Кузнецова Ина Павловна

Опубликовано 23 января 2018 года

1306 0

- Я родилась в 1924 году. И закончила школу очень рано: в 1940. В этом же году поступила в медицинский институт. Значит, в 1941 мне было 16-17 лет.

- Как для Вас началась война?

- Мама послала меня во двор на Донской улице, где мы жили: в тазик набрать земли, потому что она хотела пересадить цветок. Это было в 12 часов дня. И когда я входила в комнату обратно с этим тазиком, полным земли – в этот момент по радио Левитан объявил, что началась война. Это было ошеломительно. Мама, папа и я были дома, и мы просто онемели на какое-то время. Мы молча, без всякого выражения, без всякой реакции смотрели на этот приёмник. Это был не приёмник, это была трансляция: такая тарелка. Мама из-за её полного безобразия прятала её куда-то подальше, за шкаф, но она всё равно и оттуда проявляла себя своим «голосом».

- Вы тогда как раз сдавали сессию?

- В 1941 – сдавала сессию, да.

- Из института не брали на фронт?

- В первый год – нет, а со второго, прямо с Нового года – убрали всех нормальных мальчиков до единого. Там только какие-то не совсем здоровые физически остались.

- Не было желания пойти на фронт?

- На другое утро, в понедельник, я со своей подружкой, с которой окончила школу, побежала в военкомат. Она ещё не училась, не поступила в тот год, а я поступила, и у меня уже был первый курс пройден. Не пройден ещё, но в общем, во всяком случае – я уже в медицине, я хотя бы представляю высшее учебное заведение медицинское: то есть уже считаю себя приобщённой к этому великому делу. И мы сказали, что хотим пойти сёстрами или какими-то санитарками или что-то там. Нас погладили по головке (я очень маленькой выглядела, молодо очень вообще). «Куда вы, девочки, вы что? Идите домой, к папе с мамой». Мы ушли. Больше попыток мы не делали, потому что нас там приняли, видимо, за глупышек… им уже надоело это, мы явно не первые пришли. И дальше стала заниматься.

- Изменился ли московский быт?

- Началась эвакуация. Практически прямо сразу, очень быстро, потому что они [Немцы. – прим. ред.] же шли гигантскими шагами! И я могу только сказать, что папа с мамой продолжали работать, но уже стали поговаривать о том, что учреждения, наверно, будут уезжать. Папа тоже пошёл сам, его не вызвали повесткой. Правда, его не взяли. Он был коммерческим директором крупной фабрики, и ему дали «белый билет» сразу. Он оставался в Москве. И это его не устроило, он пошёл в ополчение.

С 22 июня до 22 июля в Москве не было ни одного налёта, первый был как раз 22 июля. Ну а потом пошли они один за другим, один за другим, по нескольку раз в день. Мы жили на Донской улице, она очень зелёная, с большим количеством садов. И в конце нашего двора тоже был сад. Папа собрал оставшихся мужчин, которые ещё не ушли на фронт, и они вырыли траншеи. Он, в основном, организовал. Это – сколько-то ступенек вниз, там можно было только стоять так, что голова прикрыта стеной. И вот мы собрали какие-то самые ценные вещи, какие у нас были. Такой был мешочек с красными кисточками. Он до сих пор хранится, как реликвия. Этот мешочек мы брали с собой – и мчались в траншею, когда начинался налёт. У нас, в нашем этом маленьком ареале, не было никаких событий, которые значили бы разрушение дома или что-то в этом роде. Только однажды, в сентябре примерно, ухнула громадная бомба в Парке культуры и отдыха, но она попала там в пруд. Это было жутко. У нас открылись все шкафы и кое-какая посуда выскочила наружу.

Мама работала, по-моему, до сентября. Папа ушёл в ополчение в Подмосковье, а мама тут ещё и болела вдобавок, в общем, мы в эвакуацию не поехали. Остались в Москве. Вот памятное было 16 октября 1941 года. Я в этот день должна была сдавать биохимию, экзамен. А я «ночная птица сова», и готовилась – ночью. А утром было объявлено, что немцы уже под Москвой практически.

- Это было официально объявлено – или это был слух такой распространён?

- Это было сказано, что под Москвой наступил прорыв и что немцы на нас глядят в бинокли. Никто, конечно, ни на какой экзамен меня не пустил (мама), потому что Москва к этому времени в достаточной степени опустела. Это был страшный день. Дул дикий ветер, по всей пустой Москве катились листья жёлтые, и изредка их посыпал мелкий такой снежок, который то начинался, то кончался. Мы с мамой вышли и пошли по пустым совершенно улицам. На Калужской площади… Вы знаете, где метро Октябрьская? Это Калужская площадь была.

Близко от неё, на Шаболовке, находилась конфетная фабрика. Я забыла, как она называлась, но не «Красный Октябрь». Там выпускались только пастила и мармелад. Это была та самая фабрика, на которую в школе девочками мы целой компанией ходили читать стихи работницам во время их обеденного перерыва. И вот я помню, как читала «Мороз красный нос», и все работницы рыдали. А тут мы пошли в этом направлении – и видели, как эту фабрику грабили. Из неё вывозили песок.

Это были страшные ночи. Налеты продолжались 15-20-30 минут, и повторялись очень часто. Мы почти не вылезали из траншеи. Потом, наконец, нам это надоело: ну невозможно было! Во-первых, было уже холодно. И мы перестали бегать в траншею. Так решили, что будет, то и будет. Но нас бог миловал, чудо какое-то. Институт – уехал. Естественно, мама меня одну никуда не отпустила. Около двух месяцев я тут не училась. А потом сказали: оставшиеся, давайте собирайтесь! Оставшиеся собрались – и лекции продолжились. Это уже тогда, когда всё-таки вот этот страшный перевес войны перешёл на нашу сторону.

- Зимой 1941-1942 года.

- Да. Про питание даже рассказывать страшно. В 6 часов утра вставали – и шли в очередь за хлебом. Тёмная ночь ещё, любая погода. Давали рабочим по 800 грамм, студентам давали как-то приравненно, но меньше немножко, чем рабочим. А неработающим, по-моему, по полкило чёрного хлеба. Мы продавали вещи: у нас же все кончили работать. Папа под Москвой ставил эти рубежи, заграждения. А вот в тот день, когда я должна была сдавать эту биофизику, и сидела ночью, оттуда успел прийти эшелон – и папа приехал. Но – больной. Это тут описывается.

Когда мы перешли на 4-й курс, это был, наверное, 1944, что ли, год – нас отправили на лесозаготовки. По Дмитровскому шоссе есть такое место, которое называется Орево. Вот мы были там. Нас привезли, поместили, разбили на десятки (девочек одних). В нашей компании было десять человек. Куда нас привели – там не было ни стола, ни стула, а было десять тюфяков. И вот мы там жили.

Надо было повалить, обрубить ветки, распилить и уложить. На каждую девочку – два кубометра. То есть вечером мастер обходил и принимал работу. Мы должны были сделать укладку в шесть кубометров, работая по трое. И один дневальный оставался в доме, там какой-то порядок наводил.

Вот три бригады по три человека, по три девочки – должны были колоссальные деревья повалить, отпилить сучья, обрубить сучья, потом распилить, а потом уложить. Укладывали тоже по определённому правилу. Они вот так выкладывались, это такая кладка должна была быть. И мы были очень рьяные, жили очень весело. Нам было так весело, но мы голодали жутко. Москва была закрыта, из Москвы нельзя было брать. Никто из родителей не мог к нам приехать, потому что в Москву не впускали и не выпускали. Надо было где-то стоять в очереди, добывать какие-то немыслимые пропуска, чтобы проехать. И поэтому мы были на подножном корму. А это значит утром – жидкая каша, не пшённая, а пшеничная с рыбой, которая – так себе… плюс-минус она пахла. Это был завтрак. В обед был суп пшеничный, рыбный, на рыбном бульоне. И на второе та же каша с рыбой, как и на ужин. И вот как-то одной девочке кто-то дал, в посылке ей прислали – там было масло, там был белый хлеб! Это было – счастье, это был такой обед невероятный! А потом пошли грибы. Грибной, невероятно грибной год. А мы же жили в лесу, по существу, там вокруг сёла были. Они же тоже были наполовину пустые, потому что мужчины-то все ушли…

Я Вам рассказываю что-нибудь то, что Вы не слышали?

- Да, конечно!

- Такого Вам никто не рассказывал?!

- Я не спрашивал. У каждого же – индивидуально.

- Момент, когда мы обнаружили, что появились грибы – это было невероятное счастье! Значит, ту посылку, которую прислали этой девочке, мы все, конечно, съели вместе, никому даже в голову не могло прийти – ей, например – чтобы она что-то одна ела. Этого просто не было, понимаете, это было такое единение душевное.

Я должна Вам сказать, что на протяжении последующих лет – ни в одном коллективе находясь, в каком-то обществе любого ранга – не было ничего подобного этим лесозаготовкам. Это была одна душа… вот десять человек – жили одной душой! И, конечно, мы это всё моментально съели и опять перешли на наш подножный корм. И вдруг появились грибы.

Какая-то сердобольная женщина дала нам чугун, большой вот такой. И в обязанность дневального вошла сама по себе методика: девочка эта ходила по лесу, набирала грибов, чистила их, пока все работали, и когда все приходили вечером после работы, то ели роскошные грибы! Там, конечно, ни масла, ничего такого не было. Там были только одни грибы – и это было божественно вкусно! Это было так вкусно, это было что-то невероятное!

И вот наступил такой день, когда грибы начали кончаться. Это пришлось на моё дежурство. Я иду по лесу – и вижу, что грибов нет, почти нет. И я нахожусь в ужасном состоянии. Что делать? Ведь они придут. Вот вчера ещё удалось набрать на этот чугун – а я сегодня уже не набираю на этот чугун!

Я до сих пор не забуду ни этого дня, ни этой ночи. Я собрала всё, что можно было собрать явно съедобное, а потом я собрала то, что было очень сомнительно съедобное. Я знала, что отравление грибами – это одно из самых страшных отравлений, я понимала… для этого не надо было быть врачом, а мы были уже докторята, мы уже прошли третий курс, мы уже были на четвертом, так что мы уже всё понимали. Но мухоморов я не брала, а какие-то белые поганки я собрала. И решила, что им ничего не скажу. Я эти белые поганки сварила отдельно. Варила, выливала воду, потом опять наливала, потом опять наливала, и в результате я их потом смешала со всеми грибами, и все поели.

Я не спала всю ночь. Я лежала и прислушивалась к тому, не начинает ли кого-то тошнить. Но ничего не произошло. И наутро я им это всё рассказала и сказала: «Нет несъедобных грибов, кроме мухоморов!» И мы стали так жить дальше.

А нас никто не забирал. Они сказали, что приедут за нами через три месяца, но три месяца прошло – за нами никто не приехал! Прошло и четыре – за нами тоже никто не приехал. В общем, мы там пробыли без малого шесть месяцев: пять с половиной… пять – и три недели.

Мы, конечно, работали честно, но уложить штабеля из шести кубометров мы никак не могли уложить, никак! А тот, кто не уложил шесть кубометров, тому давали только 600 грамм хлеба. А за шесть уложенных кубометров каждый из нас должен был получать 800 грамм хлеба. И вот мы решили доказать самим себе, можем ли мы это физически выполнить. И мы три дня работали, не передыхая. Это было такое дикое напряжение, невероятное! И мы ни разу не уложили шесть кубометров. Это было нереально, это была явно завышенная норма! Вот когда мы поняли, что это завышенная норма, что не мы такие слабаки, что мы не можем уложить – тогда мы стали жить спокойней, уже не добивались 800 грамм хлеба, а так на 600 и ехали.

Потом нас забрали домой. Это уже осень была, уже довольно стало холодно. Одежда была, конечно, плохая, какая-то страшная обувь была. В общем, приехали – и стали дальше учиться. И окончили. Сдали госэкзамены. Я – всё на «пятёрки». Меня вызвали в деканат. У меня было две «тройки» в году за пять лет обучения: по анатомии и по той самой биофизике, которую я учила ночью в день прорыва. И мне предложили их пересдать, чтобы получить «красный» диплом. Я решила, что госэкзамены я всё равно на «пятерки» сдала, и дальше были сессии тоже на «пятёрки». Я решила, что того не стоит. И получила не «красный», а обыкновенный.

- Зима 1941 года была действительно очень тяжёлая, а дальше было легче?

- Ну откуда легче?! Легче не было, легче не становилось, потому что зима была тяжёлая, во-первых, потому что это первая зима, она ошеломляющая была, и потом было страшно тяжело. Я писала дневники, и там были 45 градусов в Москве, и 40 градусов, и 39 градусов, было ужасно! А еды становилось не больше, а меньше. Откуда? Эта вся война была – для нас. Мы уцелели – вот папа, мама и я – мы уцелели только потому, что мы продали до основания всё, что было. Почти до основания.

- Был чёрный рынок?

- Он – тоже был. Но мы же всё не на рынках продавали, а сдавали в комиссионный. Ну, что продавали? Старинный фарфор. Вот стоит старинный кувшин, повернитесь. Почти всё ушло, что у нас было…

А Вы знаете о том, что Софья Андреевна боролась с Толстым, который высказал совершенно твёрдое положение в отношении своих издательств? Каждый мог издавать его вещи, произведения – его запрета не было. Вот Вы захотели бы издавать – и издавайте. Как хотите. Софья Андреевна по этому поводу устраивала ему сцену за сценой, мотивируя, что он этим самым грабит своих детей, а он железно не отступал!

- Как вообще воспринималось отступление, первое отступление?

- В ужасе все были, конечно! В совершенно диком. Мы остались, не поехали никуда – и я помню вот эти несколько дней, когда мы просто были в ужасе. А вдруг немцы войдут – что мы будем делать? Мы считали, что мы погибли.

- К руководству – какое было отношение? Не обсуждался ли вопрос, так сказать, «кто виноват»?

- Я ответить не могу, потому что, во-первых, папа был болен, он не работал. Мама тоже была больна. А я училась. Нет. В группах никто не обсуждал это. Вы знаете, эти вопросы тогда не возникали. Там нужно было уцелеть – и это важное, эта сама по себе мысль «лишь бы уцелеть» – она, наверное, выбрасывала из мозгов всё остальное, так мне кажется. Не знаю, я не могу на этот вопрос ответить… во всяком случае, у нас в семье вопросов «кто виноват» не фигурировало.

- В это время у Вас в группе были студенты, которые жили лучше, чем Вы? Или все примерно одинаково?

- Вы знаете, когда началась диссоциация? Она началась тогда, когда мы уже перешли границу: когда наши уже попали за неё и стали привозить оттуда вещи или присылать. А самые страшные времена мы провели одинаково все. Все ходили в ободранных каких-то вещах. А со второй половины войны мы уже стали получать из-за границы что-то, кто-то приезжал, что-то привозили. На рынках стали появляться какие-то вещи. Вот тогда уже наступила какая-то внутренняя полоса, граница какая-то пролегла между совсем бедными, необеспеченными – и более обеспеченными. Только так.

- Она усилилась после войны, как Вы считаете?

- Понимаете, после войны – я ничего Вам не смогу сказать, потому что в 1946 году я уехала.

Наверное, стало больше людей, которые приезжали из-за границы. Наверное. Появились мальчики с отсутствием ног, с отсутствием других там членов. У одного руки нет, у другого ноги нет. Их много было, но они были уже не на нашем курсе. Младше. На нашем – уже какие-то единицы были, которые в своё время ушли с этих бывших более высоких курсов, когда мы были ещё маленькими. Вот они – возвращались. А так – не могу ответить.

- Понятно – первая зима была страшной. А дальше? 1942-1943 годы?

- Всё равно холодная зима, очень холодная… не чувствовалось облегчения. Нет. Первая, вторая, третья – никакого облегчения не было. У нас было печное отопление. Папа сложил печурку такую маленькую, потому что на большую дров не хватало. А вот на маленькую хватало, и у нас всегда жгли какие-то палки любые, какие попадались… собирали, а потом жгли ненужные вещи, а может, и нужные, не знаю. Но у нас тепло было в доме всегда. А есть – было мало.

- Весной и летом ездили куда-нибудь – что-нибудь сажать?

- Да, ездили куда-то сажать. Вы знаете, я это помню. Это Вы напомнили, я совсем про это забыла. Действительно, было. Давали какие-то куски земли где-то. И нам тоже дали. Но у нас родители были больны, что я могу посадить? Однако, мы что-то сажали... где-то.

- Карточная система когда была введена, не помните?

- Сразу же. А отменили её уже после войны.

- А без карточек можно было что-то купить только на «чёрном рынке», да?

- Ну, там буханка хлеба стоила сто рублей, и это была колоссальная сумма.

Вот ещё один эпизод был; может, Вам интересным покажется. Это был год, наверное, 1942, а может быть, 1943, летом. Короче, я Вам говорила, что мы в траншею бегали, потом перестали. Гремит всё, грохочет, прямо вся Москва громыхает! Уже зенитки стали отстреливать самолёты, «Граждане, воздушная тревога!», – говорит Левитан – и все бегут в метро, кто куда, а мы – сидим дома, никуда уже не бежим в траншею, потому что устали бегать. Это был август-месяц.

И вот я, которая в общем не трусиха, вдруг маме заявляю, что «говорят, немцы будут пускать газы». И я до сих пор не могу забыть это чувство жуткого страха, что вот мы в эту ночь умрём все от газов. А папа был в больнице. Он заболел и немножко свихнулся на этом деле. Это у меня написано. И вот я маму начинаю уговаривать: «Поедем за город!» А они [Немцы. – прим. ред.] – уже издалека стали летать. Долетали до Москвы, сбрасывали бомбы зажигательные, всякие. И вот мы узнали, что есть такое Востряково, где не было ни разу налёта, и решили туда поехать. Я маму доняла совершенно. От дикого страха, что будут пускать газы и мы умрём все.

И вот мы приехали в Востряково к совершенно незнакомым людям. Заплатили им и сказали, что «можно ли у них переночевать?» Они пустили нас. Говорят: «Да, мимо нас летят, но летят на Москву». И в эту ночь на Востряково сбросили бомбу!

Это смешно, но когда немцы начали сбрасывать на Востряково бомбу, то мы все скатились в овраг. Там деревня стояла на пригорке. И вот все выбегали из домов – и прямо кубарем летели вниз. Никто не пострадал, потому что бросили бомбу всё-таки чуть мимо деревни. Но это любопытный просто сюжет: что ни разу – уже два года шла война – ни разу над Востряково не бросали бомбу, а когда мы туда на одну ночь приехали, её сбросили.

- Налёты продолжались до 1943 года?

- Не могу сказать, не помню. Ну, когда уж на запад они ушли – я думаю, что уже тогда не бросали.

- Вы в госпиталях работали, когда учились?

- Конечно. Это учебный процесс шёл. И он шёл нормально. Я решила быть хирургом, я была членом хирургического кружка, и когда наш преподаватель, который вёл у нас хирургию, дежурил в клинике, я ходила к нему на дежурства. Первый медицинский кончала. Мне удавалось иногда крючки подержать ночью, когда шли операции. А так – ничего не давали же делать: только стой, смотри. А тут за крючок подержишься – это уже хорошо!

- Не было ли желания бросить институт, пойти работать? Вроде же там и получают больше, и кормят лучше…

- Вот, понимаете, «получать больше»? Это не звучало никогда. Этого не было никогда. Это принесено теперь.

- Как встретили 9 мая 1945 года?

- Это было что-то невероятное. Это было фантастически! Я вылетела пулей из дома и бежала по Донской улице. Вы когда-нибудь ходили по Донской улице?

- Нет.

- Вы даже не знаете, где она. Разрешите Вам сообщить, что это – самая красивая улица в мире! Совершенно. Мир я знаю не очень много, но что уж в России – так это уж точно, а что уж в Москве – так совсем точно. И я помню, как я бежала, ну… как сумасшедшая. Это разве можно забыть? Да что вы…

И вот я вышла – а там очень мало народу, на улице нашей. У нас не ходил никакой транспорт, у нас были деревья, липы стояли старые. И они стояли и со стороны домов, и со стороны кромки тротуара. И порой они, соприкасаясь кронами, образовывали сплошную линию какой-то такой аллеи в каких-то старинных замках, вот так кусками. Потом это уже пропадало, но они выступали навстречу друг другу всё равно. Зелень была, дома были красивые…

И вот я бежала по этой улице и целовалась со всеми, кто попадался навстречу, потому что навстречу – тоже не шли, а бежали. И мы бросались друг другу в объятия. Это я сама делала, прямо невзирая – мужчины, женщины. И я так добежала до середины этой улицы, почти до Калужской площади. Я побежала просто потому, что нельзя было дома сидеть, ну нельзя было! Что Вы, это было такое счастье! Вот представить себе невозможно…

- Что изменилось в Москве сразу после войны? Какие изменения принесла победа в военную Москву?

- Во-первых, это было мощное психологическое влияние. Кончилась война. Этого уже было больше, чем достаточно, во всяком случае, для первых периодов жизни, вот для первых недель, месяцев. Ну а потом, наверно, что-то улучшилось, я не могу сказать. У нас в семье не улучшилось, потому что источником жизни последних месяцев перед окончанием войны была моя стипендия. Я получала повышенную, потому что хорошо училась. Папа вообще сошёл со счетов в качестве зарабатывающего человека. Он заболел так, что он не мог работать. Мама оправилась и стала работать. Но уже прежней работы у неё не было. Её учреждение не вернулось. Она хорошо очень получала раньше и работала очень много и интересно. Она, между прочим, очень красивая: вот это её портрет на пианино стоит…

Позднее, улучшения были уже позднее. Смерть Сталина воспринималась так, как Вы её знаете, как записали в литературе. У нас в семье она воспринялась очень положительно. «Наконец-то уже!»

- На похороны не ходили…

- Упаси господь, ещё не хватало этого! Но по-настоящему глобально, масштабно – это так, как описано. Вся страна рыдала. А наше личное – нет, мы не рыдали. Но, наверно, не рыдающих было много тоже, но они, конечно, тонули в рыдающих. Потому что я знаю: очень многие ходили… и студенты, и семьи студенческие ходили – и рыдали.

- В Вашем кругу, вообще рядом с Вами – знали о репрессиях что-то в то время?

- Ещё бы. Мы жили в замкнутом дворе, в котором стояло… раз, два, три – четыре флигеля. В этих флигелях жили люди. Утром просыпаемся – кого-то нет. И все молчат. Конечно, а как же.

Мы жили на первом этаже, и у нас была такая хорошая площадь. В ней я никогда не нуждалась. У меня всегда была своя комната. Так случилось. Потом нас немножко потеснили, но всё равно это была, по московской голодной норме, роскошная квартира! Достаточно Вам сказать, что я очень люблю компании, всегда окружена была ребятами, и все веселушки производились у нас в доме.

А на уровне моего седьмого класса напротив нас выстроили дом Наркомтяжпрома. Заведовал этим – Орджоникидзе. Этот дом был спроектирован по современному тогда образцу. Пять этажей, по-моему, в нём было или шесть. И там поселилась тогдашняя знать, элита тогдашняя, вот эта из Министерства… это как называлось – народный комиссариат – из Наркомтяжпрома. Вот они, дети этих элитных родителей, влились к нам в нашу школу, все пришли в разные классы. И девочки, и мальчики. Вот только тогда у кого-то стало больше помещений, чем у нас. И мы дружили все вместе. И вот они все почти были из этого Наркомата, эти семьи в этом большом доме. Там было три или четыре подъезда, что ли, так вот примерно. Длинный он такой был. И вот то ли в одну ночь, то ли в две ночи – он опустел. Эти дети остались без родителей. Сначала забрали отцов, потом через некоторое время забрали матерей. Вот ещё как коснулось: это же – в классе!

- А в войну репрессии продолжались или нет?

- Про войну я не знаю. По крайней мере, рядом с нами – не было. Нет. Во время войны – не было. Я пытаюсь вспомнить… нет. После войны тоже – в моём приближении, в моём окружении – послевоенных репрессий я просто не знала. А перед войной – да. Вот седьмой класс, восьмой класс, близкие мои подруги, мои товарищи – остались без отцов и матерей…

После войны Ина Павловна работала врачом в лагере для немецких военнопленных, о чем написала книгу: https://www.litres.ru/ina-kuznecova/zona-miloserdiya/?from=topadvert
Интервью: А. Драбкин
Лит. обработка: А. Рыков


Читайте также

Нас вывезли в середине апреля 1942 года. Но я только смутно помню, как сидели с мамой в кузове грузовой машины. Она потом рассказывала, что нас даже обстреливали. Недалеко разорвался снаряд, и впереди идущая машина ушла под воду. Это ведь уже весна была и на льду Ладоги вода начала выступать. Говорит, мы просто объехали эту воронку...
Читать дальше

Наш дом оказался разрушенным, и опять пришлось жить в сарае: бабушка, мама и нас двое, уже подросших и не по годам повзрослевших детей. Помню, есть было нечего. В ход шла и лебеда, и молодой камыш, разные коренья. Лебеда нам даже нравилась. Варили из неё борщи, добавляли в лепёшки, смешивая с древесными опилками. Пекли их прямо...
Читать дальше

Но один полицай, который был охранником, дал им по клочку бумаги, карандаш, чтобы они написали домой записочки. Так мы получили от папы весточку: «Жив…» И, наверное, адрес там тоже был, потому что дедушка, бабушкин брат и мама сразу собрались в дорогу. Взяли продукты и поехали туда. Мама рассказывала, что когда они увидели папу,...
Читать дальше

Затем нас всех погнали в гетто «Печора» под Винницей. Никаких газовых камер там не было, но люди ежедневно погибали десятками: от голода, непосильного труда, от тифа и других болезней. Недаром этот лагерь сами заключённые прозвали «Мёртвая петля»… Столько лет уже прошло, но я не могу без слёз вспоминать, как издевались над нами...
Читать дальше

28 марта 1942 года пришел уполномоченный,  нас всех выгнали из домов. Сети остались в море. Из Ломоносова по заливу нас перевезли в Лисий Нос. Мороз был – 28°С, а я осталась в осеннем пальто и резиновых ботинках. От холода спас шерстяной платок. Нас долго возили по стране, потом посадили на пароход. 6 июня 1942 года высадили в...
Читать дальше

comments powered by Disqus
Пехотинцы Пехотинцы Летно-технический состав Летно-технический состав Артиллеристы Артиллеристы Связисты Связисты Краснофлотцы Краснофлотцы Партизаны Партизаны Медики Медики Другие войска Другие войска Гражданские Гражданские Разведчики Разведчики Летчики-истребители Летчики-истребители Летчики-бомбардировщики Летчики-бомбардировщики Минометчики Минометчики Летчики-штурмовики Летчики-штурмовики Самоходчики Самоходчики ГМЧ («Катюши») ГМЧ («Катюши») Зенитчики Зенитчики Пулеметчики Пулеметчики Снайперы Снайперы Саперы Саперы Кавалеристы Кавалеристы НКВД и СМЕРШ НКВД и СМЕРШ Водители Водители Десантники Десантники Танкисты Танкисты