– Меня зовут Малинин Сергей Петрович. Родился в 1925 году, а призван в армию в декабре 1942. Точнее, я добровольно пошел в авиацию. Тогда было очень модно помогать ей. А за первые месяцы войны, по сути дела, 1941–1942 гг. у нас, летчиков, понимаешь ли, и машин тоже уже стало не хватать… Это же не от хорошей жизни немцы презрительно говорили: «Русь фанера». У нас в Татарстане был объявлен комсомольско-молодежный набор в авиацию. А я, значит, на тот момент уже девять классов окончил и пошел работать, потому что расхотелось учиться.
– Как Вы узнали о том, что война началась?
– В тот день я со своим приятелем хотел пойти на рыбалку. У нас там был затон, ерши очень хорошо клевали. Он обещал нарыть червяков. У него в огороде компостная куча была, где червей много водилось, поэтому он нас ими снабжал. И вот как-то я его заждался, а его все нет и нет. Потом приходит, говорит: «Ты знаешь, не пойдем. Слышишь, что на улице творится? А еще вон, видишь, пацаны бегают по улице и орут, что на нас напала Германия». Вот так я и узнал.
На следующий день сельсовет мобилизовал меня разносить повестки от военкомата. Была объявлена мобилизация, создан комитет обороны. Объявили военное положение, в том числе и в Приволжском военном округе, включая Казань. Уже и Нижний Новгород тоже был там на военном положении. Короче говоря, стали уже мобилизацию производить. Вот я и таскался с повестками. Вспоминаю, заходишь в рабочий поселок в бараки: «Здравствуйте. Вам повесточка, распишитесь». Тут сразу жена в рев: «Можно ему завтра не пойти? А через недельку?» Я говорю: «Я это не могу решать, это только вы сами можете. Если надо, в военкомат сообщите, что вы придете тогда-то, и все будет нормально». Тех, кто работал на оборонном заводе, военкомат уже не беспокоил. Они через какое-то определенное время менялись, обновлялись. Но те, кто работал на заводе, нормально относились к призывам, а другие не хотели лезть под пулю немецкую.
Те, кто не был мобилизован, более или менее спокойные были. А те, кого уже мобилизовали, бросились в слезы. Просили близких: «Ты уж, если я инвалидом вернусь или калекой, не отказывайся от меня».
Все ждали, что Сталин будет выступать, но выступил Молотов.
– Как вот первая зима 1941 года? Голодно было или не очень? Как жили?
– Не могу сказать, что уж очень голодно было. В деревнях-то ведь картошка была, куры, поросенка держали. У нас, правда, не было хорошего надела, огорода. У всех было по 12-15 соток, а у нас 6-7. Я вот помню, что моя тетка, тетя Дуня, в Чуваш ездила за картошкой, меняла тряпки на картофель.
Школа в 1941 году продолжала работать, я ходил в девятый класс. А затем устроился зимогором. Это, короче говоря, человек-чернорабочий. Грузчик в основном. Работает только летом, когда баржи надо нагружать-разгружать. Платили хорошо. Во всяком случае, за лето некоторые успевали заработать столько, что можно было безбедно и зиму прожить. И вот мне это занятие понравилось. Но меня в эту бригаду зимогоров, настоящих грузчиков, не принимали, потому что мне тогда и семнадцати лет не было, паспорта тоже не было. Там действовала еще женская бригада грузчиков. И вот мы денька два работали и сотни две за них получали. На тот момент, 1940–1941 гг., – это большие деньги были. Водка (пол-литра) стоила шесть рублей, а килограмм сахара – четыре пятьдесят. Правда, сахар надо было достать еще, потому что очереди у нас в Казани громадные были. В Москву приходилось ездить за некоторыми продуктами.
Вот так у меня пошел бесконтрольный нал. Деньги я отдавал матери, а она мне на обувь, например, выделяла. Как-то купил бутсы спортивные. Тогда мода была ходить в школу в бутсах. К тому же нужно было заплатить за учебу сто пятьдесят рублей в два этапа по семьдесят пять Я с восьмого класса платил. Заработал и на десятый, а потом думаю: «А зачем нужна мне дальше школа? Уже всю математику прошли, включая тригонометрию, в девятом классе». А мне ответили: «В десятом Ньютона проходить будем». – «Да я без него проживу». А тут бригадир говорит мне: «Ну и чего? Ты так с девятилетки и будешь зимогором? Тут, у нас, если кто церковно-приходскую школу окончил еще до революции, считается грамотным, а ты чего будешь-то? Иди-ка ты лучше куда-нибудь в приличные». В «приличные» в 1942 году значило в авиацию летчиком.
26 декабря в военкомат я пошел и сказал: «Я вот хочу быть летчиком». Военком ответил: «Мы набираем и в авиационно-технические училища, и в летные. Пиши заявление». Я написал и говорю: «Только, ради бога, пришлите мне повестку, будто я не сам пришел, а меня призвали. А то мать меня не пустит в армию». Он засмеялся, говорит: «Пришлем повестки, пришлем».
Действительно, прислали повестку. Мы, наверное, недели две ехали, все гадали: «Куда же нас везут?» Вначале вроде бы по эшелону разнесся слух, что нас везут в Чкаловск (в Оренбург). Тогда его уже успели переименовать после трагической гибели Чкалова. И там была летная школа. Проехали мы Канаш, Ртищево. Стали подъезжать уже к Пензе. Смотрю – а дальше везут нас в Москву.
А тогда под Москвой бои продолжались, хоть наши и разгромили уже по большей части немецкие войска. Как раз в то время дивизия уральских сибиряков пришла под Москву. В общем, я было подумал, что нас туда везут, а потом смотрю – повернули на юг. А Сталинградская битва тоже еще не кончилась. Завершилась только в 1943 году окружением. В общем, ехали мы что-то долго. Все, в основном поезда, цистерны с горючим, двигались на Сталинград.
Приехали мы в Саратов, целую ночь там простояли. А тогда мороз был. Мы ходили искали сухие дрова. Где-то ребята забор сломали, потому что если вагоны не топишь, то замерзаешь: мороз-то градусов десять-пятнадцать, да еще с ветерком. Наутро нас повезли дальше. А куда? В Ейск. А там было артиллерийское училище. Школа, вернее. Готовили истребителей танков на «сорокопятке», а потом у них была уже другая пушка, 76-миллиметровая, которая стояла на танке Т-34. И нас направили туда, в эту школу. Как говорится, из нас собирались готовить «пушечное мясо» для танков.
До войны это было училище авиатехников, где выпускали техников-лейтенантов. Тогда командиром экипажа считался техник самолета, а летчик был как бы членом экипажа, первым заместителем командира. И вот нам сказали: «Летчиков уже готовят, а вот нуждаемся мы в механиках». Стали нас тогда учить на механиков. Раньше три года учились, а нам говорят: «Вы будете учиться только полтора года», – то есть в два раза меньше. Тимошенко тогда был министром обороны. Он сэкономил целых полтора года! И выпускали, получается, не техников-лейтенантов, а сержантов по воинскому званию. Это и на оплате отразилось: получал техник-лейтенант тысячу рублей, а механик самолета – пятьсот пятьдесят рублей.
Учились мы на ПE-2 – пикирующем бомбардировщике. Тогда был он модным самолетом. А тут американцы стали нам поставлять «бостоны», тоже двухмоторные. Они выпускали их для себя как штурмовики-бомбардировщики. Но, во всяком случае, у них было шесть крупнокалиберных (двенадцать с чем-то мм) пулеметов, которыми управлял летчик. И вот если из них ударить по какому-нибудь немецкому самолету, то он сразу же разваливался. Ну, и у «бостона» два мотора все же были. В то время он был вооружен двухрядной звездой воздушного охлаждения. Каждый мотор в тысячу четыреста лошадиных сил. И вот нас перебросили изучать эти «бостоны». Американцы присылали их нам по двум каналам: через Аляску своим ходом и на кораблях, но там японцы не пускали их во Владивосток разгружаться. Тогда Рузвельт договорился через Иран поставлять их к нам. В Иране самолеты выгружали, грузили на машины, а сборкой занимались уже у нас в Средней Азии. Вот у меня один русский летчик там учился. Я записался в группу для Аляски, хотел посмотреть, что за место. А потом нам сказали, что там уже достаточно людей.
В 1944 году нам еще прибавили срок обучения. Выпустили нас сержантами. Еще не успели мы сдать экзамены, как приехали уже вербовщики с разных фронтов. Тут мой приятель, хилый такой, говорит: «Я пойду на 4-й Украинский фронт. Там все же теплее, а тут холодно». А меня направили в Кострому. Там был учебный полк, где переучивали летчиков с учебного самолета У-2 на «бостоны». Они жаловались, что трудно им было. А в соседнем полку были летчицы, а в техническом составе у них мужики. Мы все им завидовали, потому что обслуживание У-2 было элементарным. Если масло где-то немножечко подтечет, то польешь бензина, возьмешь тряпку, протрешь. Там был пятицилиндровый двигатель М-105, сто лошадиных сил. Эти летчицы там натерпелись! Немцы их очень не любили: считали, что ведьмы налетели. Если немцы сбивали их и летчицы садились, то фашисты сразу их хватали, раздевали: охотились за меховыми комбинезонами и унты с них снимали. А потом говорили им раздетым: «Идите к русским». Но, конечно, не все доходили, потому что как раз морозы были градусов двадцать ниже нуля.
Переучивались мы в Костроме довольно-таки быстро. Там же и переоборудование происходило. Во-первых, нужно было бомболюки оснастить бомбодержателями, повесить шестнадцать стокилограммовых бомб. А впереди, где был отсек для крупнокалиберных пулеметов, там всё убирали и делали кабину штурмана, а в полу размещали иллюминатор, куда вставлялся бомбосбрасыватель. Летчик смотрел и, как только до цели сколько-то оставалось делений, нажимал кнопку, и бомбы летели. И мы, конечно, не в полевых условиях переоборудованием занимались, а в Химках. Нас туда в командировку послали, в том числе и меня. Мы там, значит, помогали рабочим с переоборудованием. В основном приходилось пилить, строгать и сверлить подзакрылки.
Всякое там бывало. Даже случаи полной халатности. Как-то отрабатывали мы взлет и посадку. Командир эскадрильи несколько взлетов сделал, несколько посадок – все нормально. Тут один летчик говорит: «Я еще хочу сделать взлет, что-то мне кажется, что я должен у самого «Т» приземлиться. А у меня то раньше времени касаются колеса земли, то уже после посадочного знака «Т». Дайте еще раз попробовать». Ну, а механиком был уже опытный старшина Молотков. Он отвечает: «Там осталось бензина только-только дорулить до стоянки». А это примерно метров пятьсот. И тут Харламов, инженер эскадрильи, вмешался: «Ты что пугаешь летчика?» Молотов отвечает: «А чего пугать-то? Вот бензобаки-то пустые. Пойдем откроем, горловину посмотришь. Там много бензина?» Полезли они, посмотрели: баки пустые, и только в самом нижнем немного плескался бензин. Тогда Харламов признал, что Молотков прав: «Я верю Молоткову. Он механик самолета, он же за это дело отвечает». Тут подходит к ним инженер полка Любимский, строгий мужик: «Ведра два там будет. Да хватит ему, чтобы взлететь, сделать полукруг и сесть!» Ну, летчик пошел на взлет. Взлетел, набрал высоту метров двадцать пять… тридцать… и раз! – у него моторы как обрезало оба. Летчик попробовал их снова запустить. Нажал тумблер, остатки бензина закачал в карбюраторы. Вроде завелся. Моторы фыркнули и снова заглохли. Вот он упал и загорелся. А экипаж-то весь с ним был: и стрелок, и стрелок-радист. Штурман выбрался из кабины, а летчик уже не смог, потому что когда грохнулся он, то ударился лицом о свой штурвал и потерял сознание. Народ прибежал, пытались вытащить его, но было уже поздно. Бензина там уже не было, а пары-то остались. А они взрываются, оказывается, еще лучше, чем сам бензин. Никто не мог подойти. Даже из соседней деревни с топорами приехали, чтобы попытаться достать ребят. В той кабине, где стрелок и стрелок-радист были, пространства много большого. Но сколько ни прыгали, не могли открыть, потому что заклинило люк – ведь самолет, по сути дела, на днище лежал. А там еще был верхний люк, но и его никак не могли открыть. Так бедные и сгорели. Вот это была самая страшная трагедия. Похоронили их в Костроме на кладбище. Потом после войны уже была здесь, в Москве, встреча на День Победы. Мы всей нашей дивизией и 4-й воздушной армией встретились в Центральном ресторане. И вот был там этот Любимский. И он сцепился с Молотковым. Молотков сказал: «Вот благодаря твоему чуткому руководству мой летчик с двумя товарищами сгорел. Зачем разрешил им лететь? Я же докладывал, правду докладывал». Вот чуть ли не до драки дошло.
– А наказали кого-то за этот случай?
– Нет. После трагедии Харламов сказал: «Давайте мы эти моторы, хоть они и обгорели, снимем, привезем сюда, на стоянку, разберем, посмотрим в чем дело, почему они заглохли-то». И вот как бы все сложилось, будто авария произошла по техническим причинам. Сам же Молотков, по-моему, и подсказал Харламову: «Вот знаешь, слева от кресла пилота, внизу есть две рукоятки. Одна – для выпуска и уборки шасси, а ниже – кран перекрытия бензопровода. И вот летчик, наверное, слишком далеко руку засунул и вместо того, чтобы убрать шасси, перекрыл бензопровод. И все, вот так и спустили все на технику. Под суд надо было отдавать, конечно, того, кто давал команду, – Любимского, инженера полка. А тогда как раз готовилась операция Висло-Одерская по взятию Кенигсберга, поэтому садить инженера полка было не очень хорошей идеей. И там как раз вот нужны были эти самолеты. Мы считались уже подготовленными, а летчики – обученными.
Нам было приказано к такому-то сроку перелететь на польский аэродром в Белосток. Он в 1939 году отошел к нам, а потом все же отдали его полякам. Там хороший был аэродром. Прилетели мы туда составом: мотористы, оружейники, прибористы, те, кто заряжал кислородом баллоны, тоже. Больше половины специалистов приехали туда на поезде, а вот старшие механики, техники – на самолетах.
– А Вы были механиком самолета?
– Да, старшим механиком. За спинкой летчика было такое пространство, его называли «гробиком». Почему «гробиком»? Потому что было действительно похоже на гроб. Сверху закрывалась крышка. И вот лежишь позади летчика, удобно. Единственным неудобством было то, что туда не влезал парашют – если с ним там размещаться, то не закрывалась крышка. Тогда ослабляли ремни, спускали парашют к бедрам, на ноги и придавливали.
Часа три мы летели в Белосток, если не больше. А парашют пережимал икроножные мышцы. В результате – застой крови. Поэтому у меня просто не получалось встать, поскольку кровообращение нарушалось. Вытащил меня летчик, поставил на землю, говорит: «Ты походи, разомнись, кровь забегает». Такое не только у меня случилось, но и у других солдат, но мы решили это неудобство не афишировать, потому что нам сказали бы, что если хотим лететь с парашютом, то полезали бы мы лучше к стрелку-радисту в фюзеляж Ф-3 (то есть в пространство, предназначенное для стрелка и стрелка-радиста). У стрелка-радиста там рация была, он для связи работал. А в «гробике» нам интереснее было, потому что все видно. А в Ф-3 тоже хоть и есть один иллюминатор, но почти ничего не видно. Я всегда говорил: «Я буду там, в «гробике», потому что надо за летчиком следить». Он был, конечно, опытный, но еще молодой (1922 года). Не знаю, сейчас жив он или нет. В Калинине он в дальнюю авиацию потом перекочевал учиться на «ил».
Как-то, помню, летели с ним, а вокруг нас леса были. И я смотрю, что мы вот-вот собьем верхушку ели винтами. Можете себе представить? А там были так называемые воздушные ямы. Раз! – тебя вроде как бы вниз бросает, и тут сосну или елку рубит винтами. Прилетели потом на аэродром, а все головки цилиндров самолета ребристые, забитые не только хвоей, но и ветвями со щепками. Брали отвертку и выковыривали все. Потом смотрим: инженер эскадрильи бежит и помогает нам.
Этого моего летчика-товарища звали Соловьёв Михаил. Он был в 640-м полку. Мы вместе учились в Ейске. Встретились мы с ним потом только в Германии. У нас там была остановка перед Берлином. Я его увидел и спрашиваю, почему он в шрамах на переносице. И вот он говорит, что как-то летел с одним летчиком из эскадрильи управления, и тот решил побаловаться: посшибать елки. А как стали назад возвращаться, их самолет как тряхнуло! Они попали в воздушную яму. Удар был сильный. Летчик этот, видимо, растерялся и выключил мотор левый, которым ударился самолет. Может, он правильно сделал. Начали они стремительно снижаться. «Вначале рубили, – говорит, – верхушки, а потом больше и больше вниз летели. В конце концов, я, – говорит, – смотрю, а там, впереди, – здоровая сосна с толстым стволом, сантиметров тридцать в диаметре. Мы в нее и врезались». А в момент падения Миша потянулся открыть фонарик у «гробика», поэтому при ударе его выбросило. Он плечом влетел в остекление кабины (оно броневое было). Штурман их погиб. Он впереди сидел. У него же открытая кабина была. А летчик тоже ударился головой о броневое стекло. Оно толщиной в ладонь, выдерживало крупнокалиберные пули. Хорошо, что не было других членов экипажа: ни стрелка, ни стрелка-радиста.
Мише потом предлагали демобилизацию по случаю ранения, но он отказался. «А чего я, – говорит, – там, дома, делать буду? В колхозе ишачить?» Поэтому остался. После войны он своей смертью уже умер. Ну, какая своя смерть? Все вот эти передряги все равно на его здоровье сказались. Он болел потом.
– Что было после того, как Вы прилетели на фронт?
– Там тоже все не слава богу. Аэродром был, конечно, вроде хороший. Его еще поляки построили. Потом мы его доводили до ума в 1939 году: сделали стоянки для самолетов в лесу. Все было вроде нормально. Вселились мы на краю аэродрома в землянку, а ее до нас занимал технический состав немцев. И не прошло, наверное, двух недель, как весь наш технический состав, что жил в этой землянке, обовшивел. И вся наша 327-я дивизия тоже! Нам об этом доложил заместитель дивизии по МТО.
А еще на каждом аэродроме, включая наш, был батальон аэродромного обслуживания (БАО). Он готовил взлетную полосу, чтобы она была чистой от снега, дождя, чтобы не была скользкой, если мокрая, и т. д. Также БАО организовывал кормежку для летного состава – в первую очередь, для технического состава – во вторую. У летного была седьмая норма, а у нас – девятая. Но ничего: жить можно было. Во всяком случае, у нас из полка никто не удирал в пехоту, чтобы там лучше кормили. Там, в пехоте, кормили на передовой. Там уже была вторая норма. Помню, из числа нескольких пехотинцев образовалась команда, которая занималась продажей продуктов. Наживались таким образом. Ворошилов потом сам приезжал на место, возглавлял комиссию по расследованию этого случая. Кое-кого там расстреляли даже, по-моему. А тогда как раз проходил эшелон из Нижнего Новгорода, и один там бежал на фронт. Приехал этот эшелон на место, а старшина роты пересчитал людей и видит: один лишний. Он и говорит со смешком: «Что вы там размножались, что ли?» Отправил он извещение в Гороховецкие лагеря о том, что такой-то человек лишним оттуда прибыл. Военный прокурор ответил, чтобы этого солдата вернули на место. А он тогда взмолился: «Лучше в штрафную роту определите». И вот там он уже кровь, как говорится, проливал, отмывал свое дезертирство. И остался все же жив, хотя был ранен.
А вшей мы вот как выводили. Пригнали два или три поезда. На каждый фронт предполагались одна-две поезд-бани с устройством для прожарки и прочим необходимым. А тогда как раз весна была. Точнее конец февраля – начало марта. Поступила команда сделать прививку всему личному составу. Раньше прививку делали в три укола с промежутком в семь дней. А тут уже у нас было новое медицинское изобретение – три прививки в одной. Комбинированная прививка. И вот ее сделали всему нашему техническому составу. А тут приезжает комиссия из Генштаба и говорят, что не продумано было делать прививки тем, у кого вши. И вывели поэтому из строя всю дивизию.
А мы вот как раз только тогда пошли вроде бы в гору. Из Белостока летали на Орнштейн. У нас был Орнштейнский полк. Имел собственное название. И на Млау летали. И там, под Млау, обнаружили скопление танков и пехоты противника. Короче говоря, они готовились к контратаке на наши наступающие войска. Это уже было 14 января, наше наступление, Висло-Одерская операция.
Обычно самолет так готовят: моторист и механик подвешивают бомбы. Килограммов сто. Вдвоем это сделать, конечно, тяжело, поэтому обязательно должен быть кто-то третий, чтобы помог попасть им в пазы бомбодержателей. Вот механик у нас татарином был, Ахмат Беркутов звали. И вот он положил на бомбу подвешенную свою ушанку, потому что жарко ему стало, а в руках держать ее не хотел. И забыл. Вспомнил, только когда увидел, что летчик уже залез в кабину, запускает мотор и закрывает бомболюки. Ахмат махал ему, мол открой бомболюки, а тот улетел.
В полете была договоренность: бомбометание производить строго по сигналу командира. Он должен был первый открыть люки, начать бросать бомбы, и тогда остальные летчики могли тоже подключаться. И вот летят они. Цель уже вроде близко. Все наготове. Командир открывает бомболюки, а его с этой бомбой резко сдувает встречный поток воздуха, и он начинает падать. А летчики успели заметить, что командир бомболюк открыл и что-то сбросил. А что? Бомбу, конечно. Тогда все нажали на кнопки. Всего было тридцать самолетов и в каждом по шестнадцать бомб. А в это время как раз началась немецкая контратака. Получается, что они по своим-то войскам тоже попали бомбами! Такой скандал был! Вызвал командир всех к себе: «Как же так получилось, что вы отбомбились раньше моей команды?» Они отвечают: «Ну, из ваших бомболюков посыпались бомбы». – «Как посыпались? Ничего там не посыпалось». И тут Ахмат говорит: «Наверное, это моя ушанка вылетела оттуда». – «Какая ушанка?» Он все честно рассказал. Тут командир закричал: «Из-за тебя, сукиного сына, еще под суд попадем!» Хрясь ему по морде. Избил его, короче говоря. Но тот не жаловался. «За дело, за дело, – говорит, – избил».
Короче говоря, весь полк в панике. А потом прибегает к нам посыльный, докладывает: «Товарищ командир, вызывает командир дивизии к телефону». Тот подбегает: «Слушаю-слушаю». Он думал, сейчас его распекать будут и говорит: «Виноват». А тот отвечает: «Чего виноват? Благодарность тебе объявляю». Оказывается, вот эти бомбы как раз упали на немецкую колонну, которая готовилась к контратаке. А следом за этими нашими самолетами налетели еще наши штурмовики и разбили те танки немецкие, что остались целыми. Короче говоря, за это нашему полку дали название «Орнштейнский» . Другие командиры тоже получили орден Александра Невского.
– Что дальше было? Как Ваш экипаж воевал?
– Наш экипаж храбро воевал. По-всякому было. Там встретились асы с двух сторон: немецкой и нашей. Когда был штурм Берлина, у немцев здорово был укреплен рубеж на Зееловских высотах. Наша пехота с танками сразу не могли их взять. Мы же бомбили эти укрепления. И вот в последний раз получилось так, что только мы отбомбились, как откуда ни возьмись налетели на нас «фокке-вульфы» и «мессершмитты». Командовал прикрытием ас Зелёнкин. «Чего-то, – говорит, – пропали наши истребители». Американские «аэрокобры» и «лавочкины» хорошие были. Их стали перегружать: уже некоторые имели 37-миллиметровую пушку. Вот Як-9, например. Так вот в ответ налетели наши. А в одном из самолетов был Михаил Решетов, и к нему попал 20-миллиметровый снаряд, прямо в лоб. У него за спиной была рация, так ее всю прошило, и уткнулся снаряд в бронеспинку летчика. Не пробил, ничего. Он потом рассказывал: «Мне летчик говорит, что он слышал удар в спину. Смотрю на мотор, а он весь оголенный, обшивка содралась». Из бензобаков у них начал хлестать бензин. «Идем, – говорит, – на одном моторе. Левый мотор пришлось выключить, потому что я боялся, что из-за раскаленных выхлопных патрубков все загорится».
Наконец, штурман Тебеньков ему докладывает: «Перелетели Одер. Вон там вижу картофельное поле. Может быть, на пузо сядем на картофельное поле?» Летчик Мишка согласился. «Давай, – говорит, – сядем, попробуем. Наверное, не сгорим». Штурман отвечает: «Да нет, весь бензин уже вытек, уже все там. Гидросистему пробили, передняя ножка шасси выпустилась. Тебя, когда будешь вылезать из люка, обязательно об это шасси воздушной струей бросит. Учти». А летчик настаивает: «Все же я сгруппируюсь». И действительно, ударился сам Тебеньков уже бедром передней ноги о шасси. Был открытый перелом. Получается, с парашютом с переломанной ногой Тебеньков сел. (Он женился и живет в Хмельницком сейчас).
Хозяева картофельного поля, на которое они сели, бежали к ним возмущенные, потому что самолет всю картошку вскопал, а она только-только посажена была. Они жаловались потом в наше правительство. Какую-то компенсацию, наверное, оно им выдало. Не будешь же с этими поляками драться из-за картошки. А стрелка-радиста там похоронили. Я с самолета снял винт, а он уже был согнут в бараний рог, водрузил его на могилу. Потом его, наверное, поляки выкопали и переплавили на ложки алюминиевые. Это был даже не алюминий, а хороший, высококачественный дюраль.
Это случилось 26 апреля. По ленд-лизу мы взяли обязательство: все, что годится, отправить им, а они уже на переплавку пустить собирались. Все же остатки, что нельзя было использовать, нас заставляли сжигать, а это не так просто было сделать.
– А что с этим самолетом в итоге стало? Его восстановили или разобрали?
– Нет, все разобрали и сожгли остатки. Приборы, консоли, крылья и моторы предварительно сняли. Центроплан оставили: он был весь разбит.
– А потери большие были в полку в этот день?
– Когда мы в Польше стояли, были потери. На собрании даже принято было решение: если подобьют, с парашютом не выпрыгивать, а гибнуть вместе с самолетом. Якобы немцы очень плохо обращались с выжившими летчиками. Они уж чувствовали: война должна завершиться в нашу пользу. Вот во второй эскадрилье так экипаж и погиб.
В моей эскадрилье тоже были потери. Особенно после бомбежек Зееловских высот. Один ранен, другой убит, а самолет весь разобрали.
– А вообще «бостон» требовал больших усилий при обслуживании?
– Он был, как говорится, конструирован для полетов над морской гладью, над пустыней Сахара. Они же готовились Роммеля там уничтожить. Самолеты даже были покрашены под цвет пустыни: желтые с темно-зелеными пятнами. В отношении обслуживания самое главное было мотор вовремя завести. А у нас зима стояла, надо было греть его, а приспособлений для подогрева не было. Это потом уже придумали АПЛ (авиационную подогревательную лампу). Это как примус, короче говоря, только большой и с вентилятором. Может качать там горячий воздух под капот. То есть важны были температурные условия. А так, если мотор горячий, то он заводился хорошо. Раскручивался маховичок металлический, тяжелый, двадцать тысяч оборотов в минуту. А потом эту кинетическую энергию, понимаешь, переключали на коленчатый вал. Оборотов три-пять сделает, все промажется, и уже карбюратор заработает , а за ним включается зажигание. Вот так запускался мотор.
Поломки, конечно, случались. Были кожуха клапанов толкателей, а там масло. Эти толкатели нажимали на клапаны для выхлопа, для всасывания. И они соединялись с цилиндром двигателя, так называемыми дюритами. И вот когда начинаешь прогревать мотор, туда идет горячий воздух, а резиновая манжетка на хомутах не была для этого приспособлена, т. е. для такой температуры. Поэтому она горела. И вот ее надо было менять. А это целая проблема, потому что нужно снимать клапанную коробку. В общем, целая волокита.
Помню, это было в Костроме. Мы, когда готовились к перелету в Белосток, всегда держали машины готовыми к полету. Мы, конечно, постоянно их не прогревали, чтобы АПЛ не сгорела, но каждые полтора часа примерно запускали. Поработает там минут десять-двадцать – выключали, закрывали чехлом. В общем, не спавши выполняли вот такую работу. Весь технический состав на тот момент уже уехал на поезде, а мы остались.
– А двигатели надежные были?
– Да. Ну, мы же еще на «петляковых» были. Там стояли М-105. По-моему, тысяча сто лошадиных сил. Вот эти машины имели моторесурс – сто часов. Потом его довели до ста пятидесяти, а «бостоны» имели четыреста часов. Свечи наши выдерживали двадцать пять часов работы, по-моему, а все равно их надо было менять для профилактики. А те, понимаешь, и по двести часов выдерживали! Американцы изоляцию делали фарфоровую, а наша изоляция была из слюды. Она крошилась от температуры. К тому же нам нужно было проводить регламентные работы через двадцать пять-пятьдесят часов работы. Масло менять, конечно, приходилось.
На наших самолетах еще после каждого полета приходилось смотреть фильтр двигателя, чтобы на нем не было стружки. На американских тоже смотрели, но у них была совсем другая культура производства. На наш шатун смотришь и понимаешь, насколько он необработанный, с какими-то подтеками. А у них детали отшлифованы, отникелированы, а значит – они намного износоустойчивее.
– А правда ли, что в наши двигатели можно было залить масло чуть ли не из ведра, а вот американские двигатели требовали очень хорошего масла?
– Да. В американские через фильтр вливали. Вначале даже заставляли нас через замшу и бензин это делать. Замша ведь пористая, даже мельчайшие частицы удерживает. Потом она подсохнет, встряхнешь ее – и вся грязь отлетела. Мы так делали, когда время было. Инженер также контролировал, когда бензин заливали. У нас бензин был 68-й с октановым числом около сотни. Добавляли туда тетраэтиловый свинец для повышения октанового числа.
– А американского бензина у вас не было?
– Американский потом появился, когда наши перестали справляться с завозом. На нашем бензине моторы тоже ничего так работали. Октановое число, конечно, влияет на мощность…
Американский бензин был голубоватого цвета. В него добавляли тоже какие-то присадки, но они вроде безвредные были. Хотя нас предупреждали, что он и на зрение влияет, и на половую сферу. Это нам врач полка, женщина-капитан, рассказывала.
– А вот, кроме моторов, еще что-нибудь на самолете требовало обслуживания?
– Шасси… Стойка шасси была заправлена соответствующим маслом. Обычно мы антиобледенитель винтов (85% спирта и 15% глицерина) в стойку шасси тоже закачивали. Мы его «ликер-шасси» называли, потому что он был сладкий на вкус. Антиобледенитель винтов подавался по трубочкам в комель, а дальше под центробежной силой разбрызгивался по всей плоскости. Также заполняли колеса воздухом, чтобы давление нормальное было.
Но из-за того, что этиловый спирт заменили на метиловый, у нас был случай отравления. В Костроме. Был праздник – какая-то годовщина Великой Октябрьской, да еще и социалистической, революции. Командир дал выпить по сто граммов. Мы тогда как раз не совершали боевых вылетов. Выпить предлагали не только летчикам, но и всему техническому составу. И тут один говорит: «А мне сегодня залили старый антифриз. Антиобледенитель винтов слили, а новый налили. Хотите, я вас угощу?» Мы пошли. Дураки! Сколько нас было? Кроме меня, еще трое. У американцев были в кабине разные по объему термосы, . И вот были приготовлены два литра жидкости. Крышечка термоса как раз как бы мерной была.
Снег только выпал. Закусить было нечем. Только если самим снегом. Один выпил, потом второй, я попробовал. Мне как-то не очень: я и раньше не особо-то спирт любил, да еще и неразбавленный. Я даже не стал глотать, а выплюнул его и все. Зато остальные хорошо спиртом накидались. Тут Иван Лявин со своей машины мне говорит: «Ты знаешь, я, наверное, не пойду в казарму-то. Что-то мне плохо. Тошнит. Я вот сейчас завернусь в эти чехлы и в Ф-3 буду. А ты принеси мне чайку». Я его, наверное, с неделю отпаивал чаем. Он ничего не ел. Попьет чаю – снова рвота. А другие, понимаешь, попали в госпиталь. Кто-то из них умер, кто-то ослеп вначале, потому что на зрение напиток этот тоже влияет. А тот спирт, что слили, оказывается, тот же Любимский увез, а налил нам древесный. А куда увез – неизвестно. Потом метиловый спирт запретили и вернули исключительно этиловый.
– А когда приходили американские машины, что с ними еще было для вас укомплектовано?
– Бортпаек. Иногда сигареты нам доставались. Американцам после каждого приема пищи выдавали пачку из пяти сигаретин до следующего обеда. Получается, пятнадцать в день. Сигареты Camel назывались.
Там еще были термосы, батарейки для фонарей, для переносок тоже. Не везде же электричество-то есть. А там переноску включишь – и светло. Мотор освещен – все, можешь работать. Консервы мы особо-то не любили. Уж больно жирные они были с беконом. Мы их чего-то не особенно жаловали, но ели.
Еще охотились за инструментом. У них был чемоданчик такой специальный. В нем были разные отделения, где ключи лежали, например. У меня так долго хранился маленький разводной ключ там. Потом сломал я его. Вот мы за таким чемоданчиком особенно охотились.
– А вот какие-нибудь наручные часы, журналы были?
– Нет, до нас ничего не доходило. Только те, что на приборной доске были. Будильник с кулак был. Некоторые снимали часы с приборной доски и клали в карман. А в кармане и махорка, и часы, и много всего еще, поэтому часы в итоге выходили из строя.
– А какие-то трофеи брали? Посылки домой посылали?
– Нет, никаких посылок. Только однажды была вынужденная посадка с Зееловских высот. Наша бригада прислала нам машину. Мы поехали разбирать самолет. По пути заехали в Штекин, рядом был. Приехали, а там уже здорово похозяйничала пехота.
Я зашел в квартиру. Стоит буфет с посудой. А мне она не нужна. Мне бы портянки найти. Тут Лявин говорит: «Хочешь бархатные портянки?» Я отвечаю: «Хочу». Он штору сдирает: «Ну, крои давай». Скроили мы портянки, хорошие, бархатные. Николай Васильевич тоже насчет трофеев был молодец. Ему 46–47-й год шел. Он уже чувствовал, что скоро будет увольняться, поэтому с другом поехал в Лейпциг, а там находилась какая-то фабрика по изготовлению иголок для швейных машин. И вот они набрали целый чемодан иголок. Доехали до Бреста, где у нас был перевалочный пункт через польскую границу. Поезда на тот момент не ходили. Они сняли с приятелем комнату и сколько-то там жили. А потом, когда надо было уже идти садиться на поезд, хватились, а трофеев-то нету. Они тогда вернулись обратно, снова набрали фильдеперсовых чулок, еще какое-то барахло, включая женское нижнее белье. В нем потом видели наших русских дам в Большом театре.
Потом этот чемодан с иглами продали они какому-то барыге, а на полученные деньги Николай Васильевич купил себе полдачи в Салтыковке и жил там. Вот не так давно умер. Похоронили, осталась жена. После войны, когда он вернулся с фронта, женился на прокурорше Балашихинского района. Она его тоже обобрала и выгнала. А потом он эту свою жену встретил. Хорошая женщина была. Елена Александровна.
– А перевооружили вас на что?
– На ТУ-2, двухмоторные, пикирующие.
– В полку хорошие взаимоотношения с летным составом складывались?
– Да. Помогали друг другу. Перед запуском нужно было винт вручную прокрутить. И вот человека два-три могли это сделать, потому что смазка загустевала.
После окончания войны мы уже перелетели из Германии в Западную Украину, готовились помогать грекам. Там уже была заваруха. А англичане нас вытеснять-то хотели с Балканского полуострова, поэтому первые недели там с подвешенными бомбами ночевали. Потом как-то все нормализовалось, а то было напряжение, такое неприятное ощущение. Еще не похоронили тех, а тут еще война назревает.
– А личное оружие какое-то было у Вас?
– У меня был карабин. Я сам его попросил, потому что он маленький и очень удобный. Можно на охоту на зайцев ходить. Помню, ляжешь там где-нибудь, стрельнешь разочек в воздух – эхо на весь лес. Заяц думает, что в него из леса стреляют, поэтому бежит прямо на меня. Подбежит метров на десять-двадцать, стоит столбиком, смотрит, а я же не шевелюсь, тихонечко прицеливаюсь – и наповал. Мне жалко их было. Еще охотились мы там в Германии на ланей. Ходили на них с «трехстволкой».
Однажды смотрю: вышла лань. Расстояние было порядочное: метров сто пятьдесят-двести. Я из положения «лежа» стрельнул. Целился в голову. И она вроде пропала, мне даже показалось, что я попал в нее. Подхожу – нету, только небольшие пятна крови. Оказалось, что пуля попала в рог, а лань живая убежала. Так я и рад этому был.
– Когда в Германию вошли, как складывались взаимоотношения с местным населением?
– А с местным населением мы не контактировали. Я же рассказал, как мы сели на картофельное поле. Сразу скандал!
БАО, чтобы не возить из России официантов, поварих, посудомоек, прачек и так далее, набирали их из числа полячек. Платили им хорошо, поэтому отбоя не было. Уборщиц тоже нанимали.
– А вот какие-то награды у Вас есть за тот военный период?
– А как же?! Медаль «За победу над Германией», за взятие Кенигсберга дали медаль «За боевые заслуги». Ордена я потом уже честным трудом на гражданке заработал. Точнее на службе, но уже в послевоенное время.
Помню, что «бостоны», когда мы из Меркиш-Фридланд вылетали, нас заставили сдать. Я не знаю, кому там сдавали… БАО, похоже, принимало развалюхи наши. Я сомневаюсь, что в Америку они доехали. Их, наверное, на запчасти и кому-нибудь отдали просто.
– А как Вы День Победы встретили?
– Был один позорный случай. Были у нас как-то перебои с питанием, хотя хлеба вроде давали много. Мотористы, среди которых Кузьма был, пошли за трофеем. Взяли мешок, набили его золой древесной, где-то поймали поросенка – то ли у поляков, то ли у немцев. Там еще вперемешку немцы и поляки жили. В мешке поросенок, конечно, задохнулся. Его разделали и сожрали. И я вот лишнее, наверное, съел. Получился казус: живот заболел, я попал в медсанбат. А там на лечении был этот Тебеньков, штурман, его нога еще никак не могла срастись. И вот там мы оба лежали.
Вначале мы там праздновали взятие Берлина. Это было второго мая. А потом на День Победы у нас стрельба была. Я вот все боялся, как бы мой новый самолет случайно не расстреляли. Я его вот только-только получил, не успел даже на боевые вылеты слетать.
Стали мы готовиться к перелету в Украину, в Проскуров.
– Спасибо Вам за рассказ!
Интервью: | А. Драбкин |
Лит.обработка: | Н. Мигаль |