Добровольская (Погоржельская) Ядвига Станиславовна

Опубликовано 31 января 2015 года

6929 0

Я.Д. – Я родилась 1 сентября 1919 года в селе Озерное Белоцерковского района Киевской области. Отца звали Станислав Викентьевич, а маму – Елена Артемовна.

А.И. – Насколько я понимаю, Вы происходите из польской семьи.

Я.Д. – Это очень интересная история. Отец мой родился украинцем в украинском селе возле Проскурова. Но дело в том, что это было очень бедное село, и они никак не могли построить православную церковь. А сахарные заводы принадлежали графине Браницкой, и на этих заводах работало много поляков, которые там же и жили. Поляки построили костел, а крестьяне-украинцы не могли построить церковь и стали ходить в этот костел. Говорили так: «Яка нам різниця, аби було де лоба перехрестити». Но когда рождались дети, то им давали польские имена, потому что их записывал ксендз в костеле. И получилось, что мой отец Станислав Викентьевич, хотя он украинского происхождения. А моя мать была русская, из семьи старообрядцев, они жили на сахарном заводе в Озерном. Дедушка был очень хорошим каменщиком, возводил кирпичные трубы для завода. Это очень сложная работа – надо сделать так, чтобы труба не упала. А мой отец сначала занимался тем, что делал выезды для богачей – фаэтоны и кареты. А после революции он приехал в Озерное на работу на сахарный завод, увидел маму и влюбился, и вскоре они поженились. Бабушка с дедушкой были очень недовольны, что дочь вышла замуж за католика – у старообрядцев это очень строго соблюдается. Но мои родители любили друг друга и их не послушали.

А Ядвигой меня назвали потому, что через стенку от нас жили поляки, и у них была дочь Ядвига – хорошая девушка, большая рукодельница. И мама сказала: «Если у меня родится девочка, я назову ее Ядвигой». Вот такая сложная у меня история. Но в паспорте я всегда писалась украинкой, потому что отец украинец. А по имени-отчеству – Ядвига Станиславовна, ну вроде совсем как полька. Но меня это никогда не волновало, я привыкла к своей фамилии.

Мама умерла в 1920 году – молодой, двадцатилетней. Переболела тифом, а потом нужно было бабушке что-то помочь на речке – белье или что-то другое. Она пошла и простудилась, потом болела восемь месяцев, но, видимо, организм был ослаблен после тифа, и мама умерла. Мне тогда был годик. Когда я говорю, что помню, как ее хоронили, никто мне не верит. Но я как-то рассказала отцу сцену, которая мне запечатлилась – он сказал, что это точно так и было.

Когда мама умерла, со мной возился отец. А потом я какое-то время жила с бабушкой, но она не очень хорошо ко мне относилась, потому что я дитя нежелательного зятя. Вообще старообрядцы – люди очень архаичные и своеобразные. Например, если у бабушки стояла чашка с чем-то, то сверху на ней обязательно что-нибудь лежало крестиком – «чтобы дьявол не залез». Нет, я никогда не испытывала от нее особой ласки. Ну, да Бог с ним… Потом отец женился на одной польке, но она ко мне плохо относилась, поэтому он с ней быстро разошелся.

В 1926 годумы переехали в Киев, и отец устроился на рафинадный завод, который находился на том месте, где теперь фабрика «Рошен». Жили в доме на территории завода, отец работал модельщиком. Когда на заводе портились какие-нибудь детали, то он делал модели, с которых отливали новые. В общем, модельщик – это высококвалифицированный рабочий, очень важный для предприятия.Вы знаете, мой отец был очень способным человеком, не получил никакого специального образования, но научился сам, своим трудом и умением. Вообще он имел много талантов – и музыкой занимался, и пел.

В восемь лет я пошла в школу, окончила первый класс, и мы переехали на кооперативную квартиру. За год или два до этого организовался кооператив имени Рыкова, отец туда вступил, и довольно быстро мы получили квартиру. Квартира была в двухэтажном доме возле завода «Большевик» – на месте нынешнего гастронома, через дорогу от киностудии. Я лично видела, как строили киностудию в 1928 году – в окошко смотрела, как грабари вывозили землю из-под фундамента. Много рассказывали о Довженко, но лично я его не встречала, а когда я после войны работала на студии, то он уже жил в Москве.

А.И. – Что можете рассказать о довоенном Киеве?

Я.Д. – Когда я училась во втором или третьем классе, начали уничтожать церкви. Однажды нас построили, раздали флажки и повели к политехническому институту – туда, где сейчас станция метро. Там раньше стояла церковь, и вот ее взорвали, а кирпичи и все остальное лежало. Нас привели строем, с барабаном, и сказали: «Вы кирпичи отделяйте и складывайте, мы из этих кирпичей построим вам хорошую школу». А наша школа находилась в деревянных зданиях, при этом младшие классы были на одной улице, а начиная с четвертого класса – на другой. А тут говорят, что построят из этих кирпичей новую школу. «Бога нет, церковь мы разрушили, потому что это дурман народу» – ну, Вы знаете этот период. И вот мы перебирали эти кирпичи, это я запомнила хорошо. Действительно, школу потом построили, но, конечно, не из этих кирпичей, потому что это был в основном лом. Школу построили из хороших кирпичей – сейчас она носит номер 71. А тогда она называлась «трудовая школа», нас водили на завод «Большевик», показывали оборудование. Тогда еще были трансмиссии пасовые, ремни, и эту технику нам показывали как верх достижений.

В школе со мной не очень дружили, и я их понимаю – у меня матери не было, а отец не мог устраивать дни рождения, слишком скромно мы жили. А тут еще и закрыли рафинадный завод, отец перешел на завод имени Лепсе – новая работа, тяжело. Человек весь в работе, а тут еще и ребенок. Одно время у нас была домработница, но как-то не совсем удачно. Короче говоря, я никого никогда не приглашала, не праздновала дни рождения. А другие дети все друг к другу ходили. А ко мне какой интерес, если я никого не приглашаю? Училась я на отлично, поэтому, если надо было что-то списать или спросить, то ко мне обращались – такое типичное отношение к отличникам.

У нас в школе учились самые разные дети – украинцы, русские, поляки. Довольно много было евреев. Насколько я помню, национальный вопрос не поднимался – во всяком случае, мне было безразлично. И у нас в классе в этом смысле было спокойно, никто ничего такого не говорил. Как-то посреди года перешел к нам в класс такой Хайкин, еврей. Его спрашивают: «Как Ваша фамилия?» – «Шевченки». Видимо, он решил, что с такой фамилией спокойнее будет. Но даже сказал неправильно – «Шевченки». Ну, мы немножко посмеялись. А так он хороший парень был, со всеми подружился.

В старших классах нас принимали в пионеры, торжественно – с галстуками, с салютом. Отношение ко всему этому лично у меня было такое – «а как иначе»? И вот я уже пионерка. «Пионер – всем детям пример!» Я не подвергала все это критике, мне такое даже в голову не приходило. Разрушили церковь – наверное, надо было разрушить. Я же не понимала, что это плохо. На площади Победы (в то время – Еврейский базар) стояла церковь, она называлась «Железная» – ее уничтожили. А мы были не в состоянии оценить такие действия – творится такое, ну и пусть творится. И потом, мой отец в 30-е годы стал стахановцем, я этим гордилась. Правда, отец говорил, что Стаханов много напортил, и что высокие результаты принадлежат не ему, так как ему помогали. Но для того, чтобы как-то поднять производительность, в стране начали вот это стахановское движение. Поймите, я не могла сравнивать и не могла философствовать на тему того, что нужно и как нужно. Я просто констатировала: «Ага, я пионер. Ага, я в комсомоле». Когда пришло время, мы все автоматически стали комсомольцами, буквально так: «Вот вам столько-то лет, теперь вы комсомольцы».

Что касается довоенных репрессий, то я помню случай, что один мальчик из нашего класса стрелял в школе из рогатки. А над доской висел портрет Сталина, и он этому портрету попал в глаз. Нам тогда было лет по двенадцать. Ну, вот такой возраст – маленький, глупый. Видит портрет – ну, что, в стенку целиться неинтересно, так он в этот портрет. А вскоре и этого мальчика не стало, и его родителей не стало. Куда-то их забрали, а куда именно, не знаем – никто ж не интересовался.

Помню еще один момент. Наш сосед, Бурдаков, о себе говорил только так: «Я коммунист!» А сосед снизу, Федорчук, пришел из армии, служил кавалеристом. Ходил в длинной шинели, во дворе он нем разговоры такие – вот, кавалерист. У Бурдакова было трое детей, а у Федорчука один ребенок, и эти трое постоянно загрызали этого одного мальчика. Федорчук терпел-терпел, а потом решил поговорить. Я как раз была во дворе, слышала. Он высунулся в окно и говорит Бурдакову: «Что же это такое? Почему же они так издеваются над Борей? Ваших же трое, а он один!» – «У них коммунистическое воспитание». А Федорчук и говорит: «Ну, хорошо, воспитание какое ни есть, но нельзя же этого младшего загрызать!» Буквально через несколько дней Федорчука не стало – забрали. Видимо, этот Бурдаков что-то на него написал. И его жена осталась одинокой с этим маленьким Борей, пыталась его как-то оберегать. А те мальчишки вели себя очень агрессивно. Меня они не обижали, потому что я была постарше, да к тому же девочка. Мы с ними даже в сыщика-разбойника играли, в прятки. Вот такой эпизод. Вообще в то время выискивали врагов, многих арестовывали. К счастью, у моего отца биография была чистая. В царской армии он не служил, потому что был единственным сыном в семье – в царское время таких не призывали. Так что на войне он не был, значит, беляком его нельзя посчитать. Красным – тоже нет, потому что он и в Красной Армии не служил, в партии не состоял. Но все равно отец говорил: «У меня ж фамилия такая…» Боялся, что его заберут – когда слышал шаги где-то на лестнице, то волновался. Но, к счастью, 30-е годы мы пережили благополучно.

А.И. – Как вы жили в материальном плане?

Я.Д. –Отец был хороший специалист, стахановец, но имел одну проблему. Дело в том, что он совершенно не пил и не курил. Отец часто говорил: «Если выпить с начальником, то он даст выгодную работу. А я не хочу с ним пить – какую работу дает, такая и будет». Поэтому получал он меньше, чем мог бы. На жизнь нам хватало, но, например, хорошей одежды у нас не было. Питались тоже скромно – суп, картошка жареная, картошка вареная, какая-то каша. Мясо видели редко. Вот рыба иногда была, это помню.

В 33-м году был кошмар… Как-то мы с отцом шли по Подолу, по площади Красной. Там есть такое кругленькое здание, в нем сейчас театр. А тогда это здание стояло недостроенное, и вот этих раскулаченных туда запихивали, и они сидели там голодные. Мы идем и слышим вой. Они, видно, одежду рвали кусочками, вязали веревочки и спускали на улицу эти коробочки консервные, просили. И на балконе люди сидели – опухшие, измученные. А мы проходим мимо, и у нас ничего нет у самих. Это было зрелище тяжелое... Ну, за что, за что их? Они же хорошие хозяева были, а их ограбили. И вот люди приехали в Киев искать хлеба, а их заперли в этом доме… Как-то шла в школу, и сидел под забором крестьянин. А когда возвращалась из школы, он уже лежал – наверное, умер.

В Киеве люди тоже тяжело переживали этот голод. Тут можно было как-то купить хлеба, но для этого же деньги надо иметь. Я Вам расскажу, как выжили мы с отцом. Однажды он пришел домой и говорит: «Детонька, я продал Бога». У нас были крестики золотые – отца, матери, какие-то колечки были у матери, еще девичьи. Он это все отнес в «Торгсин» и купил рисовой крупы. Вот так мы пережили все это. Тяжелое было время, очень тяжелое. А потом уже стало чуть легче, появился «коммерческий» хлеб. Отец говорит: «Вот пойдешь, возьмешь хлебушка – там в очереди, в подвале». Уже за деньги можно было купить хлеб – давали по полкило в одни руки. Один раз пошла, так меня чуть не задушили в этой давке – подвал маленький, я сама маленькая, и меня сдавили. Ну, слава Богу, выжила. И дожила до таких лет.

Школу я окончила в 1937 году. Год проработала на заводе – нужно было помочь отцу. И одновременно готовилась к экзаменам. А когда в 1938 году поступала в институт, то заболела тифом, и отец пошел подавать мои документы. Так они ему устроили экзамен: «Почему такая фамилия?» Он говорит: «Потому что я католик. Я католик, но украинец» – «Нет, такого не бывает. Если католик, то поляк». А отец говорит: «Нет, я украинец, но католик по вере, потому что меня так крестили». Ну, как-то пропустили меня в институт. А потом оказалось, что некоторым студентам поручили следить за мной, как же я себя буду вести. Ну, а я совершенно спокойно себя вела – учусь, радуюсь. Еще и папе говорила: «Да ну что ты волнуешься?»

Поступила я в Киевский авиационный институт на эксплуатационный факультет – туда брали девушек. Гордилась, что попала в авиацию. Тогда был лозунг: «Мы будем летать выше всех, лучше всех» и так далее, молодежь стремилась в авиацию. Нормальная была учеба, нормальные отношения с сокурсниками. Ну, поручили за мной следить, но я никаких политических разговоров не вела – совсем не то в голове было.

А.И. – В 1939-41 годах Вы чувствовали приближение войны?

Я.Д. – Это да, атмосфера была напряженная. Но когда заключили пакт о ненападении, то людей это успокаивало – говорили, Гитлер на нас не пойдет. «На Европу уже пошел, ну а что делать? Мы же не можем помочь». Вот такие ходили разговоры. Вы знаете что, я не могу сказать почему, но у меня было очень тягостно на душе. Газет я тогда особо не читала – занятия, учеба – но почему-то было очень тягостно, очень. Как-то в 1941 году пришел к нам один знакомый, молодой парень – отец любил, когда он приходил. Хоть он приходил ко мне, но отец его перехватывал, и они разговаривали. «Вот, Станислав Викентьевич, война будет». А я помню, отец говорит: «Уже ж заключили договор» – «Будет война! Вот-вот начнется!» Отец слушает – он же не может знать лучше, чем парень молодой. Да, настроение было напряженное. И вот еще что – перед войной в Киеве началось затемнение. Нельзя было вечером зажигать свет или, если зажег, то окна нужно закрывать, чтобы не светились. А в 1939 году западников присоединили к нам и сразу стали насаждать им советскую власть. А они были против, и вот с тех пор их как хотите и называют. Они понимали, что у нас колхозы и мы тут бедные – вот и не соглашались. У нас об этом всем тоже ходили разговоры. Вы понимаете, все вот эти моменты и создали нехорошее настроение у людей.

Перед войной я сдавала сессию за третий курс. 22 июня просыпаюсь от грохота, взрывов и гула моторов – и не одного, а нескольких. Выглянула в окно – над «Большевиком» почти на бреющем полете идут самолеты. Но мы еще не поняли, чьи они, сначала думали, что маневры какие-то. И тут они начали бомбить. Я выскочила на улицу, не помня себя, и как-то очутилась под забором киностудии – сидела на корточках, прижавшись к этому забору. А люди прятались, кто куда мог. Тогда бомбили «Большевик», но не попали, и первые бомбы упали на 43-й авиационный завод, который был рядом. Я не ходила смотреть на разрушения, потому что тут интереса не может быть, только ужас. И в этот день я должна была сдавать какой-то зачет за третий курс и думаю: «А зачем уже зачет сдавать?» Я уже поняла, что это война, но официального объявления еще не было – только в двенадцать часов дня объявили. Странные мысли возникали в голове. У меня дома было замочено белье, так я подумала: «Стоит его стирать или уже не надо?»

Поехала в институт – там, конечно, все взволнованны. Буквально через день или два институт получил военный статус, студентов перевели на военный лад. И вот мы уже военнообязанные с казарменным содержанием. Командовал нами полковник Гаврилов, заведующий военной кафедрой института. Но Вы знаете, он производил впечатление нездорового человека, поэтому фактически всем заведовал капитан Деллерт (до войны он был преподавателем у нас на военной кафедре). Деллерта я хорошо запомнила – молодой, высокий, с безупречной военной осанкой, с поставленным голосом. Насколько мне известно, войну он пережил и после войны продолжал служить в армии. А о судьбе Гаврилова мне ничего не известно.

Находились мы на Ленина, 51 – в том здании, где редактировали «Украинскую советскую энциклопедию». Когда мы узнали, что стали военными, то только успели сообщить домой, что не придем. Собрали матрасы, какие были, спали на полу. Где-то через пару дней институт мобилизовали на наведение понтонной переправы через Днепр, потому что Цепной мост немцы бомбили буквально в первые дни. Нужно было построить такую переправу, чтобы по ней мог двигаться транспорт.

Строительство шло недалеко от Цепного моста, и там же была кухня, даже не одна. На этой кухне мы делали все что нужно – мыли, чистили, готовили и тому подобное. И каждый день на Днепр сыпались бомбы. Это такой кошмар – кажется, что каждая бомба на тебя летит. Но эти бомбы падали, в основном, в воду. Как они целились – не знаю. Наверное, хотели уничтожить пароходы. Но на Днепре пароходов было мало, а больше баржи. И вот смотришь на реку – иногда идет баржа, а иногда плывут доски и всякое такое. Видно, где-то выше Киева разбомбили, и это все плывет. Короче говоря, кошмар – самолеты летали постоянно, наверное, немцы не хотели допустить постройки этой переправы. Но Вы знаете, счастье, что ни в кого из наших не попала бомба – это просто чудо какое-то. А вот в какую-то баржу попало – это я видела. На баржах плыли, в основном, евреи, которые эвакуировались из Чернобыля, из Мозыря – вот эти местечковые, знаете? Когда эта эпопея со строительством закончилась, наши парни перешли на левый берег, потом добрались до Москвы, пришли в академию Жуковского, и их туда приняли. Все они потом работали в авиации, некоторые воевали. Из всех наших ребят погиб только один человек – Петя Черевко, а так все вернулись. Мой будущий муж, Добровольский Григорий Павлович, тоже был в их числе. После войны он приехал в Киев, и мы поженились.

И вот парни ушли, а девушки остались в Киеве, и получилось так, что вроде мы никому не нужны. Если я не ошибаюсь, это уже был август. На оборону Киева шли войска со стороны Белой Церкви, Василькова. Много войск шло с запада, со стороны Ирпеня. И при этом продолжалась эвакуация, железная дорога работала, железнодорожный вокзал не разбомбили. Я пришла домой, а тут из жилкопа пришла бумажка – вызов на рытье окопов. И два раза я ходила рыть окопы, это возле Ирпеня – там такая горка есть, как бы природная преграда. На этой горке мы работали. Немцы были еще далеко, но уже чувствовалось, что враг приближается – знаете, по настроению людей было понятно.

Сходила я тудадва раза и задумалась: «Зачем я туда хожу? Что я этой лопаткой могу сделать?» И подумала, что хорошо бы в госпитале поработать – может быть, там больше смогу помочь. К тому времени бои уже шли в Голосеевском лесу, а в центре города была слышна канонада – все время стрельба, круглые сутки. А на улице Льва Толстого, 7 организовали госпиталь – он считался прифронтовым. Я пришла к начальнику этого госпиталя и говорю, что медицинского образования у меня нет никакого, но я бы хотела быть полезной здесь. Можно сказать, что пришла просто так, по велению сердца, потому что никто меня не заставлял. Он, конечно, сразу взял меня санитаркой – нужны были люди обмывать раненых, ухаживать и тому подобное. Медицинской квалификации я не имела никакой. Правда, нам в институте читали такой курс, но совсем немного, так что похвастаться было мне нечем. Но все равно меня приняли, и я работала. Вот, мне даже выдали справку: «Дана Погоржельской Я. С. в том, что она работала в Киевском рентгенорадиологическом институте по уходу за онкологическими больными». Главврач был умный человек, все понимал, и нам, девушкам, выписал справки. Госпиталь был общего профиля, туда привозили всех раненых, а врачи уже разбирались, кого куда определить.

Долгое время Киев не сдавался, и все время по радио говорили, что Киев есть и будет наш. И мы так твердо верили, что вот если часто стреляют, канонада – так это наши бьют немца. А сейчас я понимаю, что это немцы обстреливали Киев. К нам привозили жутко раненых, обгоревших. Это страшно вспоминать – я вот Вам рассказываю, а у меня это все стоит перед глазами. Один раз я была на дежурстве, и привезли человека, который горел в танке. Он весь-весь обгоревший, но он такой богатырь, что живой. У него глаза уже сгорели, а он кричит: «Снимите повязку с глаз!» А на теле мухи, уже червячки появились. Ты их отгоняешь, обмываешь, а мухи ж нахальные, лезут. А он кричит: «Снимите повязку!» И что ты можешь сделать? Человек хочет смотреть, а глаз у него уже нет. Ну как можно это выдержать? Но я же сама напросилась в госпиталь, я же это сделала по воле сердца – значит, я не могу бросить его и уйти. И вот я отгоняю этих мух и его успокаиваю: «Вот скоро снимут… Это сейчас нельзя, а потом снимут». Ужасные воспоминания...

19 сентября я вышла после ночного дежурства, прошла мимо университета, вышла на бульвар и увидела, что издалека по бульвару ползет длинная серо-зеленая змея. Это немцы вступали в Киев. Ехали они в машинах, было много таких бронированных машин, как теперь БТРы. Пехоты никакой не было, все сидели на машинах. А я иду по тротуару, мне до «Большевика» нужно идти пешком, потому что никакой транспорт не ходил. И вот они ползут на машинах, а я иду и смотрю на всю эту массу. Тут же люди ходят, кого как застало – кто-то шел на работу, кто-то по своим делам. И все это так спокойно происходило – просто удивительно. Короче говоря, я дошла до своего дома, а немцы поехали дальше, никого не трогали. Вот так и началась оккупация.

А.И. – Вы помните немецкий парад осени 1941 года?

Я.Д. – Я не видела. По-моему, не было никакого парада. Не помню такого. Вот пожар на Крещатике был – наши оставили мины, заминировали и взорвали. Но я там не присутствовала, потому что дома сидела с перепугу, видела только дым, который поднимался над центром города. После пожара Крещатик был весь в руинах – асфальт потрескался, на дороге куски стен. И я там шла, переступая эти обломки. Нашла там галочку и вырастила ее. Она у нас даже разговаривала, умела говорить – «папа», «кава». Мы с отцом ее Кавой называли. Вот такое воспоминание.

Что я хорошо помню, так это то, как евреев гнали в Бабий Яр. Это был кошмар. Один раз иду в центре города, возле университета Шевченко, вижу – стоит машина немецкая, и волокут еврея из дома. Он так неистово кричал, а его волокли. Вы знаете, такие ужасные моменты потрясают до глубины души. А потом я шла по Воздухофлотскому шоссе и дошла до угла Брест-Литовского проспекта. И тут мне навстречу ведут группу военнопленных – это красноармейцы, отобранные евреи. Доводят их до поворота на Лукьяновку, а они, видимо, между собой договорились, что здесь на углу все одновременно побегут врассыпную. А я в этот момент оказалась здесь, и когда они все побежали, я остановилась – уже не иду никуда, стою. А немцы стреляют! Один упал, и его голова прямо у моих ног. И я вижу, как он бледнеет, бледнеет… Меня, видите, Бог приберег, чтобы я сегодня Вам рассказывала это…

На работу я никуда не ходила, потому что боялась показываться. Занималась тем, что шила на дому. Иногда ходила что-то менять на Еврейский базар. Помню, у меня была кофточка – пошла, поменяла. Облав первое время не было, а через несколько месяцев началось. По квартирам, по-моему, не ходили, а в поездах делали облавы – ловили молодых людей и отправляли в Германию.

Отец в то время уже не работал. Он в самом начале оккупации что-то тяжелое поднимал, ногой неудачно подвинул и травмировался. Из-за этого у него развился травматический радикулит, и он больше лежал, работать не мог. А может быть, у него даже случился перелом – точно сказать не могу, потому что тогда врачей уже не было. Приходилось как-то зарабатывать, чтобы прокормиться, чтобы отца поддержать. Тяжелое время… Честно говоря, я не очень радуюсь нашему интервью. Я уже хочу покоя, мне уже девяносто пятый год пошел. Вот Вы уговорили немножко побеседовать, я согласилась, а сейчас уже жалею… Что Вам еще рассказать про оккупацию? Был такой эпизод – немец напал на меня почти перед самым моим домом. Я специально сгорбилась, как баба старая, и шла себе. А он увидел, что молодая и положил руку на мою корзинку. А возле моего дома был котлован – сейчас там серый большой дом, который строился от «Большевика». И этот немец тянет меня в котлован. А я немецкий учила в школе и говорю: «Чего это ты тянешь? Пойдем ко мне домой». А он говорит: «А где твой дом?» – «А вот, до магазина дойти, и за углом мой дом». Он и отпустил руку. Подошли к моему дому. Где у меня взялись силы с этим грузом в руках, что я вскочила в свое парадное. Как я сообразила такой ход? Когда человек попадает в жуткое положение, то мысль работает как-то быстрее. Вот так я ринулась, но он меня догнал на крыльце. Я дверь уже открыла, а он рвется за мной. Но как-то я с силой рванулась, заскочила в коридор, а в коридоре темно. И он побоялся в парадное зайти, потому что я же могу кричать, и мало ли кто там может оказаться. Поднялась к себе. Я так переволновалась, что когда вошла в квартиру, отец сказал: «У тебя лицо черное». А у меня квартира была с эркером, и я смотрю в боковое окошко – этот немец стоит на крыльце. Он там стоял очень долго. Думал, что я заскочила в чужой дом, потому что он был первый после котлована. Я все выглядывала, а он все стоял – наверное, думал, что я все-таки выйду. Но я не вышла.

Зимой 1942 года я начала ездить в Винницу менять вещи на продукты. Туда ездило много молодежи, потому что это богатый край, что-то могли купить из продуктов. Немцы часто проводили облавы в поездах, но мы все равно ездили. Как-то раз ехала из Винницы, уже подъезжаем к Киеву, и тут я слышу разговоры, что по прибытии в поезде будет облава. Так я на ходу выпрыгнула из поезда, когда проезжали мимо Воздухофлотского шоссе – там, где сейчас Дворец бракосочетаний, был какой-то склад, и стояли огромные цистерны. Я выпрыгнула и ушла по маленьким улочкам. Там немцы не очень ходили – боялись ходить по закоулкам. А если бы не выскочила, то могла попасть на «Киев-Товарный», откуда уже отправляли в Германию. А так, чтобы прямо на улице хватали – такого, по-моему, не было. Им хватало пойманных в поездах.

Еще как-то раз меня арестовали полицаи в Виннице. Там в одном месте была большая лужа, и я вижу, что тут маленькое пространство у забора, а немец на другой стороне этой луже. Я решила, что успею пройти. И получилось, что мы столкнулись на этом узком сухом участке. А это какой-то рядовой немец, такой злой. У них были брезентовые портфели, так он этим тяжелым портфелем замахнулся мне по голове. Я упала в лужу, меня люди подняли. А он раскричался, что я ему разбила его паек – у него в портфеле был шнапс и табак. Понимаете, зверь у него сработал, он об мою голову все это разбил и начал кричать, что это я разбила и что я должна ему заплатить. Тут подскочили наши полицаи и забирают меня в участок. Один полицай говорит: «Слушай, ну заплати, что можешь, только чтобы он отстал». Я выложила все, что у меня оставалось в кошельке, немец заткнулся, и меня забрали в участок. Справка у меня была – я, когда ехала из Киева, то все документы с собой возила, потому что паспорту немцы не верили. Они говорили, что евреи могут убить украинца и забрать его паспорт. А у меня волосы были черные и глаза черные, похоже на еврейку. А в справке написано, что я окончила семь классов (раньше после семи классов надо было поступить в десятилетку, и выдавали справку). И фамилия в паспорте – «Погоржельская», и в справочке – «Погоржельская». В полиции посмотрели все документы, сверили паспорт со справкой и меня выпустили. Вы знаете, у немцев вообще служило много таких, которые выручали людей. Вот, например, брат моего мужа, Алексей Добровольский, жил в селе и работал учителем, был грамотным человеком. Когда пришли немцы, то они его назначили старостой села. И он был старостой и при этом помогал людям – то справку кому-то выдал, то еще что-то такое. В какой-то момент немцы это заметили и его расстреляли.

Весной 1943 года я почувствовала, что из Киева надо уезжать. Знаете, когда чуть ли не на улице людей хватают, то тут не до долгих размышлений. Взяла швейную машину и уехала в Винницкую область, в село Корделивка. Одна моя знакомая была оттуда и забрала меня к себе. А село глухое-глухое, и у нее далеко за ставком чуть ли не последняя хатка. Но там был сахарный завод и вообще, жилось как-то безопаснее. Кстати, там в районе были и партизаны, но я о них почти ничего не знала, потому что местные мне не очень-то доверяли. Я же пришлая, а они ж тоже боялись. Но я видела, что какие-то мужчины приходят, уходят. Но меня они избегали.

Жила я там довольно неплохо, знаете, как в селе: «От у мене блузочка, може дитині вийде щось? То мені переліцуйте». Я денег не брала, так они мне то картошки принесут, то молочка, то еще чего-то. А отец остался в Киеве, я потом приехала, быстренько его забрала и вернулись в село. Он к тому времени пошел на поправку, уже понемногу ходил.

Когда подошел фронт, то село освободили без каких-то боев, без стрельбы. И где-то через месяц мы решили вернуться в Киев. Мой отец нашел брошенную лошадь – такую полудохлую, но она еще двигалась. И вот он ее домой привел, а кормить же нечем. А немцы, когда отступали, бросили свои сараи и все эти постройки, где они располагались. В каком-то из этих сараев отец нашел мешок кориандра – такие кругленькие штучки. Дал их лошади, а она ест. И он скормил целый мешок, она немного ожила, но дальше опять нечем кормить. Отец пошел на сахарный завод и предложил лошадь им – может, пригодится. Ему за эту лошадь дали мелясы, из этой мелясы выгнали самогонку. Потому что если на дорогу ставили бутылку, то машина останавливалась и брала. Тогда можно было проехать в Киев, потому что шли военные машины – «студебеккеры». И вот поставили бутылку, машина нас взяла, и мы приехали в Киев.

Сначала я устроилась на работу в Гидрострой – там требовался техник, а я все-таки три курса проучилась в техническом ВУЗе. Потом я вышла замуж, родился наш сын. А потом поступила на художественный факультет ВГИК, окончила его и устроилась флористкой на студию имени Довженко. Проработала там много лет, принимала участие в создании двадцати восьми картин. Когда вышла на пенсию, то почувствовала, что мне нечем заняться. А тут как раз объявление: «Набор на курсы икебаны». И я быстренько туда записалась, интересно же, икебана – японский букет, русский букет, украинский букет. А потом поступила на работу в детский и подростковый клуб и проработала еще десять лет, преподавала детям флористику. Дети были довольны и родители приходили. Ну, а я довольна тем, что передала свои знания. Но потом клубы, к сожалению, стали закрывать. Я считаю, что закрывать детские клубы просто преступно и глупо – это же воспитание, познание. Но тут я ничего поделать не смогла и ушла на пенсию окончательно. Да и вообще я себя уже исчерпала – все-таки возраст.

Сейчас я осталась одна из всего нашего институтского набора, через полгода исполнится девяносто пять лет. Много лет я прожила, многое за это время изменилось. Сейчас очень огорчают слова знакомых из России (разговор с Я.С. Добровольской происходил в марте 2014 года – прим. А.И.). У них абсолютно дикие представления о том, как мы тут живем. Как-то звонит один знакомый. Я стараюсь не говорить про политику, потому что я плохо в ней разбираюсь, но все равно зашел об этом разговор. Он говорит: «Собираюсь вот к вам приехать. Ну, если меня какой бандеровец прибьет, то так и будет». Я и сказала: «А какому бандеровцу нужно Вас убивать?» А из Москвы звонит дочка моей подруги: «Ой, тетя Ядя, ой, что у вас творится! Режут! Режут, кто по-русски разговаривает! Режут, на русском языке нельзя разговаривать!» Я говорю: «Аллочка, ну брехня это» – «Да нет, Вы знаете, что могут…» Я говорю: «Алла, хочешь – приезжай. Приезжай, говори по-русски, и тебя не зарежут. Пожалуйста, иди на улицу, пой русские песни, разговаривай по-русски, и никто резать не будет». И она это с глубоким убеждением говорит! Я вот ее успокаиваю, но все ж таки она знает, что у нас тут режут русских. А там идет пропаганда по телевидению, нашего ничего они не слышат. Из Казани моя подруга звонит и говорит: «Если что, так приезжай». Я говорю: «Я из квартиры не всегда выхожу, а не то что в Казань поеду». Она: «Приезжай, будем вместе доживать». Я говорю: «Не волнуйся, я уже буду здесь доживать». Вот такая ситуация. Ну вот сколько можно этой пропаганды? У нас же никакой дискриминации нет, из нашего паспорта национальность убрали. Я говорю – покажите мне, кто пострадал. Пенсию получают все наравне, одинаково же насчитывают. Никто же не спрашивает: «Вы разговариваете на русском языке?» Говорите на русском – на здоровье. Мы же вас понимаем, и вы нас понимаете. Это не проблема. Объясняю, рассказываю, но толку мало – вот какая-то зомбированность у них есть. Сейчас эта информационная война очень влияет на людей. Вы знаете, я всегда очень любила историю, и она мне была нужна по роду моей работы. Когда начиналась работа над картиной, то старалась изучить все, потому что я создавала образы. Это имело большое значение в смысле антуража, покроя, вышивки и всего прочего. Я очень щепетильно это все изучала и знаю историю России, как они свои окраины завоевывали. Вы же помните картину «Покорение Сибири Ермаком»? Вот это был самый настоящий военный поход.А Средняя Азия? А Кавказ? Я их спрашиваю – что Лермонтов делал на Кавказе? Завоевывал чужой народ. Очень много таких примеров. И россияне все это понимают, но в разговоре никогда не соглашаются.

Давайте на этом закончим. Я Вам правду говорила – что пережила, что видела... Может, что-то кому-то будет резать слух, но, во всяком случае, это мое мнение, и я его считаю правильным. Танечка! Угостите чем-то нашего гостя…

Интервью и лит.обработка: А. Ивашин
Набор текста: И. Максимчук


Читайте также

Потом подошли грузовые вагоны и нас стали в них сажать. Причем маму не сажают, а сажают только одних детей, насильно забирая. Мама кричит немцу, который руководил посадкой в вагоны: «Пан! Пан! Дитё моё, пан!» А у этого немца в руках была палка, он ею маму ударил и закричал: «Вег, мать! Вег, мать!» Но маме все-таки как-то удалось...
Читать дальше

Картошку мы съели, а очистки не выбрасывали, а сушили. Бабушка их молола на жерновах и получилась тёмная мука, добавляли сушёную лебеду и вот из этой смеси пекли лепёшки. Они были тёмные и очень ломкие. Бабушка давала их по выдаче, две лепёшки на завтрак, две на обед и две вечером. Значит, ей надо было заготовить 12 лепёшек каждый...
Читать дальше

У нас только один мальчик работал, все остальные – девчонки. Голодные, холодные, но добросовестно работали. По карточке выдавали 40 граммов крупы в день. Это я хорошо помню. Но мама у нас карточки отбирала, чтобы и дома можно было что-то сварить. А в столовой, если удавалось взять туда талончик, давали такой черпачок...
Читать дальше

Немцы бомбят мост. Милостью Божией поезд пролетает, буквально пролетает через мост, мост рушится. И, по рассказу моей старшей сестрички Маечки, последний вагон зависает над бездной и силой удивительной инерции пролетает и остается невредимым.
Читать дальше

Партизаны все жили в Тормосине, а когда надо было, то уходили в пески. Партизанами руководил Матвеев, он был первым секретарем райкома. Он, как говорили, три раза переходил фронт. А потом партизан выдали немцам. Нашелся один предатель из наших. Нашим надо было бы установить связь с партизанами, а то, конечно, подло получалось –...
Читать дальше

comments powered by Disqus
Пехотинцы Пехотинцы Летно-технический состав Летно-технический состав Артиллеристы Артиллеристы Связисты Связисты Краснофлотцы Краснофлотцы Партизаны Партизаны Медики Медики Другие войска Другие войска Гражданские Гражданские Разведчики Разведчики Летчики-истребители Летчики-истребители Летчики-бомбардировщики Летчики-бомбардировщики Минометчики Минометчики Летчики-штурмовики Летчики-штурмовики Самоходчики Самоходчики ГМЧ («Катюши») ГМЧ («Катюши») Зенитчики Зенитчики Пулеметчики Пулеметчики Снайперы Снайперы Саперы Саперы Кавалеристы Кавалеристы НКВД и СМЕРШ НКВД и СМЕРШ Водители Водители Десантники Десантники Танкисты Танкисты