все работали, не разгибаясь, по 50 минут в час, делая 10-минутные перерывы строго по свистку старшего. Если видишь, что по улице идут два школьника, то идут в ногу, они уже маршируют. А немецкая музыка, в ней тоже преобладают дисциплинирующие, маршеобразные ритмы. А одиннадцать часов утра немцы едят свой второй завтрак, так называемый, "фриштык" (т.е. "ранний кусок"). Работая на железной дороге, мы могли наблюдать, как в проходящем местном поезде в одиннадцать часов утра завтракает бутербродами весь поезд одновременно, начиная с машиниста и кочегара, кончая кондуктором на хвостовой площадке. Иногда приходилось наблюдать, как немец пастух переводил свое стадо с одного участка на другой через жилой поселок. Он шел с каким-то библейским посохом впереди, не оглядываясь. За ним покорно, стадом, теснились овцы, а сзади несколько собак наводили порядок, подгоняя и покусывая отстающих. Вот это олицетворение немецкого порядка при гитлеровском владычестве.
В это период времени, когда я жил в немецкой семье, произошел довольно комический случай. Электроэнергия была отключена, водопровод не работал. У колодца, куда я пошел за водой, была очередь. Я встал рядом с девушкой, краснощекой, загорелой. Дважды я заговаривал с ней по-немецки, но она отмалчивалась. Но потом пробормотала: "Я не разумею по-германски". "Так ты русская?" "Ни, я украинка". "Так что же ты молчала, ты же видела, что я русский?" "Я думала, ты хранцуз". В последний период плена я действительно носил светло-зеленую курточку французского солдата, хотя на ней белой масляной краской с двух сторон и были написаны большие буквы SU.
В деревне, где мы жили, на ночь выставлялся американский патруль: сержант и несколько солдат. Все они были негры. Как-то вечером я разговорился с этим сержантом. Он сказал, что окончил колледж и изъяснялся по-немецки. Разговор затянулся и был интересен как мне, так и ему. Был теплый летний вечер, мы сидели за дощатым столом около одного из домов на сельской улице, пили легкое яблочное вино (так называемый, "мошт") и беседовали. В ответ на его жалобы о том, что в Штатах негров считают людьми второго сорта, я рассказал ему о нашей стране, где нет национального и расового неравенства. "Я тебе не верю, скажи, выдал бы ты свою дочь замуж за негра?" Я ответил, что все люди есть люди, и пусть выходит замуж за того, кого полюбит. Ответить так мне было легко, потому что в то время у меня не было дочери. А про себя я подумал, что ведь, пожалуй, он прав, и выдать дочь за негра было бы неприятно. Я заметил ему, что здесь, в Германии, негры пользуются большим успехом у немок. Он с горечью подтвердил, что это действительно так: "Но это оскорбляет меня. На нас смотрят как на самцов и зверей. А ведь мы такие же люди, только с кожей другого цвета". Спрашивал меня, видел ли я офицеров негров. И когда я ответил ему: "Нет", - он пояснил: "И не увидишь, негров не допускают к офицерскому званию". Он говорил также о расовой солидарности цветных, негров и японцев, что на фронте японские солдаты не стреляют в американских солдат-негров. Спрашивал меня о Пушкине, произведения которого он читал в переводе на английский. Сказал, что в США в негритянских клубах висят портреты великих негров, в том числе и Пушкина. Под конец беседы, когда было уже поздно, и выпито было уже много, сержант поведал мне заплетающимся голосом: "Ты хороший парень, но у тебя есть большой недостаток - ты белый. И скажу тебе откровенно, что большинство белых - сволочи".
Американцы длинными колоннами грузовиков вывозили пленных немецких солдат на запад. Однажды колонна остановилась, и кузов ближайшего грузовика оказался рядом с окном дома, в котором я жил. Окно было открыто, и около него сидела Роза с каким-то шитьем. Один из пленных немецких солдат сказал Розе: "Привет Родине". "Привет", - холодно ответила Роза и поспешно закрыла окно.
Так прошло десять или двенадцать дней житья в Бюсингене. Отдохнув, наша команда решила, что надо продвигаться в сторону города Ильм на Дунае, в округе которого мы находились. Там по слухам американцы собирали бывших советских пленных для отправки на Родину. Я стал уходить из Бюсингена, прощаться с хозяевами, благодарил их за гостеприимство. Фрау (хозяйка) вдруг прослезилась, поцеловала меня (немки очень сентиментальны) и сказала: "Твои товарищи - хорошие люди, но ты, Михель, лучше их всех. В наших газетах писали, что когда вы вернетесь в Россию, Сталин вас всех пошлет в холодную Сибирь работать под землей в угольных шахтах. Мы советовались с мужем и решили предложить тебе остаться у нас совсем. Мы достанем тебе немецкий паспорт, женим на Розе и дадим тебе две коровы". Я был растроган. Подумать только, две коровы и Розу в придачу! Поблагодарил, но отказался, сказав, что я русский, и что бы ни случилось, мое место в России.
Мы всей компанией отправились в путь и к вечеру остановились в небольшой деревне, где бургомистр развел нас на постой по домам. В этой деревушке мы пробыли не долго. Узнали, что неподалеку располагается какая-то воинская часть американской армии, которая уже отправила на грузовых машинах бывших пленных в сборный лагерь в Ульме. Я с несколькими товарищами отправился в эту воинскую часть. Нас принял какой-то американский майор. Я отрекомендовался как старший лейтенант советской армии, представляющий группу бывших пленных, желающих быть отправленными в сборный лагерь. Я говорил по-немецки, переводчица, молодая немка, переводила майору на английский, а мне с английского на немецкий. Майор держал себя довольно надменно, с усмешкой глядя на наш обтрепанный вид. Сам сидел, а нам даже не предложил сесть. Сказал, что завтра утром в деревню, где располагалась наша группа, пришлет грузовики, которые перебросят нас в лагерь, где будут нас кормить, и где мы получим одежду и обувь. Во время переговоров переводчица очень волновалась и путалась, начиная говорить мне по-английски, так что приходилось поправлять ее: "Biette deitsch (пожалуйста, по-немецки)". Майор сдержал свое слово, и на следующее утро на грузовых автомашинах нас перебросили на довольно большое расстояние, в город Ильм в верховьях Дуная. Мы прибыли туда 12 мая 1945 года. После некоторых поисков мы нашли, наконец, и лагерь, который был организован американским командованием и располагался в бывшем немецком кзрменном городке. Светлые и просторные жилые корпуса окружали больший плац. Тут были также столовая, кухня, склады и другие подсобные помещения. Нам предложили вымыться под горячим душем, а затем выдали каждому две пары трофейного трикотажного белья, американское диагоналевое светло-зеленое обмундирование, брюки навыпуск, рубашку с нагрудными карманами и прочные желтые кожаные ботинки. Все это было не новое, но дезинфицированное и находящееся в хорошем состоянии. Мы с удовольствием вымылись и сбросили с себя немецкое тряпье, к тому же еще и меченое в нескольких местах большими буквами SU. Каждый из нас получил койку с постельным бельем и два серых байковых одеяла, немецких, солдатских. На чердаке казармы раньше располагался немецкий склад обмундирования. Он был уже разграблен. Но все же я нашел там еще добротную и почти новую французскую зеленую солдатскую шинель. Это было очень кстати, так как моя отечественная шинель совершенно износилась и оборвалась. Мне пришлось ее с сожалением бросить.
В подвале казармы при немцах, видимо, помещалось увеселительное пивное заведение. Об этом свидетельствовали расписанные и размалеванные стены различными картинками с шуточными и нешуточными надписями. Здесь были изображены и фривольные сценки с обнаженными красавицами. Одна картина, исполненная цветными карандашами, была весьма многозначительна. Она изображала отъезд эшелона с солдатами из Ульма на восток. Эшелон провожал ангел-хранитель, который благословлял отъезжающих и, согласно надписи, гарантировал им удачу и неприкосновенность. В перспективе был изображен другой удаляющийся эшелон, который в конце пути поджидал черт с большими вилами на фоне пожара. И большая надпись гласила: "На восток, к черту!" Тут уж, как говорится, не убавить, не прибавить.
В этом лагере нас, советских бывших военнопленных, постепенно собралось около тысячи. Организовалось два батальона, во главе которых встал майор Быков. Нас, офицеров, распределили по ротам и взводам. Приказано было нашить на рукава красные угольники, количество которых соответствовало офицерскому званию, как это было принято в советской армии до введения погон. Появился даже свой духовой оркестр, который попал в плен и, желая целиком сохраниться, организовал в каком-то лагере сапожную мастерскую. А в свободное время играли на своих трубах. Несколько раз наши "ульмские батальоны" стройными рядами, с большим красным знаменем и духовым оркестром впереди выходили на прогулку по городу и городскому парку.
Кроме нас, советских, в этом лагере помещались еще поляки, чехи, словаки и югославы. Но они располагались в других корпусах, и мы с ними мало общались. Охрану лагеря несла караульная команда из американских солдат. Американцы не вмешивались во внутреннюю жизнь лагеря. Внутри лагеря они даже редко появлялись. Выход из лагеря в город был по пропускам, незаполненные бланки которых, для оформления, нам выдавала американская охрана. Но дисциплина в лагере отсутствовала. Подчас разыгрывались ужасные сцены. Однажды кто-то обвинил одного человека, что он у немцев был полицаем. Соответствовало это действительности или нет, неизвестно, но толпа накинулась на несчастного и стала его избивать. Американцы, которые просили прекратить самосуд, не вмешивались в расправу и только, когда избиение окончилось, пришли, чтобы подобрать этого человека и отправить его в госпиталь, где он почти сразу скончался. Некоторые раздобыли оружие, ходили по городу и грабили немцев. К счастью, это были единицы. В общем, время было смутное.
Бывая в городе, мы видели разбитые витрины магазинов, окна, закрытые ставнями, закрытые двери домов. Американцы пытались наладить порядок в городе. Однажды мы видели, как около разбитого винного склада наводил порядок военный патруль. Белый офицер кричал на двух солдат негров, угрожая им пистолетов, а те, видимо, прося прощения, стояли перед ним на коленях. Эту сцену с расовым американским акцентом наблюдать было тяжело. На сколько можно было заключить из наблюдения, дисциплина в американской армии была своеобразная. Солдаты не приветствовали офицеров при встрече и вне строя вели себя с офицерами как равные. Солдаты сторожевого поста у нашего лагеря поставили у ворот несколько мягких кресел и, находясь на посту, развалившись, сидели в креслах и курили. В городе, на плацу, стояли американские танки, которые охраняли часовые. Когда наши ребята подошли поинтересоваться танками поближе, то часовые не только не отогнали их, но предложили слазить внутрь танков и посмотреть, как они устроены. Представить себе что-либо подобное у нас невозможно.
Кормили нас очень хорошо. Обеды были из трех блюд с десертом. На кухне главный повар, выдающий продукты и всем распоряжающийся, был американец, а остальные поварята - наши солдаты, добровольцы, оголодавшие в плену. Во время обеда играл даже духовой оркестр. По вечерам часто приезжала кинопередвижка и на открытом плацу демонстрировала американские звуковые и цветные фильмы. Чаще всего это были "ревю", т.е. отдельные эстрадные номера, связанные каким-либо сюжетом. Например, влюбленная пара молодых актеров бедствует и голодает, но не теряет надежды на лучшее будущее. Вдруг удача им улыбается, они привлекают товарищей, организуют ансамбль и с успехом выступают в шикарном варьете. Были и игровые фильмы, но т.к. шли они на английском языке, которого никто из нас не знал, то подчас и сюжет фильма был для нас непонятен. Когда после кино мы ложились спать в казарме, то возникали споры о существе фильма, который каждый понимал по-своему. Например, один говорил: "Какой у нее жених был красивый". Но другой утверждал, что это был не жених, а отец героини, и т.д.
Однажды к нам в лагерь приехало несколько американских грузовых автомашин, в кузовах которых сидело множество людей в серо-зеленой немецкой солдатской форме. Это были власовцы. Машины остановились в середине плаца. Сбежался весь лагерь. Люди кричали власовцам: "Подлецы, изменники, христопродавцы, вон отсюда, убирайтесь, или мы всех вас передушим!" Те сидели смирно в кузовах машин, съежившись, вобрав головы в плечи. Никто из них не отважился даже слезть с машины. К американскому коменданту лагеря отправилась делегация с требованием убрать от нас власовцев. Комендант возражал, что это тоже русские, что "там у вас, в России, разберутся", а он, комендант, не компетентен решать, кто из русских прав, а кто виноват. Тогда ему категорически заявили, что если власовцев поместят в наш лагерь, то к завтрашнему утру из них никого в живых не останется. Комендант в нерешительности подошел к окну. Увидев, что возмущенная толпа, окружавшая машины, кричала и грозилась кулаками, понял, что это не пустые угрозы, и что власовцев действительно надо убирать. Машины с власовцами простояли на плацу часа полтора и, не разгрузившись, куда-то уехали. Вероятно, в лагерь немецких военнопленных. Туда им и дорога!
Город Ульм на Дунае, где мы пребывали в американском лагере в ожидании отправки на Родину, входил в зону французской оккупации. Французские солдаты были одеты в американскую форму, отличающуюся только тем, что низ брюк и верх ботинок были схвачены короткими белыми галошами. На главной площади, перед Ульмским собором, был установлен флагшток, на который утром поднимали, а вечером снимали трехцветный французский флаг под звуки Марсельезы. Обставлялось это весьма торжественно. Впереди процессии шел небольшой духовой оркестр, игравший военные марши. За оркестром шел огромного роста капрал, который почтительно нес на ладонях вытянутых рук сложенный квадратом флаг. За капралом маршировал взвод французских солдат с американскими винтовками. Одновременно по обоим тротуарам улицы шло несколько французских солдат, которые кричали встречным прохожим: "Шапки долой!" Кто не понимал, что от них требуют, или не успевал снять головной убор, тех били по физиономиям. Ввиду того, что прохожие были немцы, непонимающие французского языка, то избиение носило массовый характер. Потом флаг поднимали и около него до вечера стояли сменяющиеся часовые. Вечером за флагом снова приходила та же процессия, и все повторялось в обратном порядке. Конечно, немцы сильно насолили нам и французам, но видеть такое избиение прохожих было омерзительно.
Мы часто ходили гулять по Ульму. Несколько раз мы осматривали старинный ульмский собор Мюнстер. Строительство собора было начато в 1377 году, а закончено только в 1870 году, т.е. строился пятьсот лет. Это было настоящее ажурное чудо, построенное "кораблем" в стиле "пламенеющей готики". Высота колокольни собора составляет 161 метр и, по уверению немецкого путеводителя, является высочайшей в мире. Мы несколько раз поднимались на эту колокольню, к верхней площадке которой ведут 768 ступеней. Сначала винтовая лестница ведет в каменной толще стены, где в нишах стоят скульптурные бюсты многочисленных строителей собора. Высоты здесь не чувствуется. Но потом, в верхней, конической и ажурной, части колокольни, где вместо каменных ступеней установлены металлические, сквозь которые просматривается плщдь около собора, голова начинает кружиться. Видно, как птицы летают ниже. Зато когда поднимаешься до верхней площадки, то открывается чудесный вид на город и его окрестности. К счастью, при бомбежке города американские летчики пощадили это чудесное творение рук человеческих. В одно из посещений, когда с нами вместе был случайно американский офицер, хранитель собора подал нам книгу для почетных посетителей, куда я вписал по-русски: "Группа бывших русских военнопленных перед отправкой на Родину посетила Ульмский собор. Привет соотечественникам. Май 1945г."
Приходилось наблюдать и тяжелые картины. Город Ульм пострадал от американской бомбардировки с воздуха. Были случаи, когда многоэтажные жилые дома обрушивались, раздавливая подвальные этажи, в которых были организованы бомбоубежища для населения. Пришлось случайно увидеть, как вскрывали одно из таких заваленных бомбоубежищ и доставали оттуда уже разложившиеся трупы.
В городе торговали молочные лавочки. Было открыто и несколько пивных. Как-то мы зашли в одну маленькую пивную и заказали по кружке пива. Хозяйка, веселая, пожилая и толстая немка, узнав, что мы русские, рассказала, что ее муж был в России до войны в качестве специалиста и что он научил ее даже одной русской фразе. Мы попросили ее произнести. Немка подумала и вдруг сказала: "Ах, ты, матушка Москва, золотая голова". Мы все, вместе с немкой, стали дружно смеяться. Но вместе с тем было и грустно, потому что наша "матушка Москва" была удалена от нас не только расстоянием, но и неизвестностью условий возвращения.
К некоторым нашим товарищам в городе подходили какие-то личности (видимо, русские эмигранты) и на русском языке уговаривали не возвращаться на Родину. Утверждали, что бывших пленных сошлют на рудники Сибири. "Оставайтесь лучше на свободном западе, мы достанем вам "нансеновские" паспорта". Насколько я знаю, никого из нашего лагеря этим предателям соблазнить не удалось. Я их видел, но рассказывали, что у этих вербовщиков, зовущих к "лучшей жизни", у самих был потрепанный и жалкий вид.
Однажды нас известили, что лагерь посетит представитель Советского командования. К назначенному сроку оба батальона выстроились четырехугольником на плацу с красным знаменем и оркестром. Когда советский офицер приехал в джипе на плац, оркестр заиграл Интернационал. Прибывший офицер был удивлен, увидев стройные колонны людей в светло-зеленой форме, красное знамя и музыку. И мы с любопытством и волнением его рассматривали, видя впервые советского офицера в новой форме с погонами. Он вошел в центр построения и скомандовал: "Офицеры на середины!" Мы вышли, но вслед за нами, ломая строй, сомкнулись и все остальные. Увы, дисциплины хватило только на первоначальное построение. Тогда прибывший офицер вместе с командным составом перешел в помещение казармы, где обратился к нам с речью, а затем ответил на наши вопросы. Он призывал всех скорее вернуться на Родину (что было и нашим желанием). Говорил, что Родина знает о наших муках, что виноватые (если такие среди нас есть) не должны опасаться преследований, т.к. будут прощены, и проч. Мы знали заранее, что может сказать такой представитель, но все же желали услышать это. Некоторые из нас просили этого офицера взять у них письма для отправки на Родину, но он отказался, заявив, что для этого "еще будет время".
В ульмском лагере мы пробыли почти месяц. Наконец, 9го июня 1945 года были поданы американские грузовые машины для нас. Было разрешено взять с собой каждому пару байковых одеял. Шоферами были американские солдаты-негры, которые лихо вели автомашины. Сначала мы ехали на восток. Промелькнули города Аугсбург и огромный Мюнхен. Потом повернули на север, выехали из Германии и въехали в Чехословакию. Остановились в городе Пьлзень, известном своими пивными заводами. Но, увы, знаменитого пива мы не попробовали. Разгрузились на железнодорожной станции, где для нас был подан эшелон. Это были открытые товарные вагоны для угля, защищенные только с боков щитами и без крыши. Только один вагон был пассажирского типа для офицерского состава. Погрузились, и на следующее утро, 10 июня 1945 года, эшелон двинулся. Мы были в радостном состоянии. Надеялись, что едем прямо на Родину. Глупые большие дети! Мы не подозревали, что путь до Родины был еще сложен и очень далек.
В тот же день, проезжая по Чехословакии, мы пересекли демокрационную линию, разделяющую американские и советские войска, и очутились в своей, советской зоне. Здесь, на одной из железнодорожных станций, мы встретили первую воинскую советскую часть. Мы были очень взволнованы. Вот она, уже не Красная, а Советская Армия, родная, победительница, прошедшая с боями половину Европы. Непривычно было видеть новую форму, гимнастерки со стоячими воротниками и погонами на плечах. По-разному отнеслись к нам эти люди. Кто безразлично, а кто и вовсе враждебно. Они не хотели понять, что мы, вынесшие на своих плечах первый, самый тяжелый период войны, обеспечили и их последующий успех.
Позже один из товарищей по несчастью рассказал мне, что при возвращении из плена, когда их привезли в советскую зону оккупации, и они увидели первого советского солдата, часового у шлагбаума, то, радостные и безмерно счастливые, стали восторженно приветствовать его. Но солдат молча и с презрением отвернулся. Так радость возвращения была омрачена.
Увидев первых советских солдат, мы поняли, что через полевую почту этой воинской части сможем послать письма на Родину. Я наскоро написал два одинаковых коротких письма в Москву на имя матери, заклеил в самодельные конверты и стал упрашивать отправить их. От солдат, к которым мы обращались, требовалось лишь внизу конверта поставить номер полевой почты части, фамилию отправителя и сдать почтальону своей части.
Лишняя забота. А что значили эти письма для наших семей, которые уже несколько лет считали нас погибшими! Я все же упросил двух человек отправить мои письма. Один из них был старшина, другой - простой солдат. И правильно сделал, потому что, как потом оказалось, из двух писем дошло только одно. И теперь, через десятилетия, я с благодарностью вспоминаю того хорошего человека, который переслал семье мое первое письмо. Пусть он будет долголетен, здоров и счастлив.
Много дней спустя я узнал, что в Москве это письмо получила моя сестра Анюта. Она даже испугалась. Ведь неизвестно, какую новость мог принести этот конверт, отправленный неизвестным человеком. Сначала она прочитала одна, потом вбежала в другую комнату к матери и крикнула: "Мама, Миша жив, письмо прислал!" В письме было всего две строчки: "Мои дорогие! Я жив, здоров и надеюсь на скорое возвращение. Миша". В тот же день, руководствуясь каким-то седьмым чувством, к матери пришла моя жена и тоже узнала, что она не вдова.
Итак, покинув сферу американского влияния, мы очутились в советской зоне, хотя все еще на чужой, чехословацкой, земле. Но кажется, ничто не изменилось, потому что никому до нас не было дела. Начальником эшелона, как старший по званию, был все тот же майор Быков. Он заперся в отдельном купе со своими дружками адъютантами, никуда не выходил и ни во что не вмешивался. Говорили, что он получил у американцев продукты в размере дневного рациона для всего эшелона, но его не раздал. В самом деле, зачем раздавать, когда можно все присвоить себе? Этот же Быков или его дружки достали где-то спирт, и целые дни в их купе шла попойка. Таким образом, эшелон остался беспризорным, без начальства и руководства. И двигался по воле комендантов станций, которые отправляли его куда-нибудь, лишь бы с глаз долой. А если нельзя было отправить, то задвигали его надолго на запасные пути. Мы двигались сначала по Чехословакии на Прагу, потом, обогнув ее, въехали на пару дней в Германию, потом опять в Чехословакию (Граден Кралевский), потом попали в Силезию. Это была уже Польша. И здесь три дня стояли (16-18 июня) без движения на станции Большевицы близ города Катовицы. Наш эшелон был, как "всадник без головы" Майн Рида, который ехал туда, куда его везла лошадь. Мы болтались по разным направлениям из страны в страну, пересекая границы, которые сразу после окончания войны как бы не существовали.
Другая, и притом большая, беда была в том, что мы не получали никакого продовольственного снабжения. Люди голодали, не имея денег, чтобы купить хоть какие-нибудь продукты. Продавали, что возможно, грабили вагоны с картофелем. В эшелоне началось воровство, грабежи, драки, скандалы. Дисциплина, и ранее почти не существовавшая, совершенно исчезла. Некоторые "пассажиры" эшелона стали его пкдать, решив, что самостоятельно они быстрее доберутся до границ Советского Союза. Конечно, эти люди поступали опрометчиво, потому что одно дело - возвращаться организованно, в окружении товарищей, свидетелей твоего пребывания в армии и в плену, а другое - явиться одному. Ведь у всех у нас не было никаких документов, кроме немецкой металлической пластинки на шее с указанием лагеря и номером. В довершении несчастий к нашему эшелону прицепили вагоны с репатриированными гражданскими людьми. Это была украинская и белорусская молодежь, которую немцы угнали во время войны в Германию на работу. Среди них были девицы, вставшие на путь легкого поведения, решившие, что "война все спишет". Ко всему прочему добавился и разврат. Даже в наш вагон дружки майора стали приводить своему шефу разных разухабистых девиц.
Мы тоже воровали картофель и варили его в котелках на железнодорожных путях во время стоянок эшелона. На одной остановке, в какой-то воинской советской части, я для себя и своих товарищей выпросил несколько разбитых буханок черного хлеба. Во время трехдневной стоянки близ города Катовицы мы съездили на рынок. Там я продал одно из своих байковых одеял за 170 злотых. Это дало мне возможность за 70 злотых купить две буханки белого хлеба. Представляю зрелище: я в американском обмундировании стою на рынке в Польше и продаю немецкое одеяло, потому что мне, русскому, нечего есть.
Дальше так продолжаться не могло. Надо было что-то решать. И судьбу эшелона взяла в руки все та же инициативная группа: Локтев, Семенов и я, которые по-прежнему держались вместе. Только теперь вместо пропавшего Смирнова к нам присоединился Лесневский. Мы поскандалили с очередным комендантом станции, и 19го июня он направил наш эшелон к советской границе, на Брест-Литовск. Но наша радость была преждевременной. На следующий день нас догнала какая-то телеграмма, и эшелон вернули на станцию Терновицы близ города Ченстохова. И мы снова на три дня приросли к запасным путям. Здесь мы произвели подсчет наличного состава. Из тысячи человек, выехавших из Ульма, осталось всего 676. Это значило, что около 30 % людей покинуло эшелон. Зато прибавилось восемьсот репатриированных гражданских, о которых мы тоже должны были заботиться.
24 июня мы случайно узнали, что недалеко от нас, в городе Оппельн (который раньше входил в состав Германии, а теперь становился польским Ополье), существует советский лагерь № 241 для бывших военнопленных, возвращающихся из Германии. Мы перекричали нескольких комендантов станции и повернули наш эшелон на Оппельн. Небольшой городок был мало разрушен, но совершенно пуст. Немцы увели население при отходе, а поляки его еще не заняли. Я и Лесневский отправились в город, отыскали лагерь и договорились с комендантом о приеме эшелона. Нельзя сказать, что комендант был обрадован свалившейся на его голову голодной ораве, но согласился принять нас. 25 июня мы разгрузились в Оппельне и расквартировались в лагере. Нас, наконец, стали кормить. Хуже, чем американцы, но лучше, чем немцы. Что касается начальника эшелона майора Быкова, то по прибытии в Оппельн он со своими дружками и чемоданами вдруг тихо исчез. Об этой потере мы нисколько не пожалели.
Лагерь как лагерь - бараки, окруженные проволокой. Впрочем, вход и выход из него были свободными. В нем формировались маршевые роты и батальоны для отправки их в различные воинские части в качестве рабочей силы. Командный состав комплектовался из нас, бывших офицеров. Нам с Локтевым опротивели эти лагеря. Мы хотели, наконец, какой-то полезной деятельности, а потому и записались в первый формирующийся батальон. Мы надеялись также, что это приблизит нас к возвращению на Родину. И Локтеву, и мне дали по взводу рядового состава.
В этом лагере мы с Локтевым пробыли всего пять дней. Первого июля в составе батальона мы вышли пешим маршем на Штетин. На предстояло пересечь всю бывшую немецкую землю, что теперь отходила к Польше, с юга на север протяженностью 450-500 км. Батальон направлялся в распоряжение военно-строительной организации, которая прислала за ним младшего командира и нескольких солдат, которые служили нам проводниками. Командиром батальона был назначен Сергей Азинцев, интеллигентный, красивый и симпатичный человек, окончивший Киевский Университет, математик и физик. Остальные офицеры были из окружения Азинцева, вместе с ним отбывавшие неволю в плену. Шли пешком, наш немудрый багаж везли на повозках, где находились и продукты, которые нам дали на первые дни пути: черный хлеб и картофель. Было голодновато при непрерывном марше.
Ночевали в попадающихся по дороге деревушках и городках. Все пустынно, жителей нет. 2го июля прошли через городок Бриг. И там пустота. Жители ушли вместе с немцами или были выселены вместе с поляками? Шли по прекрасной автостраде. На следующий день, 3го июля, мы встретили грузовую автомашину с продуктами, высланную нам из Штетина, из воинской части. С этого времени питание наше улучшилось. В ночь на 4е июля мы ночевали в покинутой деревне под Бреслау, видимо, в барском доме. Мебель поломана, на полу солома. Разбросано много немецких книг в красивых переплетах. В один их последующих дней в пустой и полуразрушенной деревне, в доме, мы видели умирающего старика немца. Он лежал, всеми покинутый и одинокий, в постели. Картина тяжелая, но помочь ему мы ничем не могли. Судя по карте, город Дрезден не находился на нашем пути, но я отлично помню, что мы проходили по его улицам. Часть кварталов города лежала в развалинах, будучи разрушенными американской бомбежкой с воздуха. Прошли мы и мимо знаменитой картинной галереи с ее оригинальным зданием, которое я сразу узнал по виденным ранее снимкам. Сожалел, что нет времени для ее осмотра. Я тогда не знал, что она была пуста, т.к. картины из нее были вывезены.
Седьмого июля прошли через город Любен. Я растянул сухожилие на правой ноге и часть пути стал ехать на повозке, когда была хорошая погода, и лошадям было легче везти. И здесь населения не было, а дома были разбиты прокатившейся войной. Стали встречаться поляки. Это были организаторы перехода сюда, на новые земли, польского населения. Они гордо разъезжали верхом на лошадях в своих конфедератках. Девятого июля прошли через городок Грюнберг. В этих местах немецкое население было только недавно выселено поляками. В домах полный разгром. Наши ребята набрасывались на разное барахло, которое валялось в домах в огромной количестве. В эти дни я написал в своей записной книжке: "Как хочется поскорее прибыть в часть, стать снова полноправным гражданином, поработать для Родины и забыть этот проклятый плен, позор которого до сих пор волочится за нами. Здесь, на чужбине, мы по-настоящему научились любить Родину".
Десятого июля был устроен однодневный отдых на реке Одер, в местечке Обервейнберг. Купались, стирали свое белье и одежду, отдыхали. Квартировали в старинном барском замке какого-то сбежавшего помещика. Рядом, в деревне, жило много немок, некоторые с детьми. Они были в свое время эвакуированы из центральных областей Германии. Веселые, хорошо одетые, хотя жилось им, видимо, нелегко. К нам в замок эти немки пришли целой компанией. Мы угостили их обедом, который они поглотили с удовольствием. Мне, как знающему немецкий язык лучше других, пришлось быть переводчиком. На вечер немки пригласили нас к себе в деревню, с тем, чтобы мы пришли с ужином и вином. Мы с Локтевым воздержались от этого посещения, но часть наших офицеров пошли и заночевали там. На следующее утро, когда мы стали строить наших солдат в походную колонну, увились и наши "донжуаны". Они хвалились, что спали с немками, что не надо ротозейничать, а надо пользоваться жизнью и проч. Мне говорили: "Они все спрашивали о тебе, где же наш долметчер (т.е. переводчик), потому что там была и одна свободная немочка". Забегая вперед, следует сказать, что через некоторое время, после прибытия в часть, двух из "донжуанов" пришлось отправить в венерологический госпиталь.
Со мною произошло в пути не совсем приятное приключение. Во время похода командир послал меня подтянуть отставшую группу солдат. Я взял у одного из наших офицеров, Синявского, велосипед и покатил по шоссе. Встретилась рота наших советских солдат с офицером. Шли они не строем, а какой-то толпой. Я свернул с дороги на обочину, чтобы их пропустить. Вдруг офицер показал пальцем в мою сторону. Несколько солдат набросились на меня, стащили с велосипеда и стали пытаться сорвать с меня одежду. Я был одет в американское обмундирование, в светло-зеленую шерстяную рубашку, заправленную в такие же брюки под ремень. Я стал отбиваться и крикнул: "Что вы делаете? Я советский офицер и старший лейтенант!" Один из солдат прорычал: "Были Вы когда-то старшим лейтенантом". Но. Видимо, мои слова и энергичное сопротивление произвели какое-то отрезвляющее действие на этих разбойников, и они оставили меня в покое.Н велосипед они все же отобрали у меня, и мне потом было очень неудобно перед Синявским. Правда, он сам подобрал велосипед в брошенном доме. Но каковы нравы стали в нашей армии! Грабеж на большой дороге по приказанию офицера!
Видел я и другую картину. В пути мы остановились в большой деревне, где еще сохранилось немецкое население. Возможно, что эта часть местности не отходила к Польше. Дома были зажиточные, и почти в каждом доме было пианино. Несколько советских военных ходили из дома в дом и выбирали, какой из этих инструментов следует взять, вероятно, для своего клуба. Они заходили в дома, не здороваясь с хозяевами, как бы не замечая их. Один их них садился к пианино, играл и, оценивая инструмент, говорил: "Нет, у этого плохое звучание", - и они шли дальше. Потом к одному дому подогнали грузовую автомашину, забрали понравившееся пианино и уехали. Немцы на нашей территории похуже себя вели. Но то были фашисты. А пристало ли представителям нашей советской армии так поступать?
В походе я познакомился и часть пути прошел вместе с приятным молодым человеком, Сашей Бобровским. Он был студент-юрист, которого от учебы оторвала война. Его предком был Мартынов, тот, что убил на дуэли Лермонтова. В их семье сохранилось предание, что Лермонтов в обществе вел себя вызывающе и дерзко и всячески оскорблял Мартынова. Когда Мартынов узнал, что Лермонтов сожительствовал с его сестрой, то уже не мог сдержаться и вызвал Лермонтова на дуэль, которая закончилась так трагически. В плену Саше повезло. ОТ голода и холода, а может, и смерти (ведь он был политработник), его спас какой-то немецкий офицер-интендант, которому понравился молодой культурный юноша, немного говоривший по-немецки. Он взял Сашу в качестве рабочего и отвез его вглубь Германии, в свое фермерское хозяйство. Потом офицер пропал на восточном фронте, но жизнь продолжалась, и молодая вдова, хозяйка фермы, погоревав, сошлась с Сашей. Пленных за это убивали, а немкам брили голову и отправляли в концлагеря. Но влюбленные скрывали свои отношения. "Мы как-то поссорились, - рассказывал Саша. - Я сбросил немецкую одежду, опять надел лагерные лохмотья и ушел ночевать на скотный двор. Она прибежала ко мне мириться и просить прощения". Но вот окончилась война, и Саше надо было возвращаться на Родину. Бросить любимую женщину было тяжело, но и оставаться с ней еще тяжелее. Ведь это значило превращаться в немца. Подруга умоляла его остаться с ней. Уверяла, что она беременна его сыном. Немецкие газеты пугали, что пленных ожидают рудники Сибири. Саша колебался, не зная, что делать. В это время на их ферму зашел человек. На плохом немецком языке он попросил еды и ночлега. Это был русский, освободившийся из плена, бывший учитель, который шел в сборный лагерь для возвращения в Советский Союз. Он принял Сашу за немца, потому что тот был одет в штатский костюм и бегло говорил по-немецки. Саша и стал разыгрывать немца. Произошла комическая сцена в духе "своя своих не познаша". Потом оба стали хохотать, пожимая друг другу руки и обнимаясь. Ведь за границей встреча соотечественников - это праздник. Новый знакомый прожил у Саши несколько дней и оказался настоящим учителем. Он убеждал Сашу, что если тот останется на чужбине, то потом будет горько жалеть всю жизнь. И Саша ушел с новым другом в сборный лагерь.
Мы шли. Миновали Швибус, Мизериц, Ландсберг. 16го июля днем мы подошли к Альдаму, пригороду голода Штетин, конечный пункт нашего похода. В сутки в среднем мы проходили 28-30 км. Город был разделен пополам рекой Одер. Но все мосты, соединяющие обе части города, были взорваны отступающими немцами. Лишь в нескольких местах были сооружены временные мостовые пешеходные переходы. По одному из таких узких переходов длинной цепочкой стал продвигаться наш батальон. Но и здесь были грабители. Какие-то двое солдат в темноте, угрожая автоматами, обшаривали наших ребят, подходивших поодиночке и отбирали все, что могло понравиться этим подлецам. Надо было бы сбросить в воду этих негодяев, но наши люди чувствовали себя бесправными, и к тому же они были безоружны. В этот период начальство вообще смотрело сквозь пальцы на грабежи солдат, считая их своеобразной компенсацией за перенесенные военные тяготы, полагая, что победителям все можно.
Этим же вечером 16го июля мы были зачислены в 19й отряд 22го Военно-строительного управления 2го Белорусского Фронта. С командным составом батальона провел беседу какой-то майор. Он сказал, что мы должны работать по демонтажу части оборудования штетинского порта и портовой электростанции, с одновременной погрузкой оборудования на советские суда. Работа срочная, т.к. надо успеть все это сделать до первого августа, когда порт передадут польским властям.
На следующее утро (без отдыха) наш батальон уже вышел на работу. Первый день мой взвод подтаскивал по каткам демонтированное оборудование от электростанции к причалам. Там в ожидании погрузки уже стояли морские суда. А на следующий день, 18го июля, мой взвод направили работать непосредственно на самом судне, назвав его "трюмной командой". Меня назначили начальником этой команды. Капитан объяснил мне правила погрузки в трюмные отсеки для равномерного распределения грузов, чтобы не нарушать устойчивость судна. Объяснил также, какие грузы куда укладывать. Я встал на мостик, откуда мне был виден причал с грузами и открытые отсеки трюмов. И стал командовать погрузкой. Грузы подавались кранами непосредственно в трюмы, где мои люди принимали и укладывали их. Наиболее сложной, ответственной и опасной была погрузка больших паровых котлов. Тут уж сам капитан помогал мне, или вернее, я ему. Так, совершенно неожиданно, я стал "докером". Под погрузку подавали небольшие грузовые суда, захваченные у немцев, которые перевозили трофейное оборудование и материалы из Штетина в Ленинград по Балтике. Первое судно, которое мы грузили, называлось "Стрельня".
Настоящих моряков на судне было не более трех-четырех. А в качестве матросов были мальчишки-подростки 15-16ти лет. Меня неприятно поразило, как капитан поддерживал дисциплину среди этих матросов. За малейшие проступки он их избивал. И я видел, как один из этих мальчишек после избиения горько плакал. Мне было жаль этих ребят, я не сдержался и высказал свое возмущение капитану. Он ответил: "Ничего, зато вырастут настоящими моряками. И меня, когда я был юнгой, били. Теперь это принято на флоте". Неужели принято? Спустя некоторое время при разговоре с нашим начальником майором я рассказал ему об этом. Он ответил: "Не надо вмешиваться в корабельные порядки. Наше дело - только своевременно обеспечивать погрузку". Потом, помолчав, добавил: "Будучи в плену, Вы отстали от жизни. Думаете, что во время войны можно было посылать людей на смерть только уговорами?" Пожалуй, майор был прав, и, видимо, во второй половине войны "физическое воздействие" на подчиненных было легализовано. Год спустя, находясь в проверочном лагере, где мы, бывшие военнопленные, проходили так называемую "фильтрацию", я видел, как сержант караульной команды за какую-то провинность бил по щекам своего солдата. В этом лагере мне пришлось разговаривать с одной девушкой, которая сказала, что после освобождения из плена она работала в одной из советских комендатур на территории Германии, и что там тоже при допросах избивали людей.
Работали мы, как и другие отряды, ударно, не считаясь ни со временем, ни с затратой сил, ни с отсутствием техники безопасности. К намеченному сроку работы по демонтажу половины порта с погрузкой на суда были выполнены. В числе немногих и мне от начальника управления, подполковника, была объявлена благодарность в приказе. После рассказывали, что командующий тылом генерал Хрулев просил разрешения у Сталина демонтировать не половину, а все оборудование Штетинского порта. Сталин не позволил, сказав при этом: "Вам нужно оборудование, а мне нужна Польша".
От ряд перебросили на другие объекты, а меня приказом перевели в штаб военно-строительного управления "для работы по специальности". Так моя "морская карьера" быстро закончилась. В порядке изучения заграничного опыта управлению было поручено организовать выставку строительных материалов Германии. Узнав, что по гражданской пциальности я инженер-керамик, меня перевели из отряда в штаб для работы на выставке по организации отдела кровельных покрытий, главным образом глиняной черепицы. Она была распространена в Германии. На черепицу возглавляли большие надежды, считая, что она является главным кровельным материалом при восстановлении районов, разоренных войной. Я с головой ушел в эту работу, добывая образцы разного типа черепиц, рисуя плакаты, устраивая стенды. Вскоре мне удалось перетащить из отряда на выставку своего друга Локтева. Выставка прошла успешно, и я получил в приказе вторую благодарность. Постепенно из отряда в штаб перевели и других наших товарищей: Азинцева, Бобровского и др. Начальство поняло, что нас выгоднее использовать "по специальности", т.е. на культурной и грамотной работе. Оформили в качестве вольнонаемных. Я, например, получил должность инженера-бригадира. Стали мы получать и зарплату, в основном, в польских злотых и оккупационных марках, а также немного и в советских деньгах.
Мы давно наблюдали, как на больших скоростях в железнодорожных составах часть советских войск перебрасывается из Германии на восток. О значении этой переброски можно было только догадываться. Но вот, 8го августа 1945 года по радио было объявлено о начале войны с Японией. Мы восприняли это событие как возможность нашей реабилитации, и заявили начальству о желании принять участие в войне, хотя бы в качестве добровольцев. Нам было отказано.
С начала работы в этой воинской части мы получили возможность регулярной переписки с семьями. В это время действовала только военная полевая почта. В первых числах сентября 1945 года я получил первые ответные письма от жены и матери. Это была большая радость. Добирались до меня эти письма целый месяц. После этого я стал регулярно высылать деньги матери. На первую получку мы поспешили купить себе советское воинское обмундирование, т.к. носить американскую форму стало просто неприлично.
Я принимал участие и в самодеятельности нашей воинской части, вступая на больших концертах с декламацией стихотворений Твардовского о солдате Теркине. И даже на конкурсе был признан лучшим декламатором и получил премию в виде большого отреза парашютного шелка.
В октябре 1945 года меня командировали на северо-запад советской оккупационной зоны Германии, в район Хинтерзее, Иккермюнде, для осмотра кирпичных заводов с целью подбора оборудования для его ремонта и отправки в СССР. Поехал я туда с двумя солдатами на телеге, запряженной лошадью. Нас снабдили продуктами, документами и оружием, т.к. в тех местах, хотя и изредка, но все же действовали немецкие "веервольфы" (военные волки), разбойники, типа партизан. Они обстреливали из перелесков движущийся по дорогам советский транспорт, подкладывали на дорогах мины, натягивали поперек дорог проволоку. Но к счастью, мы с ними не встречались.
За несколько дней мы осмотрели ряд мелких кирпичных и черепичных заводов. Все они не работали. Оборудование в основном было старое, изношенное и маломощное. Однако, кое-что все же можно было использовать, о чем я составил подробный отчет. За время этого путешествия запомнился городок Иккермюнде, расположенный на берегу Штетинского залива Балтийского моря. Из городка открывался прекрасный вид на залив. Немцы в этом крае жили плохо. Крестьяне еще ничего - их земля кормила, но в маленьких городках было плохо и голодно. Я разговаривал с несколькими местными жителями. Все просили хлеба, табаку, соли и спичек. Один старик спросил меня, когда кончится война. И на мой ответ возразил, что для него она еще не кончилась. Я сказал ему, что немцам надо отвечать за то, что огромные пространства в Польше, Украине, Белоруссии и России разорены, что миллионы людей там уничтожены, и что там люди тоже голодают.
При возвращении мы должны были пересекать немецко-польскую границу, т.к. наше Управление находилось близ Штетина, на территории, отходящей к Польше. Я отметил в записной книжке, что это событие произошло 19го октября 1945 года в 12 часов дня. На большом бело-красном полосатом столбе были прибиты две горизонтальные дощечки. Одна дощечка была направлена на запад с надписью: "Зона оккупации войск СССР", другая - на восток, с надписью "Polska". У закрытого шлагбаума, перегораживающего дорогу, стоял часовой в конфедератке (фуражке с квадратным верхом) с громадным козырьком и белым орлом. Курточка его была перешита их немецкой униформы. В руках он держал советский карабин. Я откозырял ему и предъявил ему командировочное удостоверение, написанное по-русски. Потом вместе с ним стали читать это удостоверение, водя пальцем по строкам. Когда чтение закончилось, часовой поднял шлагбаум. Въезд в Польшу был открыт.
Мы работали и жили под Штетином, который поляки быстро осваивали и заселяли, превращая из немецкого в польский Щецин. Приходилось видеть, как поляки уничтожали все немецкое, даже памятники. Бронзовую конную статую Вильгельма Первого привязали тросами к трактору и оторвали от пьедестала, так что на пьедестале долго оставались одни ноги коня. В городском парке был памятник в виде огромного гранитного куба, который как бы несли на плечах немецкие солдаты, выбитые в граните в основании куба. Памятник венчала надпись "Дранг нах Остен" (Движение - прорыв на восток). Памятник взорвали. Я думаю, что его можно было бы не уничтожать, а переделать.
Наблюдали мы и другие сцены. В определенные дни в Штетин привозили эвакуированных немцев, сажали их в эшелон, которые отправляли на запад через польскую границу. Основное немецкое население увели с собой при отступлении немцы, а теперь поляки собирали стариков, старух, разных увечных и больных. Среди поляков были бандитские элементы, которые во время этой пересадки грабили этих несчастных, отнимая у них их жалкие узлы и рюкзаки. Видя это, наши солдаты стали приходить с оружием и защищать немцев от этих бандитов. Причем приходили по собственной инициативе, никто их не посылал. Одни солдаты грабили немцев и даже своих, русских, возвращающихся из плена, другие защищали немцев от поляков. Какой Достоевский поймет эту загадочную "русскую душу" во многих ее проявлениях?
Поляки ненавидели немцев за жестокое подавление польской национальности во время военной оккупации Польши, когда она была превращена в "Варшавское губернаторство". Поляки рассказывали о чудовищных зверствах, о публичных расстрелах на площадях польских патриотов для запугивания населения. Приговоренных к смерти привозили в любое время года одетых лишь в бумажные мешки, причем рты их были затампонированы гипсом, чтобы они не агитировали перед смертью против немцев. Немцы также устраивали массовые расстрелы прохожих на улицах польских городов в отместку за террористические акты польских патриотов.
Права пословица: "Кто везет, того и погоняют". Вот меня и гоняли по разным делам и поручениям. В начале декабря 1945 года меня неожиданно назначили помощником начальника эшелона, который должен был везти в СССР оборудование для строительства генеральских домов-коттеджей под Москвой. Начальником эшелона был назначен кадровый офицер Зальман Ильич Коган. Нам было придано несколько солдат с оружием и человек 30 рабочих для погрузочно-разгрузочных работ. Среди них были и бывшие военнопленные солдаты и репатриированная молодежь, угнанная в Германию. Были и несколько девушек. Народ был недисциплинированный, грубый, ладить с ними было трудно. Они считали, что если война окончена, то они должны быть отпущены домой. В первых числах декабря начались работы с получением вагонов и грузов и их погрузкой. Получали и грузили цемент, пиломатериалы, сантехнику, электрику, разные стройматериалы. Всего 50 вагонов. Три-четыре вагона были оборудованы для обслуживающего персонала, склада продуктов и кухни. Погрузку закончили 14 декабря, но только через девять дней, 23 декабря, удалось выехать. В моей записной книжке (чудом сохранившейся) перечислены названия польских станций, которые мы не столько проезжали, сколько на них стояли; как приходилось добывать паровозы, как скандалить с комендантами и дежурными по станциям, чтобы нас пропускали. Часто приходилось угощать польских железнодорожников закусками с разбавленным спиртом. Было много интересных встреч и впечатлений. Сначала мы ехали по той части бывшей Германии, которая отошла к Польше, потом по польской земле, которая во время войны была оккупирована немцами, и где они оставили о себе устрашающую память.
Однажды на одной из стоянок эшелона я зашел в комнату дежурного по станции. Здесь с удивлением увидел, что в шкаф бережно хранятся немецкие железнодорожные фуражки с высокой тульей, с огромными фашистскими орлами и свастиками. "Зачем они Вам?" "Пускай лежат. Мало ли, что может случиться". Вот до чего немцы запугали. Уж прошло много времени после разгрома фашистской Германии, а поляки все еще боялись этому верить.
Продвигаясь черепашьими шагами, мы добрались до границ своей страны (станция Гердацен) только 24 января. Через Польшу мы ехали целый месяц. Из Гердацена нас передали в Инстербург. у был таможенный осмотр с составлением разных пограничных документов и с изъятием того, что могло понравиться налетевшим на нас молодцам-таможенникам. У нас отобрали два радиоприемника, патефон, перины и, уж не помню, что еще. Я вез много интересных, прекрасно изданных иллюстрированных немецких книг. Часть их отобрали. Остальные приказали сжечь. Было очень жаль, особенно классику.
На следующий день, 25 января, наш эшелон переправили в Тильзит, где поставили на запасные пути. После этого таможенники стали думать, что с нами делать дальше. Дело в том, что наш эшелон был составлен из немецких товарных вагонов узкой колеи, которая здесь кончалась. Дальше шла широкая советская колея, и для дальнейшего продвижения требовалась перегрузка на советские товарные вагоны. А их или не было, или их не хотели нам давать, считая наш груз не спешным. Таможенники думали четыре дня, а на пятый решили разгрузить наш эшелон на товарной базе при станции Помлетен, близ Тильзита. Для этого потребовалось построить деревянные навесы. Построили, разгрузились. Вскоре большую часть нашей рабочей команды приказали отправить в лагерь для репатриированных, для прохождения "фильтрации". Пришлось нам переехать на жительство в какой-то заброшенный холодный дом. То одного, то другого из младших командиров начальник посылал то с донесениями, то за распоряжениями в Управление, в Штетин. Оттуда начальнику и мне было приказано выехать для доклада в Главное Военно-строительное Управление в Москву.
Выехали. Несмотря на сравнительно небольшое расстояние, мы ехали четверо суток, пересаживаясь с поезда на поезд, в страшной тесноте. Ночами пассажиры спали вповалку, лежа, сидя, в самых неудобных позах, не только на полках, но и в проходах на полу. Военные патрули проверяли документы, пролезая через тела, осматривая ночью людей с фонарями. В дном из поездов ночью, когда я, измученный, уснул, у меня украли рюкзак, в котором, кроме моих вещей, была пачка документов, подтверждающих сдачу грузов на базу. Это был удар! Утешились тем, что на обратном пути сможем на базе получить копии этих документов.
Наконец, 10 марта 1946 года в шесть утра мы добрались до Москвы. Во время войны, плена, позже, когда было плохо (а плохо было почти всегда), я думал, что зато дома, в Москве, хорошо. Мне наивно представлялось, что там все так же спокойно и без изменений течет жизнь. И вот по прошествии почти пяти лет я снова вернулся в мою Москву. Вид города поразил меня. Улицы были завалены грязным снегом. Среди прохожих было много худых, бледных и оборванных людей. В переходах метро сидели на костылях инвалиды войны и с руганью просили подаяния. Какой ужас! Я не хотел сразу ехать к жене на Башиловку. Выглядел я не авантажно: старая, истрепанная шинель без погон, солдатская ушанка, грязная, не выспавшаяся физиономия, заросшая рыжими волосами. Решил поехать сначала домой, на Марксову улицу, увидеть мать и привести себя в порядок. Наш двор изменился. Выросли деревья, которые я помнил еще кустиками. Дома были какие-то облезлые, ряд окон заколочены. С волнением подошел я к квартирной двери и нажал кнопку звонка. Но он не работал. Постучал в окно. Мать и сестра Маруся встретили меня. Я едва узнал их. За эти годы они превратились в седых старух. Мы с плачем обнялись. Нет, война не обошла стороною тыл. Всем досталось. Начались расспросы. Ведь я не писал, что был в плену. Этого писать было нельзя. Узнал, что мать во время войны работала на дому - шила солдатские рукавицы. Сестра Маруся служила вольнонаемным делопроизводителем в санитарном поезде вместе с моей женой медсестрой.
Я поскорее хотел умыться, побриться, переодеться в гражданскую одежду, чтобы военные патрули на улицах не привязывались ко мне. Когда я начал бриться опасной бритвой, то попросил дать мне бумагу вытереть бритву. В доме не оказалось ни клочка бумаги. Это почему-то меня особенно поразило.
Позвонила по телефону жена и, узнав, что я вернулся, приехала. Она постучала в окно, и я на мгновенье увидел мелькнувший в раме ее силуэт. Побежал, открыл дверь и на лестнице, в темноте, еще не видя друг друга, мы обнялись. Уже не помню, что мы говорили, но вдруг решили ехать к ней на Башиловку и побыть только вдвоем. Мы приехали к ней, в ее маленькую комнатку и бросились в объятия друг друга.
Здесь интересно вспомнить, что когда началась война, и я ушел на фронт, однажды жена была в гостях у каких-то знакомых. Среди гостей была знаменитая гадалка, которой хозяйка дома представила мою жену и сказала, шутя: "У этой дамы муж только что ушел на фронт. Успокойте ее, нагадайте ей все только хорошее". Гадалка смотрела руку жены, раскладывала карты, а потом сказала: "Он не будет ни убит, ни ранен, но долгое время проживет среди чужих людей. А когда вернется, то первыми его встретят какие-то две старые женщины". Не правда ли, странно, что все так и сбылось?
Неделя пролетела, как в сказке. Дом, жена, мать, родные, Москва. И все это после стольких лет ужасов войны, плена, и скитаний. Трудно, очень трудно жилось в Москве. Голодно, карточки, все ограничено. Но радость встречи все скрашивала. Пришлось, однако, уезжать. 16 марта, когда мы с Коганом выехали окружным путем через Ригу (где я встретился со своей сестрой Анютой), Вильно, Интербург. В Помлетене нас ждали наши солдаты. Началась канитель с претензиями по хранению грузов, ремонтом скороспело построенного навеса, просьбою вагонов, из которой опять ничего не получилось. Наконец, через курьеров, беспрерывно циркулирующих в Штетин и обратно, мы получили приказ вернуться в часть. Начальник уехал раньше, а я с солдатами задержался и выехал днем позже. Это меня чуть не погубило. На пограничной станции Гердацен при оформлении моих выездных документов возникла задержка. Я был явный офицер, во главе команды и в форме, но без погон. Вольнонаемный? Но тогда почему без паспорта? Мне отказывали в выезде. Тогда я сказал, что меня это очень устраивает, что я сыт этой Германией по горло! Пусть они напишут на моей командировке обоснование отказа, и я с удовольствием вернусь в Москву в военно-строительное управление и к своей семье. Это подействовало, и на мою командировку поставили штамп, разрешающий выезд. Почему я хотел возвращения в часть? Потому что возвращаться в Москву после плена без реабилитации, без восстановления офицерского звания было нельзя. А пройти "фильтрацию" я мог только в кругу своих товарищей, которые знали меня по фронту и плену.
После трех дней путешествия по Польше, пересаживаясь с пассажирских на товарные поезда и обратно, мы прибыли в Штетин, в свою часть. Там меня уже ждали мои товарищи, чтобы вместе отправиться в проверочный лагерь для прохождения "фильтрации". 10го апреля 1946 года всех бывших офицеров, которые служили вольнонаемными, посадили на грузовик и отправили в город Франкфурт на Одере. Перед отъездом нам раздали небольшие одинаковые бумажки, на которых было изображено, что такой-то человек (имя рек), являющийся с его слов бывшим офицером советской армии, с такого-то по такое-то число работал при такой-то воинской части и за время работы дисциплинарных взысканий не имел. Не правда ли, здорово получить такую рекомендацию после десяти месяцев усердного труда? Я, например, командовал погрузкой на суда, организовывал выставку, отыскивал оборудование для демонтажа, был помощником начальника эшелона, занимался художественной самодеятельностью. Получил три благодарности в приказах и премию. И обо всем этом предпочли умолчать. Командование части гарантировало себя со всех сторон. И не знаем, кто он, и не заем, как работал. Знаем только, что взысканий не имел. Есть ли предел человеческой подлости?
Ехали мы на автомашине из Штетина во Франкфурт целый день, через Шведт, Ангермюнде. В середине дня остановились и обедали в придорожном "гастхаузе". Вы пили какого-то дрянного вина. За вино и оркестр с нас содрали бешеные деньги. Не жаль было этих злотых и оккупационных марок, за которые фактически нельзя было ничего купить в этой разоренной стране. Уже ночью приехали во Франкфурт на Одере в репатриационный лагерь №232.
Лагерь, опять лагерь! Он расположился в бывшем немецком казарменном городке. Кроме нас, бывших офицеров, проходящих здесь "фильтрацию", проходили проверку также "репатрианты", т.е. советские граждане, увезенные немцами для работ в Германию и эвакуированные немцами в Германию при их отходе. Здесь же помещался и венерологический госпиталь. Сеи репатриированной молодежи было много больных. Но родину отправляли только прошедших курс лечения. Был здесь и центр по сбору беспризорных детей, которых отправляли в детские дома на Урале. Тут были и брошенные дети советских граждан и непонятно, какие, возможно, немецкие, французские дети. Были очень маленькие, которые сами не знали, кто они, и как их зовут. Таким надевали фанерную бирку на тесемке на шею с надписью и, например, говорили: "Ты будешь Ваня Солнцев, а ты - Маша Васильева". В этот лагерь ненадолго поступали и иностранные пленные, преимущественно французы. Их кормили лучше нас, но они были недовольны. Так, например, от гречневой каши они отказывались, заявляя, что это "пища для кур". Среди пестрой толпы репатриантов был даже старик-фокусник, неизвестно, как сюда попавший. Он и здесь ухитрялся подработать. Ходил по баракам из комнаты в комнату, раскладывал на полу коврик, ставил на него опрокинутые фарфоровые чашечки, и белые целлулоидные шарики таинственно перелетали из-под одной чашки в другую. А то и совсем исчезали, отыскавшись потом во рту или кармане фокусника. При этом он смешно приговаривал: "Салика нету, салика плопало". После сеанса обходил зрителей с шапкой, выпрашивая польские злотые или немецкие марки.
Нас, бывших офицеров, было человек пятьсот. Из нас организовали воинские подразделения, проводили с нами командирскую учебу, политзанятия, изучение уставов, строевую подготовку. Но главным была "фильтрация". Мы проходили одну комиссию за другой, заполняли бесчисленные анкеты, автобиографии, объяснительные записки со ссылками на свидетелей. Нас непрерывно вызывали следователи, на нас посылали запросы в военкоматы и воинские части, в которых мы раньше служили и воевали. Как это ни странно и дико, но пленные еврейской национальности, чудом уцелевшие в плену, подвергались здесь усиленным допросам и проверкам. "Как Вам удалось остаться в живых?" Видимо, подозревали, что эти люди сохранили жизнь ценой какого-то предательства. Но в семье не без урода. В нашем "потоке" были выявлены такие изменники-власовцы. Их изолировали и куда-то отправляли. Их было немного.
Иногда с нами беседовал комиссар лагеря, толстый преуспевающий мужчина. Он несколько раз повторял нам: "Все вы должны были умереть в сорок первом году. Но за вас умерли другие, и их кровь на вас".Но никто не решался спросить его, в каком году должен был умереть он сам? Ведь и от него зависела судьба каждого их нас - быть реабилитированным и возвращенным домой или же быть отправленным в "места, не столь отдаленные". Иногда он, обращаясь ко всем находящимся в зале, вдруг говорил: "А ты, шпион, сиди, сиди, все равно мы тебя поймаем". Зал шумел, все смеялись. Немало таких было "обличителей", которые во время войны отсиживались в разных тыловых учреждениях, а после ораторствовали о патриотизме.
Так прошло в этом лагере более 180 дней, с 11 апреля по 11 октября 1946 года. Долгих полгода. Весна, лето и осень. Нервов было потрачено немало. Наконец, 2го октября нас построили и прочли приказ от 27.09.46 главнокомандующего группой советских войск в Германии о восстановлении офицерских званий и демобилизации большой группы прошедших проверку. В том числе мне, Локтеву и многим другим. Нам выдали форменное обмундирование (правда, не новое, а бывшее в употреблении) и приказали надеть погоны. Мы стали полноправными людьми. Но далеко не все попали в этот приказ. Часть людей еще оставались ждать своей участи. В том числе и бывшие пленные, прибывшие из Франции, Бельгии, Италии, где некоторые из них сражались в группах сопротивления и партизанах. Некоторые их них имели иностранные ордена.
Медицинская комиссия теперь решала вопрос нашей дельнейшей судьбы: в запас или в отставку. Мы цепочкой проходили мимо стола, где заседала эта комиссия, и один из врачей спрашивал скандирующим деревянным голосом: "Руки, ноги целы?" (Про голову не спрашивал.) И если опрашиваемый отвечал, что целы, то врач выкрикивал: "Годен, в запас, следующий". Так моментально решался вопрос о нашей дельнейшей пригодности к военной службе.
И вот утром 11го октября 1946 года нам, демобилизованным, подали эшелон товарных вагонов, мы погрузились и покатили на восток. В три часа того же дня мы миновали границу Германии и въехали в Польшу. Но здесь нас эшелон начал больше стоять на перегонах, чем двигаться дальше. Только 15го октября в 6 часов утра мы подъехали в границе нашей Родины. Это было на пути между Белостоком и Волковысском. Всех охватило волнение. Кричали "Ура!", у некоторых на глазах навернулись слезы. Еще бы, после нескольких лет ужасов войны и плена люди снова возвращались на Родину, домой, к семьям.
Как переехали границу, эшелон остановили. Было приказано выйти из вагонов и построиться. Все недоумевали, зачем? Перед нами выступил майор, начальник погранзаставы. Он сказал, что, возвращаясь в Советский Союз, мы должны сдать все личное оружие. И зачитал закон, сколько лет тюремного заключения "стоит" тот или иной вид оружия. Почему-то оружие иностранного образца стоило на год "дешевле" отечественного. После этого пограничники, держа плащ-палатки за концы, прошли с ними вдоль эшелона, собирая в плащ-палатки сдаваемое оружие. Чего здесь только не было! Пистолеты, револьверы, автоматы, карабины, кинжалы, сабли, шпаги. Какой-то чудак сдал даже музейный кремневый пистолет с граненым дулом, который, вероятно, вез домой в качестве сувенира. Оказывается, в нашем эшелоне ехал целый арсенал. Но никто нас не обыскивал и не осматривал нашего багажа. После этого "разоружения" эшелон пропустили дальше.
Не доезжая Волковысска, на станции Берестовицы, наш эшелон поставили на запасной путь и, видимо, надолго. Железнодорожники сказали нам, что эшелоны демобилизованных простаивают здесь и неделями. Загружены пути, не хватает паровозов. Еще раньше в пути организовалась группа москвичей, которая, обсудив положение, решила покинуть эшелон и двигаться самостоятельно. Нас было человек шесть. В тот же день, 15го октября, мы сели на местный поезд, добрались до Волковысска, где переночевали, а на следующий день прикатили в Барановичи. Здесь мы узнали, что на проходящие через Барановичи на Москву поезда билеты достать невозможно. В Москву надо добираться только окружным путем. Пришлось ехать в Калугу, куда мы прибыли утром 18го октября.
Калуга - старинный русский город, сильно разрушенный дважды прокатившейся через него войной. С большим трудом и только благодаря нашим демобилизационным документам, мы достали билеты на вечерний поезд Калуга- Москва. Вдвоем с одним майором из нашей компании мы в ожидании поезда пошли осматривать город. На улице с нами попытались заговорить две девицы, которые пошли за нами. Одна говорила другой, но так, чтобы мы слышали: "Знаешь, Маша, эти офицерики мне нравятся. Давай возьмем их в настоящие мужья, пока другие их не схватили. Я возьму вот этого, помоложе (это меня), а ты - другого, постарше. Но зато он в кожаном пальто". Мы посмеялись, но ушли от этих невест.
Вечером того же дня наша группа втиснулась в поезд Калуга-Москва. Еще одна и последняя бессонная ночь в переполненном вагоне. Утром 19го октября 1946 года мы вступили, наконец, на благословенную московскую землю. Из Калуги я послал телеграмму жене, и она встретила меня на Киевском вокзале.
Дома, наконец, я дома. Теперь предстояла новая канитель и нервотрепка. Надо было "оформляться", получать документы, чтобы снова стать полноправным москвичом. А это, оказывается, было не так просто. Сначала военкомат и демобилизация. 22го октября поставили на учет в военкомате, а 23го выдали военный билет и продуктовую карточку. Но потом, когда я явился в отделение милиции за получением паспорта, то меня обязали встать на учет в органы внутренних дел, как побывавшего в плену. И опять началась "фильтрация", анкеты, автобиографии, как, почему… Оказывается, за полгода в специальном проверочном лагере меня добела еще не отмыли. Был и крупный разговор со следователем, который на меня стал орать и грозить арестом. Но все же 25го октября я получил паспорт, а 31го прописался по прежнему месту жительства.
То, что я добрался домой только в конце 1946 года, было не неудачей, а удачей! Оказывается, в 1945 году в Москве не принимали на работу и не прописывали на жительство вернувшихся из плена. Вот по истине не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Вскоре я поступил на работу в свой проектный институт "Росстромпроект" (ныне "Союзгипростром"), где работал до войны и откуда ушел на фронт. Там меня все знали и встретили хорошо. Поэтому и зачислили на работу без затруднений. Но и тут не обошлось без дискриминации. Зарплату мне дали меньшую, чем моим товарищам технологам, выполняющим такую же инженерную работу, но не участвовавшим в войне. Как "рядовые, не обученные" они получили "бронь" и не призывались в армию. А по мнению начальства я во время войны несколько деквалифицировался и поэтому расценивался ниже. Это было несправедливо, но что сделаешь? Постепенно в наш институт возвращались те, кто остался в живых, подчас с одной рукой или ногой. Приходили старые сотрудники, выздоровевшие после тяжелых ранений или контузий. Но век таких людей был крочен. Много товарищей и совсем не вернулись с войны. В начале войны одновременно со мной был мобилизован некий лейтенант, фамилию которого я забыл. Когда нас распределяли, он устроился на штабную работу в дивизию. На фронте я несколько раз встречался с ним. Когда он разъезжал по различным поручениям. У меня был прекрасный трофейный артиллерийский бинокль, который я выменял у солдата пехотинца за бутылку водки. Этот штабист увидел бинокль и стал уговаривать меня "сдать" бинокль через него, а мне обещал достать наш советский бинокль, который за мною будет числиться. Короче говоря, он хотел, чтобы я подарил ему бинокль. Я отказался, он обиделся, и мы расстались довольно холодно. Когда летом 1942 года противник стал перерезать выход из нашего окружения, то кое-кому удалось в последний момент вырваться из нашего мешка. В числе этих счастливчиков был и этот штабист. Вскоре он попал в Москву. У него был номер телефона и адрес моей семьи. Он позвонил по телефону и сказал, что если интересуются судьбой Лукинова Михаила, то пусть приходят в Токмаков переулок по такому-то адресу. Мои мать и сестра Анюта пришли и во дворе старообрядческой церкви просидели на скамеечке целый день, ожидая этого человека. Он пришел вечером и с ходу бодро сказал моей матери: "Ваш сын погиб в окружении под Ржевом. После войны я покажу вам его могилу". Мать зарыдала. Жена штабиста, видимо, зная его нрав, возразила: "Ты что, видел его мертвым, видел, как его зарывали?" "Он не вышел из окружения, а кто не вышел - тот там и погиб". Больше никаких сведений от него не смогли добиться. Да ведь фактически этот подлец ничего и не знал. Что касается самого бинокля, виновника этой истории, то когда надежды на выход из окружения не стало, я бросил его под елку. Мертвому мне он был бы не нужен, а если бы я попал с ним в лапы немцев, то меня могли бы расстрелять за наличие немецкого военного имущества. Такие случаи были.
Моя жена и мать получили от меня последнее письмо весной 1942 года. Писал я и позже, но письма уже ни от меня, ни ко мне уже не доходили. Когда я "замолк", и от меня долго не было известий, то горевавшая мать высказала моей жене надежду, что, может быть, сын не убит, а попал в плен. Жена ответила, что в этом случае он должен был бы застрелиться. Спасибо!
Летом 1944 года жена обратилась с запросом в Управление кадров артиллерии. Сохранился ответ от 15го июля 1944 года, в котором сообщается, что старший лейтенант Лукинов Михаил Иванович на учете в артчастях не состоит, и принятыми мерами его местонахождение установить не удалось.
Люди, не пережившие войны и послевоенного периода, считают, что с окончанием войны, что с ее окончанием наступило благоденствие. А это был тяжелейший период. Громадные районы страны были разорены, голод, не хватало самого необходимого. В Москве даже потребление электроэнергии было строго ограничено особыми устройствами. Если перегорала электрическая лампочка, то это была трагедия. Одну и ту же действующую лампочку вворачивали то в одной, то в другой комнате, где нужен был свет. На улицах нищие и инвалиды войны просили подаяния. Люди ходили оборванными. Многие донашивали уже истрепанное военное обмундирование. Существовавшая карточная система предусматривала получение самого минимального количества продуктов. Но и их было трудно получить. Или они отсутствовали в тех магазинах, где были прикреплены карточки, или за ними приходилось простаивать после работы в длинных очередях. Это называлось "отоварить карточки". Существовал даже каламбур, что "иллюзия - это не отоваренная мечта". Всего не хватало. Разбитое оконное стекло заменяли куском фанеры. В некоторых домах можно было видеть оконные проемы, заполненные стеклянными банками, чем-то скрепленными между собой. Но все это было пустяками по сравнению с тем, что люди перенесли в осажденном Ленинграде или в западных городах страны, через которые дважды прокатилась война. Бесконечные заботы о пропитании породили особую сетчатую сумку, которую удобно было, сложенной в комок, носить в кармане с надеждой, авось, что-нибудь удастся приобрести из продуктов. Эту сумку так и называли - "авоська". Зимой 1946-47 гг. в свободной продаже на улицах появилось молочное мороженое, на которое набрасывались москвичи. По этому поводу кто-то из иностранных корреспондентов (который, конечно, не голодал) зло сострил: "Народ, который может есть в мороз мороженое, поистине непобедим". Рассказывали, что во время войны в Свердловске в Театре Оперы и Балета между первым и вторым действиями в буфете продавали бутерброды. Многие посещали театр именно из-за этих бутербродов, называя театр "Оперы и буфета".
Как-то в метро, когда я поднимался наверх по эскалатору, мне на руки упала впереди стоящая молодая дама. Видимо, это был голодный обморок. Она очнулась, я помог ей встать, но через минуту она опять стала падать. Когда она очнулась второй раз, я предложил проводить ее до дома, от чего она отказалась с испугом. Вероятно, не хотела, чтобы о ее состоянии узнали в семье.
Во время войны было выпущено большое количество бумажных денег, которые на частном рынке быстро обесценивались. Для изъятия денег у населения были открыты коммерческие продовольственные магазины с астрономическими ценами. А зарплата сохранялась на довоенном уровне. Жить стало крайне тяжело. Мы с женой работали, но нашей зарплаты не хватало даже на самое скромное питание. Кроме того, на моем иждивении была еще моя мать. Пришлось брать сверхурочные работы, познакомиться с ломбардом, где мы несколько раз закладывали серебряные ложки и еще кое-что, чтобы как-нибудь дотянуть до очередной получки.
Однако не все бедствовали. Существовали люди, которые нажились на войне. Жена слышала, как одна толстая дама, супруга какого-то интенданта, говорила: "Жаль, что война быстро закончилась. Мы не успели купить пианино".
Меня стали частенько вызывать в органы госбезопасности, причем иногда и по ночам. Допрашивали и переспрашивали об обстоятельствах пленения, освобождения и проч. Показывали длинные складные гармошки фотографий каких-то людей и спрашивали, кого из них я знаю, а если знаю, то что это за люди. Увидел я и фотографию Бориса Смирнова: "Так значит, он жив?" Следователь поморщился - они не любят отвечать, их дело - только спрашивать: "Мы мертвыми не интересуемся". Потом пробормотал: "Видимо, Гестапо заставило его на себя поработать". Я дал о Смирнове самый лучший отзыв, но так и не узнал, где он, и что с ним случилось.
Я очень хотел узнать, что случилось с Николаевым и его семьей. Я писал выше, что служил с ним вместе в одной батарее, и что в эту ужасную зиму 1941-42 года в бою при отходе он был ранен, и его не успели подобрать, и он остался "за линией фронта", т.е. у немцев. Так хотелось, чтобы он выжил и вернулся. С замиранием сердца я пришел на его прежнюю работу в Теплострой, надеясь, что вдруг встречу его, и мы обнимемся. Но, увы, его не было. Один из старых сотрудников ответил мне: "Николаев? Это тот, что работал до войны? Он куда-то делся. Узнайте в отделе кадров". Там сказали, что Николаев с войны не вернулся и числится "без вести пропавшим". Стало ясно, что Николаев умер или на поле боя, или позже, в плену. Бедный Николаев! Семьи сотрудников Теплостроя были эвакуированы в Ярославль и Кострому. Жена Николаева тоже уехала. Позже, узнав о гибели мужа, повредилась в рассудке, попала под автомашину и умерла. Ребенка сдали в детский дом, и след его затерялся. Ведь детские дома увозили дальше, в Сибирь и Среднюю Азию.
В нашем институте после войны работал инженер Мурыгин. Он был человеком открытого мнения: что думал, то и говорил. Носил бороду и говорил с волжским произношением, напирая на "о". В глаза и за глаза его звали "Борода Мурыгин". Он был в плену и при освобождении много натерпелся. Какие-то подлецы (наши) его избивали и сажали в холодный погреб. Его выручил какой-то честный следователь, который в компенсацию за его муки и геройское поведение в плену представил его к ордену. Оказывается, было возможно и такое. Хотя об этом он не любил рассказывать, но все же как-то сообщил мне, что в один из вызовов в следственные органы его спрашивали и обо мне: как работаю в институте, как себя веду, не высказываю ли каких-нибудь завиральных идей. Мурыгин дал обо мне хороший отзыв. Его допрашивали также об одном товарище по плену. И знает ли Мурыгин, что его товарищ оказался шпионом какого-то латиноамериканского государства. Мурыгин удивился и ответил, что не знает этого, но очень сожалеет, что такой хороший парень и вдруг оказался шпионом. Тогда Мурыгину дали перо, бумагу и предложили написать об этом товарище, что он шпион и прочее. Мурыгин отказался: "Зачем же мне писать? Вы узнали - Вы и пишите". "А Вы не подумали, что Ваш отказ может повлиять и на Ваше положение?" "Подумал, - ответил Мурыгин, - но писать все же не буду". Вот, оказывается, как подчас создавались "дела" при Сталине.
После войны работал в нашем институте В.А. Молчанов. Он попал в плен в самом начале войны, когда командный и политический состав немцы часто расстреливали. Молчанов занимал какую-то хозяйственную должность, но еще не был аттестован и знаков различия не носил. Это его и спасло, он сошел за рядового солдата. В первую ужасную зиму 1941-42 года сотни тысяч пленных в летнем обмундировании и почти без питания гибли в открытых лагерях за колючей проволокой. Но Молчанову повезло. Его в числе нескольких пленных взял на работы какой-то немецкий кулак. Потом его бросили в угольную шахту. Но и здесь повезло. Немец, горный мастер, был любитель шахмат, и часто освобождал Молчанова от работы целыми сменами, грая с ним в шахматы. Как только кончилась война, Молчанов, как простой солдат, без особой проверки освободился. Ему и здесь повезло, быстро вернулся домой в Москву. Но здесь счастье скорого возвращения обернулось для Молчанова бедою.Првое время после войны отношение к побывавшим в плену было ужасным. На них смотрели как на изменников, не выдавали никаких документов, не принимали на работу, не прописывали на жительство. Молчанов добрался до своего дома истощенным, оборванным, грязным и обросшим. Около дверей своей квартиры он упал без сознания. Его жена, случайно выйдя из квартиры, еле его узнала. Она работала в Густосдоре, который входил в систему Комиссариата Внутренних дел. Когда она радостно рассказала на работе сотрудникам, что муж жив и вернулся из плена, то ее начальник сказал: "Для Вас лучше, если бы он не вернулся. С таким мужем в нашей системе Вы работать не можете". И ее уволили. Молчанов с большим трудом и только благодаря знакомству устроился на работу где-то в провинции. И лишь через год или два ему удалось перебраться в Москву и получить права гражданства.
С войны я принес небольшую брезентовую сумочку, немецкую, военную, которую первое время использовал для хозяйственных надобностей. Однажды я ехал в метро, стоял, держась за поручень, а пустая сумка висела на запястье моей руки. Напротив сидел какой-то старичок, внимательно меня рассматривающий. Между нами произошел следующий разговор. Он: "Сумочка-то оттуда?" Я: "Оттуда". Он: "Я вижу, - пауза. - И сам оттуда?" Я: "И сам оттуда". Он: "Я вижу".
В другой раз, поздно вечером, когда я ехал в полупустом вагоне метро, одетый в свою потрепанную шинель без погон, ко мне подошел пожилой усатый человек, возможно, заводской мастер, будучи слегка "навеселе". "Воевал? - спросил он, разглядывая меня. "Воевал", - ответил я. Вагон в это время остановился. "Ну, хорошо, что живым остался", - сказал он. Дверь вагона открылась, и вдруг он неожиданно поцеловал меня в щеку и вышел на платформу. Дверь закрылась, и вагон двинулся дальше.
Однажды на автобусной остановке ко мне подошел пожилой мужчина и вдруг спросил меня: "Кто их нас старше?" Выяснилось, что я старше его на несколько лет. "На финской был?" - опять спросил он. "Был", - ответил я. "А в снег от мороза зарывался?" "Зарывался". "Ну, тогда ты мне брат". "А в блокаде был?" - продолжал расспрашивать незнакомец. "В блокаде не был, был в переделках похуже". "Ну, хуже не могло быть", - возразил он и, пожелав мне здоровья, уехал с подошедшим автобусом.
По окончании войны ее участники получили медаль "За Победу" с изображением Сталина, на георгиевской черно-желтой ленте. Но участники войны, имевшие несчастье попасть в плен (хотя бы и полностью реабилитированные), такой медали не получили. А кто не имел такой медали, тот и не считался участником войны и не имел никаких льгот. Все первое десятилетие, послевоенное, я тоже не имел этой медали. В институте, где я работал, на торжественных собраниях, когда чествовали бывших фронтовиков, преподносили им подарки, фотографировали их группами, вручали им путевки в дома отдыха и санатории, - меня обходили. А ведь я был боевым офицером, участником не только Отечественной, но Финской войны. Я очень переживал эту обиду, нервничал, не спал ночами. На основной, проектной, работе тоже была нервотрепка: предписывалось проектировать механизированные заводы - а оборудования не было. Последствия голодовки на фронте в окружении, а затем в плену, тоже давали о себе знать: повысилась кислотность, появились язвы в желудке. Последовала тяжелая, мучительная и опасная операция в институте Склифосовского, где мне удалили две трети желудка и двенадцатиперстную кишку. На работе меня считали потерянным и даже погибшим. Говорили: "Лукинов умирает". Но я все вытерпел, выжил, вернулся и к жизни, и на работу. Меня жалели, обещали достать бесплатную путевку в санаторий на юг. И действительно достали, но при распределении в месткоме появился другой кандидат, менее меня больной, но действительный "участник": во время войны охранял где-то в тылу склады, но зато а плену не побывавший. Ему и отдали мою путевку. К счастью, мои друзья (не по работе) достали мне за полную стоимость другую путевку на юг. В то время это было еще возможно.
Медали "За Победу" (т.е. признания активного участия в Отечественной войне) мы, побывавшие в плену, получили только в 1956 году, через 11 лет после Победы. Это был период обострения "холодной войны", когда наше участие в "горячей войне" могло бы понадобиться. Тогда и о нас вспомнили. К счастью, "горячей войны" тогда не произошло.
Долго с меня не смывалось клеймо побывавшего в плену. Я работал главным специалистом по проектированию заводов строительных материалов, по проектам, руководимым мною, строились заводы. Я писал книги по специальности, которые издавались. Меня премировали, хвалили. Стал заместителем начальника технологического отдела института. В пятидесятых годах меня выдвинули на работу в Союзное Министерство Стройматериалов на должность главного инженера одного из управлений, ведающего заводами Урала и Сибири. Меня водили на прием к Министру и рекомендовали. Вопрос о новом назначении был согласован во всех инстанциях. Но вдруг кто-то "в верхах" сказал: "Ведь он был в плену. Как бы чего не вышло". И вопрос о моем повышении и переходе в Министерство тихо отпал.
В те же годы правительство африканской республики Гана обратилась с просьбой к нашей стране запроектировать и помочь построить на ее территории несколько заводов по производству керамических стеновых материалов. Работу передали нашему институту, а мне поручили ее возглавить. Я с жаром принялся за дело. Были собраны материалы в Институте Африки, составлены проектные предложения стационарных и передвижных заводов для условий тропиков. Я стал спешно изучать основы английского языка, т.к. мой немецкий в Гане был не в ходу. Со мною вместе должны были поехать еще два человека из исследовательского института для испытания сырья. Предстояла сказочная поездка. Самолетом с остановками в Праге, Риме, а потом через Средиземное море вдоль западного побережья Африки в Гану, лежащую на берегу Атлантики. Я прошел через все комиссии: в Министерстве, в Райкоме и, наконец, в ЦК Партии, где меня поздравили. Я был ознакомлен с разными инструкциями, как надо, что можно, и что нельзя. В нашем институте мне зверски завидовали. Было много желающих "прокатиться" вместо меня за рубеж. Проекты были готовы, начались оформления анкет и разных выездных документов. Но вдруг (опять это "вдруг") меня тихо отставили. Видимо, где-то и кто-то произнес роковую фразу: "Как бы чего не вышло". Это был удар. Впоследствии мне передали, что это было сделано якобы для моей же пользы (?). Будто за рубежом иностранные разведки имеют списки людей, бывших в плену, и их разными способами вербуют в шпионы. Однако, можно сказать, что это было объяснение для дураков.
В нашем институте стали искать мне замену. Но вот интересно. Все завистники стали отказываться: "Ехать в тропики, где страшная жара и влажность, ядовитые змеи, лихорадка, кожные болезни, муха цеце. Да еще лететь самолетом. Нет, пусть кто-нибудь другой". Пришлось в качестве руководителя поездки нанимать человека со стороны. Такого нашли и наняли на временную работу. Он съездил, бесполезно проторчал там два месяца, привез оттуда несколько чемоданов всякого барахла, а проекты блистательно провалил. Заказ был передан другой, иностранной фирме. После мне передавали, что эта фирма воспользовалась нашими же проектами, слегка их видоизменив. Наша страна потеряла заказ на большие суммы в валюте, не говоря уже о политической стороне дела. Но зато ездил человек с "чистой анкетой", не побывавший в плену. А это главное!
Прошли годы, а за ними и несколько десятилетий. Все изменилось. По типовым и индивидуальным проектам, руководимым мною, были сооружены ряд промышленных предприятий и заводов как в нашей стране, так и за рубежом. Были напечатаны четыре технические книги, написанные мною, а также ряд брошюр и журнальных статей. Я ездил в ответственные командировки в Финляндию и Болгарию. Был принят в Партию. Получал Правительственные награды, в том числе Орден Отечественной Войны и медаль Ветерана Труда. Но время мое, к сожалению, истекло. Пришлось уйти на пенсию. Получив "бессрочный отпуск", я решил написать эти записки, изложив в них все то, что я пережил и увидел во время Польского похода, Финской войны и войны Отечественной. Может быть, эти записки пригодятся будущему историку и литератору.
В вестибюле нашего института (теперь он называется "Союзгипростром") Установлена мраморная стела с именами сотрудников, погибших в Отечественную войну. Для теперешних работников института эти имена ничего уже не говорят. Но я за ними вижу тени живых людей, с которыми до войны работал вместе. Я благодарен судьбе, что мог имени на этой стеле нет. "Никто не забыт, ничто не забыто"… Так ли это? Не правильнее ли будет сказать, что все проходит, и все забывается?