Top.Mail.Ru
131309
Артиллеристы

Григорий Сухоруков: я выжил в боях подо Ржевом

МИРНЫЕ ГОДЫ

1. Трудное детство. Начало пути.

На Руси только дворяне учитывали свою родословную. Что касается трудового люда: крестьян, рабочих, других низших классов и сословий, то их однообразная, бледная жизнь, низкий уровень культуры не вызывали потребности интересоваться своими фамильными истоками. Дальше жизни дедов и прадедов они не заглядывали. Не составляет исключения и наш род Сухоруковых. Ведя борьбу за жизнь, преодолевая постоянную нужду, до родословной ли тут? Правда, был у меня в молодости один случай, который заставил подумать о своем роде. Сдавал я экзамены по истории России в Ленинградском университете. Профессор открыл мою зачетную книжку, прочитал фамилию, посмотрел на меня внимательно и говорит: «Фамилия ваша историческая, вы, случайно, не родственник героя войны русского народа против нашествия поляков в начале семнадцатого века?» Я смутился оттого, что не знал такой исторической личности, и прошептал в ответ что-то такое невнятное. После экзамена, который я сдал хорошо, я начал искать эту историческую личность с моей фамилией. Нашел. Оказалось, что настоящая фамилия одного из предводителей народного ополчения – Минина – была Сухоруков. С тех пор я стал более уважительно относиться к своей фамилии.

Учился я в Ленинградском университете. Окружали меня студенты из состоятельных семей со звучными фамилиями: Файнберг, Кацнельсон, Носон и др. А моя, очень обыденная и простая, меня как будто унижала. Иногда я подумывал, не изменить ли мне фамилию. Приятно бы звучала: Орлов, Орловский – по имени области, из которой я вышел. Но эта ничуть не хуже других. Отец мой, Сухоруков Михаил Михайлович, был природным землепашцем. Только в детстве ему пришлось пасти скот. Эти годы в своей жизни он считал самыми несчастными и потому, умирая, заказывал маме: «Не отдавай детей в пастухи». По рассказам моей матери Лукерьи Никифоровны, до революции, а вернее до первой империалистической войны, жили они сносно. Имели лошадь, корову, крестьянскую хату на две половины, разделенные сенцами. Одна половина – жилая, другая – горница, занятая различными домашними предметами. Ее бы правильнее назвать кладовой. В этом доме в деревне Подгорелец я и  родился в 1917 году, дни рождения у нас не отмечали. День своего рождения уже после войны я узнал от старшей сестры Прасковьи Михайловны, которая его обозначила 28-м ноября. До этого, приблизительно зная, что я родился в ноябре, присвоил себе официальную дату рождения – 19 ноября. Это День артиллерии, установленный советским руководством в честь «бога войны», сыгравшего выдающуюся роль в разгроме немцев под Сталинградом. Отдал дань и я своему роду оружия, где я воевал почти всю Великую Отечественную войну 1941-1945 годов.

Сохранился в моей памяти рассказ об отце моего отца, т. е. о моем деде, которого я не видел, не знал. Был он сильным, крепким мужиком с непокорным характером, горячий и вспыльчивый. Работал он у помещика. В одном из столкновений с ним не смог снести обиды – оскорбления или удара. Схватил, что попалось под руку – лохань с водой – и обрушил ее на помещика. За этот редкий, невероятный по тому времени поступок он был сослан на каторгу пожизненно. Там он неизвестно как и когда погиб. Будущий мой отец рос сиротой в большой нужде.

О своем отце я мало что помню. Он умер 45-ти лет, в январе 1924 года, когда мне было шесть лет. Знаю, что в 1916 году он пришел раненый, больной с фронта. Много курил, сильно кашлял. Роста среднего, коренастый, с походкой штангиста-тяжеловеса. Немного ссутулившись, руки он держал как-то в стороне, полусогнутые в локтях. Такую же форму приобрел и его желтый дубленый полушубок, который висел на гвозде с растопыренными рукавами.

Рассказывала мама, что он был сильным, смелым, трудолюбивым человеком со вспыльчивым характером. Мама гордилась тем, что умела укрощать его гнев. За всю их совместную жизнь он ни разу не ударил ее. Буйство подвыпившего хозяина в крестьянской семье было нередким явлением. Односельчане побаивались вступать с ним в скандалы. В селе причин для ругани было много: ежегодный раздел земли по едокам, общинных покосов, прореживание, очистка леса и заготовка дров обществом. Эти работы проводились совместно и вызывали противоречия временного характера. Личной земли не было, только у каждого дома был свой постоянный участок, на нем выращивали овощи и различные крупяные культуры. А в целом народ в деревне жил дружно. Уважительно относились друг к другу. Приветливо здоровались, называя друг друга по имени и отчеству, или только по отчеству. Последняя форма приветствия считалась более близкой, уважительной. Помогали друг другу строить хаты, резать скот и выполнять другие тяжелые работы, щепетильно относились к мнению людей из деревни, дорожили доброй славой. В то же время могли что-то прихватить за счет другого, украсть, что плохо лежит. Внутри сельской общины существовали родственные кланы. Мне запомнились два из них: Сухоруковы и Ефремовы. Сухоруковы – это наша семья, большая семья Фадея (Фандея) с двумя сыновьями – Агеем и Павлом и моим ровесником Иваном. Первые два отличались высоким ростом, рыжими волосами и конопатым лицом. Они были общительные. Агей имел сильный приятный голос. По праздникам жители деревни собирались на выгоне. Стихийно возникал хор, и голос Агея составлял основу его. Третья семья Сухоруковых возглавлялась косолапым хозяином. У него ступни ног были повернуты внутрь. При ходьбе он перемещал их вокруг пальцев. Здоровяк, с густой окладистой бородой, в шапке, которую он не снимал даже летом. Такие же рослые и плотные были его два сына. Они жили не в деревне, которая насчитывала ровно сорок дворов, а на выселках. Дорога к ним проходила по красивому лугу, по которому тек небольшой родниковый ручеек. Справа и слева на возвышенностях – смешанный лес: березы, дубы, осины, густые заросли орешника. Наши семьи часто навещали друг друга не только в праздники, но и в будни. Придет, бывало, к нам дед Фандей, сядет на лавку, перед ним на столе стоит солонка с солью. И вот он разговаривает и лижет понемногу соль. Он часто брал меня к себе на колени и гладил меня по животу.

Эти два клана Сухоруковых и Ефремовых по силе и влиянию соперничали между собой. Иногда сталкивались друг с другом даже по пустякам, чаще по пьянке в праздничные дни. В какой-то летний праздник мама наварила студня и поставила его в горницу на ночь, чтобы он там застыл. Собака Ефремовых выломала раму, залезла в дом и поела студень. Узнав об этом, отец схватил вилы и пошел к Ефремовым, чтобы заколоть собаку-воровку. Завязалась драка. Три дюжих мужика начали бить отца. Гонцы побежали к семье Фандея с криком: «Михаила бьют!» На выручку своему дяде прибежали два племянника – Агешка и Пашка. В руках они держали увесистые дубины и сразу же их пустили в дело. Никто их не разнимал. Дубины были брошены. Бились врукопашную. Отец все же прорвался к собаке и заколол ее. После этого случая наша семья боялась мести: как бы Ефремовы не подпустили нам «красного петуха». Отец потом стал жаловаться на боли в груди.

Мама нам рассказывала и о доброте отца, о его сердобольности. Приводила такой пример: во время голода, в 1921 году, он часто отдавал свою пайку хлеба соседским детям-сиротам.

Ясно запомнились мне праздники. Женщины наряжались и выходили на большой выгон в центре села, были гармонисты, и очень хорошо пели песни, Сухоруков Агей был настоящий артист, имел прекрасный голос, настоящий заводила хора. К нам приезжала из деревни Чахино сестра матери с детьми: Олей, Маней и сыном Сашей. Старшая ее дочь работала врачом в Монголии и к нам никогда не приезжала. Сестра мамина Аннушка была женщиной властной и, как говорят, держала своего мужа Артёма «под сапогом». От нее часто плакала и мама. Эта семья Сорокиных по столыпинской реформе получила землю за пределами села. Их дом с усадебными постройками располагался около леса. Ездили в гости и мы к ним. Но мама приезжала оттуда всегда в слезах, с большой обидой на свою старшую сестру. Приезжала к нам на праздники и племянница мамина Анна с мужем, человеком еще молодым, коренастым, крепким и задиристым. Однажды за праздничным столом после выпивки завязался скандал. Муж Анны схватил отца за грудки и прижал к печке. Помню слова папы: «Лет бы пять назад дал бы я тебе сдачи, а теперь пусти, задыхаюсь». Отец уже был болен. В этот праздник или в другой в присутствии тех же родственников произошел интересный случай. Я зашел в горницу и увидел две четверти с самогоном. Одну из них я наклонил и выпил несколько глотков. Явился в хату, где гости сидели за столом. Я начал говорить что-то смешное. Гости покатывались со смеху. Мама заметила мое состояние и с удивлением и тревогой воскликнула: «Да ты же пьяный! Где ты напился?»

– Я не пил, я только коленку облил, – ответил я.

Опять громкий всеобщий хохот. Меня посадили за стол. Положили лапши с мясом. Все сидящие передо мной люди, вещи, миска с лапшой качались и плыли в каком-то тумане. Мне было весело. Наверное, я лепетал что смешное, потому что смех продолжался. Никакого наказания не последовало.

Не помню, чтобы отец когда-то меня бил за шалости. От мамы попадало иногда то тряпкой, то полотенцем. Помню отца на смертном одре. Он лежал на постели. Изо рта шла кровь. Мы подошли к нему прощаться. Он потрогал меня рукой и сказал: «Прощайте, слушайтесь маму». Это были его последние слова.

Девичья фамилия мамы была Серегина. Отец ее, Серегин Никифор, свою фамилию или прозвище получил по имени своего отца Сергея. Умер, когда ему было более 70 лет. Смерть наступила в результате несчастного случая: он упал с воза сена или соломы, разбил голову и вскоре умер.

Мать моя была бойкая, веселая, экономная хозяйка, но легко ранимая, тяжело переживала все невзгоды. Оставшись после смерти мужа с четырьмя детьми в 1924 году, она не только не обеднела, но даже сумела укрепить хозяйство в период НЭПа. У нас была лошадь Малютка с жеребенком, корова Зорька, телушка, овцы. Матери приходилось выполнять многие мужские работы: ремонтировала сани, телегу, колола дрова, ездила зимой на заготовку дров в лес вместе с мужчинами. Сама все для своей семьи шила, вязала, ткала.

Несмотря на занятость по хозяйству, по дому, постоянно следила за собой. Гладко причесанные черные волосы, заплетенные в косу, чистая светлая косынка, белый фартук, расшитая кофта или рубашка собственного изготовления, нарядная понева и широкий пояс с бахромой – результат собственного творчества, такой я видел ее чаще всего. Щепетильно относилась к мнению сельчан, любила похвалу. На работе была всегда первой, чем очень гордилась. Соседка, которую звали не по имени, а просто Вдовой, говорила: «За Лушкой никто не угонится». Она быстрее всех готовила перевясла для вязки снопов, вязала снопы ржи.

Работа выполнялась коллективно. Бабы становились в шеренгу, каждая на своем ряду, начинали одновременно, шли вслед за косарями. Почет и слава – впереди идущим, и смешки, подтрунивание – в адрес отстающих. Боевая, веселая и радостная мама была всегда впереди. Ее проворство и ловкость ценили. Машинист, молотивший рожь барабаном, требовал, чтобы с ним рядом у барабана стояла Лукерья. Молотьба шла тогда молотилкой. Устанавливался привод, в который запрягали две–три лошади. Они ходили по кругу, приводя в движение большое зубчатое колесо. Через ряд шестерен и приводной ремень усилие передавалось на барабан, который вращался с большой скоростью и своими зубцами вымолачивал зерно. Женщина должна была очень быстро развязать сноп и ловко подать его машинисту. Эта операция не у каждой получалась. Работа шла в очень быстром темпе. Какая-либо задержка вызывала у машиниста грубое замечание.

Мама хорошо пела, знала много народных песен. Зимними вечерами за шитьем или вязанием тихо их исполняла. Летом, в пору жатвы, женщины нашей деревни возвращались вечерней зарей уставшие и веселые, всегда с песнями.

Старшему моему брату Ивану было всего 14 лет, когда умер наш отец. Он хорошо помогал маме по хозяйству. Мама была им очень довольна, хвалила его, жалела, беспокоилась о его здоровье. Убивалась, что ему приходилось выполнять тяжелые, непосильные для его возраста работы, от которых он впоследствии и заболел. Мы все работали. Я стерег корову, гонял стадо овец, занимался прополкой огорода. Каждый день к вечеру я должен был нарвать травы на огороде для коровы. Ее подкармливали после того, как пригонят стадо под вечер с поля. А когда подрос, выполнял все сельскохозяйственные работы.

Ясно представляю незабываемые летние вечера моего детства. Скотина загнана во двор. В одной закуте корова ест траву, в другой закуте – овцы. У них тоже своя жизнь, свои отношения. Старым хочется спокойно постоять, полежать после дневной заботы о еде, молодые намерены пошалить. Им хочется прислониться, потереться друг с другом, положить голову на другую овцу. Посмотрю я на всю эту картину, близкую и понятную мне, и ухожу. Во дворе и в хате становится темно. Появляется какая-то настороженность, боязнь. Все дела сделаны. Мы с Шуриком садились на крыльце или на завалинке и ждали возвращения с поля своих. Солнце давно село, заря угасает, корова начинает тихонько реветь, пришла пора ее доить, а наших все нет и нет.

Иногда, не дождавшись, мы засыпали на улице. Под моей опекой находился мой младший брат Шурик. Отношения наши были неустойчивыми. И все из-за того, что он меня не слушался, далеко уходил от двора, баловался. Я же хотел беспрекословного подчинения. Он меня в момент ссоры называл вьях, т. е. враг. Это было самое ходовое незлобное ругательство в нашей семье. Оно в одинаковой степени относилось как к людям, так и к животным. В отношении последних оно часто модернизировалось и звучало как: «вражина, куда ты пошла».

В крестьянской семье было принято есть из общей чашки. Но мы ели каждый из своей тарелочки, ведь старший брат был грамотный человек. Суп или лапшу мать разливает, второе раскладывает, второе главным образом каши, картошка, но и мясо было, потому что мы держали много кур, поросенка выкармливали. 

Мы жили очень экономно. Масло, сметану, овощи, рожь, овес, шерсть (когда их силой еще не отбирали) возили продавать за двенадцать километров в город Мценск. Оттуда мама привозила в качестве гостинца буханку белого хлеба, калач или баранки. До чего же они были вкусны! Запах и вкус того хлеба я помню до сих пор. На вырученные деньги покупали кое-какую одежду, обувь, мыло, керосин, сахар, соль. Но многое из белья изготовляли сами. Зимой на какое-то время в хату заносили ткацкий станок собственного изготовления. Его называли стан. Это довольно сложное сооружение. По бокам две станины, внутри которых монтировались все остальные части. На вал, сантиметров пятнадцать в диаметре, наматывались льняные или конопляные нитки. Последние продевались раздельно в два гребня, которые их делили на два слоя. При помощи педалей, которые располагались под ногами у ткачихи, эти слои перемещались то вниз, то вверх. Между ними женщина продевала челнок с ниткой. Так медленно, но прочно создавался холст длиною тридцать и более метров. Это – итог большой, тяжелой крестьянской работы.

Мы на огороде сеяли коноплю, лен. Эти культуры, когда они созревают, не косят, а выдергивают с корнем. Особенно тяжело было убирать таким способом коноплю. Она вырастала выше роста человека, с мощной корневой системой. Ее связывали в небольшие снопики. Из них на берегу пруда делали плот и замачивали его на какое-то время, пока волокно не отойдет от стебля. После этого сушили, мяли на специальной мялке вручную, отделяя волокно от кострики, выбивали и получали красивое эластичное рыжеватое волокно. Такую же процедуру проделывали и со льном. Зимними вечерами мать и сестра Прасковья пряли пряжу из конопляного и льняного волокна, из которой и изготовляли холсты. Холстина получалась грубая, серая. Ее нужно было отбеливать при помощи воды и солнца. Холсты мочили в пруду и расстилали на чистой, свежей зеленой траве под лучами солнца. Сторожить холсты была моя прямая и приятная обязанность. Соседские ребята, как только заглядишься, бегали по холстам, оставляя следы грязных ног. В отместку я делал то же самое на их холстах. Из шерсти овец, которую предварительно отдавали на шерстобойню, пряли шерстяную пряжу. Из нее ткали сукно, вязали чулки, варежки. Часть шерсти отдавали в мастерскую, где из нее изготовляли валенки. вчины отдавали в дубильную мастерскую. Обратно их получали мягкими, чистыми, двух цветов: или красными, или желтыми. Из овчин шили шубы, пиджаки, тулупы, шапки, рукавицы. На тулупы выбирали овчины с более длинной шерстью. Тулуп – это широкая, длинная, с рукавами и с большим воротником накидка. Он надевался или накидывался поверх одежды. В него можно было завернуться с головой и ногами. У нас был один такой тулуп. Он использовался в основном в дальних поездках в морозную зимнюю пору.

Зимой ездили на санях, или, как их еще называли, розвальнях. Сани брат Иван делал сам. Зимой, хотя и редко, но ездили в город. Запрягали Малютку (так звали нашу лошадь) в сани и в путь. Дорога шла по пересеченной местности, через Казюлькинскую балку, частично заросшую кустарником. Бежит трусцой лошадка. Вот она вся уже покрылась инеем. Скрипит под санями снег. Плывет легкая метель по снежному полю. Как ни загораживайся от нее воротником тулупа, а она все равно попадает в лицо. Приходилось преодолевать то заносы, то закаты. На них сани так сильно закатываются в сторону, что можно вывалиться вместе со всей поклажей. Эти мелочи в пути обычно не беспокоили: полное успокоение и какое-то слабое раздумье о том о сем. При небольшом морозе даже в сон клонит. Сквозь дремоту слышишь изредка голос брата: «Но, но, пошла, Малютка!» Свою лошадь мы очень жалели. Никогда ее не били, а только слегка подгоняли хворостинкой. А когда где-то застревали сани или телега тяжело нагруженные, то мы все вставали и помогали ей. Мать или брат просительным тоном говорили: «Но, но, родимая, еще раз, еще раз, пошла!»

Больших скандалов в семье в свои детские годы я не помню, хотя небольшие ссоры были. Нашу нужду мама и сестра больше оплакивали. Помню один случай. Мама в городе потеряла пять рублей. Как же она плакала, убивалась, ругала себя. Долго не могла забыть эту свою оплошность. Сестра, она была у нас старшая, часто бывала грустной. Она считала себя несчастной. Ей было уже больше двадцати. Она не могла выйти замуж. Засиживалась в девках. Она была работящая, но тихая, не бойкая, не в маму. На лицо симпатичная. Мама ее иногда упрекала за недостаточную смелость, необщительность. Но самая главная причина – не было приличных нарядов и хотя бы сносного приданого. Вскоре все же нашелся молодой человек, который не обратил внимания на отсутствие приданого. Он приехал со сватами из деревни Завалишино (в одном километре от нашей деревни) и предложил сестре руку и сердце. Жених Тихон Грачёв был хорошо физически развит, энергичен, но малограмотен. Уже вместе с семьей искал лучшей доли. Не захотел в колхозе работать. Поехал в город Мценск. Там они получили небольшую квартиру. Тихон работал конюхом, Прасковья в этом же учреждении – уборщицей. У них родились двое детей: Слава и Сима. Война все перевернула в их жизни. Тихон в первый же год войны погиб. Сестра с двумя детьми оставалась в оккупации и жила в тяжелейшем положении, болела и в 1948 году умерла, оставив двоих малых детей.

Детей забрал к себе мой младший брат Александр Михайлович. Я в то время служил в Группе оккупационных войск в Германии. Я выслал брату деньги, чтобы он купил себе дом. Он тогда работал бригадиром в колхозе в Ростовской области. Брат мой Александр и его жена Екатерина вырастили этих сирот, дали им специальность.

Очень сильно нарушил нашу жизнь пожар. Было это где-то в начале тридцатых годов. Стояло жаркое, сухое лето. А в тот день дул очень сильный ветер. Пожар начался с одного конца деревни, от Ефремовых, и пошел гулять вдоль всей деревни по направлению ветра. Тогдашняя деревня имела три линии построек. По одной – хаты, через дорогу напротив – амбары, сараи, а по огородам шла линия, на которой каждый хозяин имел гумно (сарай, омет соломы, ток). Пожар охватил сразу три линии. Переносились с одного строения на другое не только искры, пламя, но и целые кучи горящей соломы, которые срывались с соломенных крыш, с ометов. Они летели на большие расстояния. Наша деревня называлась Подгорелец. В ней было всего сорок дворов. А через балку располагалась деревня Сеняево. Горящие кучи соломы переносились через эту балку. Занялась огнем и вторая деревня. Наша семья успела кое-какие вещи вынести на улицу. Меня оставили с вещами. А взрослые пытались что-то сделать, чтобы отстоять амбар. Кричали люди, выли собаки, вырывались из дворов полуобгоревшие лошади и с каким-то необыкновенно тревожным ржанием проносились по улице. К счастью, скот был в поле. Дым, пламя, пепел смешались в какую-то единую оранжево-серую массу, закрывшую собой небо. Мне было страшно не только за себя, но и за все окружающее: за небо, за землю, за мир. В моем воображении он горел весь. И когда я писал эти строки, то заново пережил это состояние. Сгорело все: хата, сараи, двор для скота. Остался один полуобгоревший амбар. Но сохранился весь скот.

Что делать, за что браться? И мама собрала нас около вещей, горько плакала и голосила с причитаниями: «Дорогие мои детушки, что же мы будем с вами делать, как же нам теперь жить, сиротушки вы мои?» Она обращалась к отцу, почему он так рано нас покинул, в таком горе нас оставил. Меньший мой брат Александр (мы его звали Шурик) сидел у мамы на коленях, а я рядом. Мне не хотелось плакать, во мне как бы все застыло. Плакала сестра Прасковья, и в то же время она вместе с братом Иваном пыталась успокоить мать. Но как тут можно было успокоиться, когда от нашей хаты осталась печь с трубой да обгоревшие истлевшие бревна? Сестре удалось вытащить сундук, в котором хранилось все наше немногочисленное добро. «Как ты могла, – говорила ей мама, – одна вытащить такой сундук? Его вчетвером еле унести».

– Вгорячах не думала о тяжести, – отвечала сестра.

Так наступила наша бедность. Вылезать надо было из нее и взрослым, и детям. С помощью родни Сухоруковых была построена маленькая деревянная хатенка с двумя окошками, на низком фундаменте и с соломенной крышей. Мама каждый день молилась и просила Бога, чтобы он помог нам. А иногда и с обвинением вопрошала: «Неужели ты не видишь, Господи, как нам тяжело?» В нашей маленькой бревенчатой хатенке, которая была построена после пожара, был святой угол. Там висели две иконы с образами Иисуса Христа и Божьей Матери и еще одна маленькая икона, кажется, Бог Салоох. Перед образами горела лампада, заряженная постным маслом, в которую был опущен фитиль. Ее зажигали по праздникам, по воскресеньям. Почти половину дома занимала печь. От печки к другой стене шли полати в два этажа. Их длина – в рост человека. На них спали, лежали вещи. Пол земляной, окна маленькие. Под ними стояла скамейка. Зимой в хату приводили теленка, ягнят, спасая их от холода. Мы жили в Орловской области, зимы там были морозные. Печку топили дровами один раз в сутки. Около двери еще стояла  грубка. Ее в морозные дни вечером протапливали соломой. Для нас с младшим братом Шуриком было большим удовольствием поваляться на свежей соломе, а потом мы сами начинали топить грубку. Солома сухая горит жарко, тяга в трубе сильная. Пламя и дым прорываются наружу с гулом, кажется, что даже грубка дрожит. Печку чаще топили хворостом. Брат Иван вместе с обществом ездил прореживать лес в отведенном для деревни участке. Вырубали мелкий кустарник, складывали в штабеля, затем делили, и каждый хозяин свои дрова привозил домой. Этой заготовки не хватало. А для выпекания хлеба нужны были колотые поленья. По ночам мы с Иваном ездили в лес воровать дрова. Днем Иван ходил в лес, примечал сухие, полусухие дубы. Ночью мы их пилили, укладывали на повозку и тайком привозили домой. Вся эта работа делалась быстро, с большой опаской, с нервным напряжением. Если это происходило зимой, то ночь для этого выбиралась снежная, с метелью, чтобы снег закрывал следы саней и чтобы лесник не смог обнаружить вора. Снег в лесу глубокий. Нагрузить старались побольше. Вот тут доставалось бедной лошаденке и нам вместе с ней. Малютка проваливалась в снег почти по брюхо, мы, ее помощники, тоже лезли в снег выше колен. Бывало так, что приходилось несколько бревен сваливать с саней и выносить их на опушку леса на руках, где снег поменьше. Мама сокрушалась и нервничала, не спала, прислушиваясь к каждому шороху, ожидая нас. А когда мы показывались в двери все в снегу, а лица в инее, она говорила: «Слава Богу, приехали». Обметала нас веником. Говорила какие-то ласковые, благодарные и жалостливые слова. Воровала лес вся деревня. Другого выхода не было. Кто попался – платил штраф. Некоторые мужики заводили знакомство с лесником, спаивали его самогоном и тогда почти в открытую привозили дрова. Мы самогон гнали только под праздники. Иван не пил, и контактов у него на этой почве не было.

В 1924 году я пошел в школу. Она располагалась в старом помещичьем доме. Это было большое, по моему тогдашнему представлению, деревянное одноэтажное здание, обшитое тесом с различными фигурными вырезками. Огромные окна, по сравнению с окнами крестьянских хат, были окаймлены резными наличниками. А вокруг – красивые места. С одной стороны – еловая роща, сажелка (так называлось небольшое искусственное озерцо в густых зарослях орешника, деревьев). По другую сторону – большой сад, разбитый на куртины. Между ними были липовые аллеи. На высоких деревьях грачи вили себе гнезда. Весной сюда их прилетала огромная масса. Их крики наполняли воздух всей окрестности. Доставать яйца из грачиных гнезд и собирать липовый цвет было увлекательным занятием для нас, малышей. Но мне от этого удовольствия приходилось сдерживаться. Берег штаны, рубаху. Боже упаси разорвать или протереть при лазании по деревьям. Все же это случалось. И тогда мама, сокрушаясь, говорила мне:

– Что же ты наделал, последние штаны порвал, в чем ходить будешь в школу?

А брат грозил ремнем, но почти никогда не приводил свои угрозы в исполнение.

Да и не только нужда меня сдерживала. Насколько я помню себя, я был всегда осторожен. Даже тогда, когда чем-то увлекался. Один упал, сломал или вывихнул руку, ногу, другой напоролся на сук. Все это фиксировалось в моем сознании и не забывалось даже тогда, когда мне очень чего-нибудь хотелось. Я не отказывался от своих намерений, но выполнял их без показной смелости, как это некоторые делали: повиснут на ногах на большой высоте и др. У меня это не вызывало восторга и подражания. Может быть, на мое поведение оказывало влияние мое физическое состояние. Возможно, от недоедания я страдал малокровием. Меня от этого лечили всякими домашними средствами. Одно из них я с удовольствием принимал: мне давали печеные яблоки с молоком и уверяли, что я буду совсем скоро крепким.

В этом, тогда уже школьном здании, находились квартиры двух учителей. Там же жила и старая барыня, бывшая хозяйка этого имения.

Интересные отношения крестьян сохранились со своей барыней. Ее не только никто не трогал, не обижал, а относились к ней с уважением. Ее подкармливали: кто даст яиц, кто курицу, кто хлеба буханку, молочка кувшинчик. Все это она принимала с благодарностью. Видно было, что она не имела других средств существования. Она носила платья с кружевами, шляпу с лентами. Держала себя достойно. Крестьяне говорили: «Вон наша барыня идет». А она, маленькая, щупленькая, старенькая, ходила все еще бодрой походкой. Встречные по привычке почтительно раскланивались. Все это было до организации колхозов. Потом она куда-то уехала.

В школе я учился хорошо, без особого труда и с желанием. Мне все хотелось узнать. Этим мама особо была довольна. Разговаривая с соседкой, у которой дочка тоже ходила в школу, мама говорила: «Я со своим Гришей горюшка не знаю, все сам делает». Каждый год меня премировали: то карандаши цветные, то тетради, а один раз вручили тяжелый чернильный прибор. Я с гордостью принес его домой. В хате он стоял на подоконнике без всякой надобности. Мне нравилось участвовать в драматическом кружке. Хорошо мне запомнилась моя роль Тишки в пьесе Фонвизина «Недоросль». Может быть, потому что на эту постановку пригласили маму.

– Иди, – говорила ей соседка, – твой-то сегодня будет выступать.

Не был рядовым и в школьных вечерах. Я плясал «Барыню» и «Цыганочку». Меня хвалили. А учитель Серафим Михайлович говорил: «Какое чувство музыки, какая выходка!» Он убеждал маму, что меня обязательно надо учить музыке, не подумав при этом где, как и на какие средства.

Я любил петь. Мне нравилось залезать на дерево, смотреть далеко-далеко в поле и напевать придуманные мелодии, которые отвечали моему настроению. У нас за хатой в огороде росла одна высокая груша, которую мы звали дулей. Она приносила нам прекрасного вида и вкуса плоды. Груша-дикарка и несколько вишен. С дерева далеко раскрывался горизонт. А под самым его краем стояла на возвышенности деревня Высокая, справа на высоте – загадочная Дубровка (глыба камней, заросших мелким кустарником). Лежа на ней, припадая ухом к земле, мы слушали какой-то таинственный гул. Взрослые тоже слушали и слышали, но никто не знал, что это такое. А еще дальше синела полоска леса. Эта моя родная природа меня и вдохновляла на пение.

Кроме учебников, которые у нас были на троих, на четверых, я пытался доставать какие-нибудь книги. Но все попадались какие-то непонятные. Я начинал их читать и бросал. Как-то на улице я познакомился с мальчиком немного старше меня. Это был Женя Костин из интеллигентной семьи. Костины не были помещиками, но были зажиточными людьми. Они имели большую усадьбу с хорошим садом, построенную еще до революции, имеющую форму пирамиды. Она как бы вклинивалась в наше село. По периметру она была ограждена травой, кустарниками и деревьями, канавой. Внутри хороший, большой дом, другие постройки. Когда изгоняли помещиков, их не тронули, оставили в покое их и во время раскулачивания. Старшие сыновья этого хозяина занимали какое-то важное положение в органах советской власти. Они приезжали в деревню и выглядели хорошо одетыми, интеллигентными.

Женя, хрупкий, нежный мальчик, не ввязывался в игры со всеми деревенскими мальчишками, хотя и не сторонился их. Просто он боялся, что его зашибут. Со мной он сошелся и начал мне давать для чтения книги. От Жени Костина я получил для чтения рассказы А. П. Чехова (тогда особенно мне почему-то запомнился рассказ «Хамелеон»), басни А. С. Пушкина и другие.

Это были мои первые книжки. Из моего пребывания в школе первой ступени мне особенно запомнился, врезался в память позорный случай, главным героем которого я оказался. Купить тетрадь, карандаш было большой проблемой для нашей семьи да и для других. К учебным принадлежностям мы относились очень бережно. Заканчивался один из учебных дней. Я выходил из класса, может быть, последним и увидел: на полу валялся новенький зеленый карандаш. Я его поднял и был рад своей находке. Было у меня стремление или не было объявить о своей находке на следующий день, не помню. Наверно, чувство радости взяло верх. На следующий день я совершенно открыто начал им пользоваться.

– Отдай, это мой карандаш, – закричал один из учеников, – он у меня украл.

Я так был смущен, что в свое оправдание не мог ничего сказать. Подошел учитель.

– Ты где его взял? – спросил он.

Краснея и бормоча себе под нос, я сказал, что нашел.

– Он вчера украл у меня, – громко кричал мальчик. 

Создалось впечатление, в том числе и у учителя, что я карандаш украл. В конце занятий учитель выстраивает всю школу, выводит меня на середину строя и говорит: «Среди нас появился воришка», – и дальше он еще что-то много говорил. Обливаясь слезами и сгорая от стыда, я уже никаких слов не слышал. Этой сценой, которую можно назвать гражданской казнью, я был настолько убит, что дома от слез и рыданий я ничего не мог объяснить. Мама поняла, что меня кто-то побил. Я заболел, малокровие мое, вероятно, обострилось. У меня кружилась и болела голова, я ничего не мог есть. Так продолжалось несколько дней. В школу я не ходил, и все думал, как я могу там появиться. Брат повел меня в школу. Сначала он зашел в учительскую. Учителя начали спрашивать, как мое здоровье, извинялись, говорили, что ученик сознался, что он сам не знает, как и когда потерял карандаш. Заведующий школой взял меня за руку, ввел в класс и сказал: «Ребята, произошла ошибка. Гриша карандаш нашел на полу в коридоре».

В одиннадцать лет я успешно окончил четыре класса. Меня наградили чернильным прибором. Я с гордостью, чуть ли не на вытянутой руке нес его домой. Меня хвалили, поздравляли не только дома, но и соседи. В этот же год нашу школу превратили в семилетнюю. Мне хотелось идти в пятый класс. Но мама сказала, что нам очень трудно и что надо идти работать. Она уже договорилась с нашим сельским сапожником, которого все звали Мишка-сапожник. Он брал меня в ученики. Мама была рада, что я получу специальность и смогу зарабатывать деньги. Новый мой учитель, бывший дальневосточный партизан, имел несколько ранений. Нервы были сильно расстроены, и он часто доходил до сильного психоза. Конечно, первое время у меня ничего не получалось, так же, как и у моего друга Ивана Ефремова. Нас с ним вместе отдали на обучение. Сапожник часто ругался, намеревался бить, кричал: «Как дам по кумполу!» Но все же у него хватало выдержки вовремя остановиться. Часто его успокаивала его жена Нюся. Она нигде не работала. Своего хозяйства у них не было, они были приезжие. Жили они на средства, полученные от сапожного труда. Мы ему тоже что-то зарабатывали. Нам он платил понемногу. Этому мы были рады. Мама принимала мои деньги с особым удовольствием. Когда я начинал жаловаться на грубость сапожника, она меня успокаивала: «Потерпи, потерпи. Вот выучишься, сам будешь себе хозяин, будешь много денег зарабатывать». Два года я просидел в темной, дымной, пыльной комнате, согнувшись над грязной обувью. Чему-то научился. Мог не только чинить, но и надставить головки, перешить ботинки, сапоги.

Летом я пахал, боронил, водил нашу Малютку в ночное. В ночном большие оболтусы нас, малышей, обижали, грубо с нами шутили. Однажды меня, сонного, оттащили на подстилке в заросли крапивы. Ночевали мы тогда на опушке леса Лукино. Как обычно, долго не спали, а потом сваливались и засыпали мертвым сном.

В двадцать восьмом–двадцать девятом году деревня ожила, поправилась. Появились крепкие хозяйства. Несколько семей построили кирпичные дома, завели по паре лошадей, по две коровы. Все они жили своим личным трудом и лишь изредка нанимали работников для выполнения каких-то отдельных работ. В нашем хозяйстве к этому времени имелись кобыла с жеребенком, корова Зорька с теленком, восемь–десять овец, держали свинью с поросятами. Моя мечта тогда была – вырасти большим, построить дом, как у Костиных. Я ясно видел себя (это видение сохранилось до сих пор как нечто реально бывшее ) выезжающим из усадьбы верхом на вороном жеребце. У меня много денег. Я покупаю маме новые ботинки, полусапожки, пальто. Моей целью было прежде всего сделать счастливой маму, чтобы она больше не плакала.

В двадцать девятом году в деревню пришла беда. Начали говорить о коллективизации и у нас. Деревня была разбита на кулаков, середняков и бедняков. Мы оказались в середняках, а кулаков оказалось всего двое. Бедноту собирали, из нее организовывали актив, который выступал за организацию колхоза в нашем селе. Нюшка, жена сапожника, болтливая и сварливая баба, тоже попала в активисты. Ее звали «Нюшка беднота». В тридцатом году началась организация колхоза и у нас. Агитация велась сильная. Сулили легкую и прекрасную жизнь. Машины, говорили, будут все делать: пахать, косить, возить. Хватит крестьянину пуп надрывать.

Люди собирались и долго засиживались по вечерам. Судили-рядили: как быть, как поступать. Ходило много слухов, хороших и дурных, как в других деревнях проходит эта самая коллективизация. Время бурное, говорили, все отберут, все будет общее, ничего своего у крестьянина не будет, даже листовки какие-то распространялись по деревне. Боязно было вступать в совершенно новые отношения. Как можно было отдать лошадь, корову, овец, телегу, сани, сбрую - все то, чем жили, свое кровное, и как потом жить без всего своего?

В деревне начали искать злостных противников коллективизации. Забрали, арестовали и сослали неизвестно куда Ефремова, Казанцева и др. С первым наша семья еще раньше породнилась. Дочь его Наталья стала женой моего брата Ивана. Эта низенького роста, плотненькая, хорошо сложенная, красивенькая на лицо девушка вошла в нашу семью. Мама была довольна, что мы породнились с крепкой, влиятельной семьей. Аресты с конфискацией имущества поселили страх в деревне. Никто уже против не выступал. Собирали сход. Голосовали. Против никто не мог поднять руки. Записывали решение: все единогласно решили вступить в колхоз. Со слезами на глазах, с причитаниями вели крестьяне свой скот на общий двор. Мама вела корову Зорьку, обнимала ее за шею, целовала и плакала: как же мы будем жить без тебя, чем я буду кормить своих детушек? Брат Иван вел кобылу Малютку под уздцы, а я последний раз сидел на ней верхом. Потом мы ходили на скотный двор, на конюшни, следили: накормлены ли наши животные. Там уже были назначены скотники и конюхи. Но мы продолжали носить траву охапками своей корове. Потом это было запрещено.

Нас приучали к мысли, что наших коров и лошадей больше нет. Есть общие. К весне коровы и лошади истощали. Кормить было нечем, люди рвачески относились к общему имуществу, все было развалено. Весенний сев прошел кое-как. То и дело из района выезжали уполномоченные, искали вредителей.

Но вредители были все по своей психологии. У лошадей были страшно стерты плечи не подогнанными хомутами. Началась болезнь ног у лошадей оттого, что они стояли в сырости, навоз не вычищали. Кожа покрылась струпьями от побоев. Зад разодран палками. Не идет истощенная лошадь, бой кнутом ее уже не пронимает, начинают тыкать палкой в зад. В такой разрухе брата Ивана избрали счетоводом, как грамотного и толкового человека. Теперь учет всех денежных и материальных средств был в его руках. В колхозе были из администрации только председатель и счетовод.

В стране начался голод. На трудодни получали мало зерна и других продуктов . Из колхозных амбаров выметали все до зернышка. Даже семенной фонд вывозили. Начали брать у колхозников то, что они получили по трудодням. Добровольно не сдавали. Организовывали обыски. Даже закопанные мешки в земле находили. Но брат оказался хитрее их.

Он сделал двойные плетневые стенки во дворе и между ними прятал мешки с зерном. Это было сделано так искусно, что ни один обыск не мог обнаружить тайник. Голода особенного мы не испытывали. Но к весне хлеба все же не хватало. Мы собирали прелый картофель на огороде, на колхозном поле. Мама его как-то обрабатывала и добавляла в хлеб или пекла оладьи – синие-синие.

Одновременно мама пекла два хлеба. Один – получше, который мы употребляли украдкой от соседей, другой, с лебедой и еще какими-то другими примесями, – для показа людям. Хотя я не видел, но догадывался, что брат тайком прихватывал какую-то часть зерна из общего амбара. Выживали как могли, не только наша семья, но и все крестьяне в ту тяжелую пору. Из колхоза тянули все, что могли, что плохо лежит.

По ночам копали картошку на колхозном поле, срезали колосья ржи, пшеницы. В августе вышло постановление или указ, его кратко называли «Указ от десятого, восьмого». За горсть срезанных колосьев давали по десять лет тюрьмы. Тяжело и страшно было жить в деревне. Мама боялась за судьбу своих детей и поэтому пыталась найти какой-то выход, в частности, для меня. Ей хотелось, чтобы я вырвался из этой тяжелой деревенской жизни. Кому пришла мысль в голову, не знаю, но нас с Иваном Ефремовым решили отправить на работу в город Мценск в сапожную мастерскую. Надеялись заработать много денег.

Мы жили на квартире. Маленький деревянный домик на окраине города. Впереди  широкий выгон. Нам был отведен чулан, в котором стояли два сундука. На них мы спали, Между ними — небольшой проход. Если свесишь ноги, то и пройти можно с трудом. Питание, в основном, мы привозили из дома: кипяченое молоко в четвертных бутылках, ковригу хлеба. Этого хватало на неделю. Каждое воскресенье уезжали домой. В мастерской обстановка была скверная: мастера пьянствовали, секреты своего мастерства нам не раскрывали. Держали нас на починке обуви. Так мы проработали около года. Мечта наша о заработке не осуществилась. Но все же неновые хромовые сапоги и красный шелковый шарф были куплены на заработанные мною деньги. Хромовые сапоги и шарф - это был высший шик.

Летом во время отпуска я работал в поле. Запомнилась самая тяжелая работа:  вилами подавать на воз снопы ржи, навильники сена или стоять у барабана подавать снопы во время обмолота. Работа эта неприятна для подростка не только своей тяжестью, но особенно тем, что при ее выполнении летящая пыль, остинки пристают на потное тело и страшно раздражают нервы. У меня с детства была повышенная возбудимость, эмоциональность.

Мысли мои раннего детства о богатстве и вороном коне сменялись другими. Богатых осуждали, разоряли, арестовывали и ссылали. Работа в сапожной мастерской и в колхозе не сулили никакой перспективы. Мама уговаривала меня вернуться в сапожную мастерскую. Все — лишняя копейка в доме, говорила она. А я хотел учиться, и с этим теперь были связаны мои мечты. Но как? Время упущено. Три года потеряны. Я не мог идти в пятый класс по возрасту. И тут подвернулся счастливый случай.

Встретил меня директор Серафим Михайлович, который учил меня с первого по четвертый класс. Я поделился с ним своими тяжелыми мыслями, К этому времени я был в какой-то мере начитан (читать я любил с тех пор, как только себя помню), и мог что-то сказать о своей тяжелой судьбе, изложить свои тяжелые мысли, чтобы они были понятны другим. Серафим Михайлович пришел к нам и сказал маме: «Мальчика надо учить». Он предложил такой план: за лето я осваиваю материал пятого класса, а в октябре поступаю в шестой класс. На том и пришли к согласию. Серафим Михайлович дал мне учебники по математике, по физике, по биологии, по истории, определил мне задание и один раз в неделю я должен был приходить к нему для консультации. Узнав об этом разговоре с учителем, Ефремовы решили приобщить к этим занятиям и своего сына, моего друга Ивана. Так мы вместе стали заниматься. Сидели целыми днями за учебниками. Желание узнать, разобраться, запомнить было огромно. Появилось что-то совершенно новое, светлое в моей жизни. Учитель нас вначале проверял регулярно, а потом часто наши встречи срывались. И мы уже сами себе назначали задание и выполняли его. Вместе с этим я выполнял домашнюю работу, которой всегда хватало. Но иногда увлекался занятиями так, что забывал что-то сделать. Мама мне прощала, а брат Иван ругался, выражая недовольство. Перед началом занятий в школе директор пригласил нас для проверки наших знаний за пятый класс. Сначала он задавал вопросы по математике. Помнится, мы отвечали правила и писали формулы. Задачи не решали. Затем, с небольшими перерывами, мы сдавали биологию, физику, историю и несколько вопросов было задано нам у географической карты. Что-то отвечали, чего-то не знали. Трудно было освоить годичную программу за два месяца, да еще самостоятельно. Как я теперь думаю, он проверял не только знания, а, главным образом, наши способности к восприятию, к освоению знаний. До самого последнего момента у меня не было полной уверенности, что нас примут в шестой класс. Если нет - опять в мастерскую.

Это был бы тупик в моей жизни. Решалась наша судьба. Мы не думали, что кого-то из нас примут, а кого-то нет. Мы шли примерно одинаково. И вдруг заключение: мы идем в шестой класс. К дому мы не шли, а бежали! Мама была тоже довольна, и на радостях положила в сумку яйца, сливочное масло и велела отнести это Серафиму Михайловичу. Я тот же час пошел обратно в школу. Захожу к директору с этой ношей.

- Ты что пришел, Гриша? - спросил директор.

- Вот, мама прислала вам, - с радостью сказал я.

- Что ты, что ты, неси обратно.

Он повернул меня лицом к двери и сказал:

- Иди, скажи маме спасибо, мне ничего не надо.

Такое бескорыстие редко встретишь. В моей памяти он остался на всю жизнь как человек, решивший мою судьбу. Он открыл для меня новый путь в жизни. Трудно представить, как бы я выбрался из невежества, в котором тогда находились люди крестьянского и ремесленного труда. Случай этой доброты и бескорыстия не был единичным. Тогда интеллигенция на селе: учителя, врачи, ветврачи, направленные в нашу деревню Подбелевским сельсоветом, без всякого вознаграждения работали в ликбезах, т.е. занимались ликвидацией неграмотности, проводили беседы на разные темы: от санитарно-гигиенических до политических. Люди ходили к ним за советами. Фельдшер ходил по домам, убеждая сельчан в необходимости соблюдения элементарных правил санитарной гигиены. Учителя проводили дополнительные занятия с теми, кто слабо осваивал программу, вели кружки художественной самодеятельности, музыки, проводили спортивные соревнования. Тогда был такой настрой жизни: вывести трудящихся из темноты, неграмотности, невежества. И сельская интеллигенция самоотверженно выполняла эту задачу, поставленную коммунистической партией. Учителя в нашем селе пользовались большим авторитетом. В тяжелое время становления колхозов они умели убеждать людей, что переживаемые трудности временные, они будут преодолены общими коллективными усилиями.

Если бы не эта власть, не доброта учителя, проработал бы я еще несколько лет в сапожной мастерской. Время для получения образования было бы упущено. С той жизнью и со своим положением в ней я никак не хотел мириться. Томился бы, рвался, метался в своей безнадежности, и трудно сказать, чем бы все это кончилось. Потому в школе я занимался с большим желанием, не выпускал книги из рук. Стал меньше помогать по хозяйству, чем вызывал нарекания со стороны старшего брата Ивана.

Ему было очень трудно, но я был в этом отношении эгоистичен. Я дорвался до знаний, и все остальное как будто для меня не существовало. По окончании шестого и седьмого классов я получил грамоты и подарки. На занятиях по музыке обнаружился у меня хороший слух, чувство ритма. Учительница, молодая женщина, рекомендовала маме учить меня музыке. Мама приняла это близко к сердцу, но возможностей у нас для этого не было. Балалайку мы с Иваном сделали сами, и играли на ней русские народные песни, «Барыню», «Камаринского», « Светит месяц». И тут подвернулся случай. Какой-то мужчина продавал самодельные, приличного внешнего вида скрипки. Он принес их в школу, а учительница прислала его к нам. Не знаю, сколько она стоила, но мама разорилась и купила скрипку. Она оказалась очень плохой. Ни учителя, ни нот не было, В школе мы просто пели. Даже с нотами нас не знакомили. Я сам, на слух, без нот разучивал знакомые мелодии. Дальше этого музыкальное образование не пошло. Теперь я уже не помню дальнейшей судьбы этого инструмента.

Постепенно положение в колхозе стало поправляться. Мы получали хлеб на трудодни. Коров возвратили, большой огород остался в нашем пользовании. Мы уже могли накопить какие-то средства и построить новую хату. Она была пристроена к старой. Строил ее, в основном, сам брат Иван. Бревна мы таскали вдвоем. Были срублены стены, сделан потолок, вставлены рамы, возведена крыша. Она состояла из стропил, жердей, покрытых соломой вначес. Пол еще не был настлан. Готовилось подполье под деревянный, т.н. дощатый пол. Женщины возвращались из поля поздно, солнце уже садилось, а женщины шли и пели песни, я сидел на завалинке у дома и ждал маму.

И тут произошло огромное непоправимое, внезапное, неожиданное для нас несчастье. Скоропостижно умерла мама. Она сидела на скамейке в новой хате, вязала чулок. Мне суждено было первому увидеть маму мертвой. Я вошел в хату. Мама лежала на земле. Изо рта выходила белая пена. В руках: спицы, чулок. Я страшно испугался, бросился ее поднимать, но она была уже мертва. Я побежал, не зная за кем, наверное, за всеми, кто меня мог услышать. Прибежали соседи. Не помню, где был Иван. Но мы маму поднимали без него. Переносили в старую хату. Были слезы, крики, похороны. Я был в таком состоянии, когда трудно что-то воспринимается. И потому частые трагические моменты остались в каком-то тумане и почти за пределами моей памяти. Казалось бы, должно быть все наоборот. Они должны были врезаться в мою память. Мама часто жаловалась на сердце. Были сердечные приступы. Посидит, полежит немного, и опять за работу. Она была человеком чрезвычайно бескорыстным, но в какой-то мере самолюбивым. На колхозной коллективной работе не хотела никому из женщин уступать. Пололи, вязали, копнили - везде в числе первых Лукерья Сухорукова. Любила петь, у нее был приличный голос. Меня сразу же послали в деревню Чахино, к старшей сестре мамы, чтобы сказать о случившемся. Возвращался я уже под вечер. Часть тропы шла через высокие ржаные поля. Нервы были напряжены, в моем воображении постоянно находился образ мертвой мамы. Мне казалось, что меня кто-то невидимый сопровождает. Шуршание колосьев об мою одежду казалось чем-то другим, более сильным. По телу пробегала дрожь. Волосы на голове то и дело поднимались, и я физически ощущал, как на голове поднимается кепка. Похоронили маму на кладбище около церкви. В Бога я верил или не верил, трудно сказать. Поменьше был: ходил в церковь со своими родными. Там мне нравилось причастие: ложечка сладкого вишневого варенья и просвирки. О загробной жизни слышал, но никакого значения этому не придавал. Есть она или нет, мне было все равно. А теперь на могиле маминой я задумался. Как же так - это все, конец? Жил человек, и нет его? И мне подумалось, что мама где-то будет жить, какой-то другой жизнью. Будет видеть нашу жизнь, но не сможет нам ничего сказать. И тут же я думал, как мы будем теперь жить, и что будет со мной, с моим младшим братом Сашей, которому шел всего девятый год. Он стоял рядом со мной, крепко держался за меня. Помню, я отвел его в сторону от могилы, когда гроб был опущен. Для меня теперь стоял главный вопрос: смогу ли я дальше учиться? Но для меня было ясно, что я уеду из деревни, куда и как — не знал. В это время, как будто чувствуя мои сомнения, мой старший брат Иван Михайлович, не колеблясь, однозначно сказал, что я буду учиться, и что они будут мне помогать. Шурик будет жить с ними. С этим была согласна его жена, Наталья Егоровна. С их стороны было проявлено великое благородство в тех тяжелых условиях жизни.

В этом же году я распрощался навсегда со своим самым близким другом Иваном Ефремовым (братом Натальи Егоровны), с которым мы вместе работали в сапожной мастерской, жили на одной квартире, вместе готовились в шестой класс. Он был физически крепче, сильнее меня. Но где-то простудился или заразился туберкулезом, причем, скоротечным. Тогда эта болезнь была неизлечима. Я навещал больного. Он сидел на печке, сильно кашляя, вытирал пот. На похоронах я не плакал. От скорби у меня задеревенело все. Переносил его судьбу на себя и со страхом думал об этом.

2. Начало пути. Новые взгляды

Летом 1934 года я поехал сдавать вступительный экзамен в Орловский сельскохозяйственный техникум. Моя принадлежность к крестьянскому роду взяла верх в моем выборе будущей профессии. На этот выбор оказал влияние и мой старший брат. Он знал какого-то агронома, наезжающего в село, и рассказывал мне, как он хорошо живет. Жить хорошо по нашему тогдашнему понятию - это иметь самую необходимую материальную базу для существования. Непосредственно в селе агронома тогда не было. Он наезжал из района, т.е. из Мценска и вел себя, главным образом, как начальствующее лицо. Все приезжающие из города, а их приезжало много, назывались «уполномоченными»: по заготовкам, по контракции, по сдаче шерсти, молока, мяса, зерна, по сбору денежного налога и др. Уполномоченный в наших глазах - это была личность, которая может многое. Одежда, упитанность говорили о том, что им неплохо живется. В представлении моего брата это был достижимый идеал для меня. Я согласился с этим предложением. Собирали меня суетно. Денег мне дали только на дорогу, туда и обратно. Уезжал я на две недели. В большом полотняном мешке, перевязанном бечевкой, я вез с собой ковригу хлеба, банку масла, курицу, яйца. Кроме этого, еще фанерный самодельный чемодан. «В Мценске, - говорил брат, - я тебя посажу, а там потихоньку доберешься». До этого я видел поезда издалека, да слушал протяжные гудки паровозов, которые доносились иногда до моего слуха, когда я пас корову в поле. Эти гудки наводили на меня какую-то приятную тоску о другой, еще непонятной для меня жизни. Но она есть, она лучше нашей. И вот теперь я должен был вступить в нее. Поезд проходной, стоянка какие-то минуты. Люди спешили войти в вагон. А у меня мешок с объемной круглой ковригой застрял в двери. Брат меня с перрона подталкивал. Его без билета вагон не пускали. Пассажиры на меня покрикивали: «Давай, давай, парень!» Я потом об этом эпизоде смешно рассказывал, и назвал эту объемистую круглую ковригу, застрявшую в двери вагона, тормозом Казанцева. Это было написано на вагонах. Именно эти тормоза применялись на железной дороге. Мест не было. Стоял я с вещами в проходе общего вагона. Ехать было недалеко, всего 50 километров. Успокоившись после неудачной посадки, я думал о том, от чего я оторвался, что оставил и что ждет меня впереди. Адрес техникума помнил: ул. Покровского, 14. Но где она, как я буду добираться с такими громоздкими вещами, я не знал, а это теперь больше всего меня беспокоило. Но, несмотря на беспокойства, переживания, я все же смело делал шаги в новые для меня области жизни. Это качество потом прошло через всю мою жизнь. Пришлось изрядно попотеть, но с помощью людей, которые подсказывали, на какой трамвай сесть, я добрался до техникума. В комнате общежития, в которую меня поместили, стояло двенадцать кроватей. Некоторые из них уже были заняты. И тут же я сразу познакомился с двумя парнями, почти моими земляками: с Иваном Сорокиным и Николаем Степушкиным. С ними я сдавал экзамены. Мы были приняты. Они были такими же крестьянскими парнями, и примерно с таким же достатком. Около их кроватей стояли торбы с продовольствием.

Учеба в техникуме новый этап в моей жизни, вернее сказать, в моей духовной жизни. А что касается материального достатка, то он стал еще скуднее. Хлеб по карточкам. Так как наш техникум был плодоовощной, у него было много земли, на которой выращивали капусту, свеклу, картошку, огурцы, все это силами студентов обрабатывалось, собиралось и засаливалось на зиму. И в нашей студенческой столовой почти бесплатно были постоянно овощи, из которых  мне больше всего запомнилась тушеная капуста, капуста, капуста. Дополнительно в магазине можно было купить повидло, какое-то не очищенное, продавалась из бочек и хамса. Я не был исключением, так жили почти все мои однокурсники. Многие студенты старших курсов подрабатывали в подсобном хозяйстве и жили лучше нас, первокурсников.

Эта наша материальная жизнь не была главной, она оттеснялась на задний план, даже забывалась в постоянной занятости чтением, занятиями. Мы не роптали, а жили какой-то перспективой на лучшее будущее. А была ли жизнь в настоящем? Да, была и довольно бурная, напряженная и интересная. Для нас, деревенских пареньков, была открыта дорога к знаниям, о чем я и мои товарищи тосковали, живя в сельской неустроенной и безграмотной жизни. Тяжелая деревенская жизнь и очень ранний труд (на 12-м году жизни я уже сапожничал на правах ученика у хозяина, испытывая не только тяжесть труда, но и унижения, оскорбления) был причиной тому, что мы рано созревали в понимании жизни и в серьезном (по-взрослому) подходе к ней.

Л.Н. Толстой правильно отразил этот кусочек жизни крестьянских подростков. «В богатых классах, - пишет он, - молодые люди до 25 лет и более не осознают себя еще большими. Совсем наоборот - в крестьянском классе, где уже в 15 лет малый женится и становится полным хозяином. Меня часто поражала эта самостоятельность и уверенность крестьянского парня, который, будь он умнейшим мальчиком, в нашем классе был бы нулем».

Нам были созданы условия для развития духовной жизни, в которых мы могли превращаться из этих нулей в равноправных граждан, в личности, осознающие свое человеческое достоинство. Мне повезло встретить человека умного и доброго в лице директора техникума Пилюгина Петра Андреевича. Мне повезло потому, что не повезло ему. Дальневосточный партизан, он попал в лапы жестоких белогвардейских офицеров. Его пытали, вырезали мышцы ног. Он ходил на полусогнутых ногах. В Москве он окончил Институт красной профессуры. Занимал большие должности, но имел слабость: страдал алкоголизмом. Но это были редкие приступы, которые он тяжело переживал, и месяцами мог держаться в нормальном состоянии. Это был глубоко философски мыслящий человек. Читал он у нас политэкономию, читал прекрасно, поражал глубокими знаниями политэкономии, философии, истории и классической литературы.

Мы все глубоко его уважали. По его рекомендации я впервые начал читать Шекспира, Бальзака, Гюго, Гете, Белинского, Добролюбова, Чернышевского, на которых он часто ссылался в курсе политэкономии. Политэкономическим категориям он придавал жизненность, перед нами раскрывались действия живых человеческих личностей. После его лекций я спешил в библиотеку, чтобы захватить рекомендованную им литературу.

Читал много, но не быстро. Часто приходилось задумываться. Не хватало необходимой базы, чтобы легко схватывать прочитанное. Сельская семилетняя школа сказывалась на моем образовании. Но мои старания не оказались безрезультатными. На мои ответы обратил внимание Петр Андреевич. Как-то после одной беседы, на которую он сам вызвался, он стал давать мне книги из своей библиотеки. Он часто приходил по вечерам к нам в общежитие и умел очень весело, остроумно вести с нами беседы. Вопросы морали, отношение к религии (что тогда было модно), политики выплывали в этих беседах как бы между прочим. В этот период я основательно (насколько позволяла моя подготовленность) приблизился к пониманию произведений Маркса, Энгельса, Ленина, Плеханова. К Плеханову наш директор питал особую симпатию. По его рекомендации уже тогда я прочитал произведение Плеханова «К вопросу о монистическом взгляде на историю» и «О роли личности в истории». Конечно, штудировали, конспектировали все, что выходило от Сталина. «Вопросы ленинизма» Сталина была нашей настольной книгой. Нашими кумирами были герои гражданской войны Чапаев, Ворошилов, Буденный, Фрунзе, Павел Корчагин и многие другие. Читая об их подвигах, я часто думал, почему я родился поздно. Я хотел быть рядом с ними. Мне казалось, что я способен на подвиги. Мы читали книги, в которых главными героями были революционеры, бесстрашные борцы, часто жертвовавшие своими жизнями во имя счастья трудового народа. Книги Войнич «Овод», Джованьоли «Спартак» переходили из рук в руки. Вся история проходила перед нами как ожесточенная, непримиримая, кровавая классовая борьба за свободу, против угнетения, эксплуатации, мракобесия. Из нашей русской истории мы знали героев, которые возглавляли борьбу против иностранных завоевателей и против внутренних крепостников-помещиков, царей. Александр Невский, Дмитрий Донской, Минин, Пожарский, Суворов, Кутузов, Багратион, Болотников, Разин, Пугачев - им мы поклонялись, на их примере воспитывались, формировались наши патриотические мысли и чувства. Из нашей русской литературы нам рекомендовали, а мы брали и читали прогрессивно настроенных писателей, поэтов: Радищева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Островского, Чехова, Салтыкова-Щедрина, Успенского. В их произведениях мы находили критику отношений неравенства, несправедливости, невежества, жестокости помещиков и буржуазии. XIX век мы воспринимали как век борьбы декабристов, Герцена, Белинского, Добролюбова, Чернышевского за поиски нового общественного устройства. Книга Чернышевского «Что делать?» занимала важное место в воспитании социалистических представлений об обществе, семье и новом человеке.

Конечно, особое положение в воспитании моего поколения занимала история большевистской партии. В техникуме мы ее штудировали по учебнику Кнорина, Ярославского. Многое из решения съездов, из докладов Сталина, из произведений Ленина приходилось заучивать наизусть или почти дословно. Подробнейшие конспекты были обязательны. Прочитаешь, перепишешь, прочитаешь конспект, и тогда все легко запоминается. Память наполнялась определенными знаниями, из которых создавалось наше миропонимание, мироощущение. Оно было довольно прочно потому, что эти идеи ложились на; благодатную психологическую почву, которая была создана самой практической жизнью. Бедность нашей жизни, из которой наше поколение вышло — это факт. Но причины ее объяснялись прошлой жизнью, дореволюционным эксплуататорским буржуазно-помещичьим строем. А настоящее: это усиленная попытка выбраться из этих старых отношений и создание общества, в котором никогда не могла повториться прежняя несправедливость. Идеологические построения совпадали с психологией молодых людей, вышедших из рабочих и крестьян, сформированной в условиях обыденной жизни. Я глубоко верил в справедливость идей марксизма, в такие его принципы, как интернационализм, коллективизм, патриотизм, гуманизм, равенство, справедливость.

Замечал ли я и мои товарищи отражение действительности, репрессии? Да, их нельзя было не заметить. Но они находили с нашей тогдашней точки зрения вполне логические доказательства. Так наше сознание было запрограммировано на определенную предвзятость. Если я видел, слышал, что говорят не то, что есть в действительности, и начинал сомневаться, то старший товарищ мне говорил: «Так надо». Зачем выворачивать наши недостатки перед лицом врага? Мы были голодны и раздеты, а сводки о выполнении годовых и пятилетних планов давали радужную картину. Но мы видели действительные и немалые достижения, особенно в области индустриализации страны. Так этот принцип «так надо» прошел через многие годы моей жизни и жизни моих сверстников. Он был основан на полном доверии партии, которая ничего не может такого сделать, что было бы не в интересах трудового народа. Наше молодое сознание все еще формировалось на революционном отрицании старого мира. А это всегда в истории увлекало, прежде всего, молодежь. О репрессиях мы знали только то, что подавалось в средствах массовой информации. Сообщение партии, правительства о заговорах принималось с полным доверием и одобрением. Мы искренне возмущались, особенно после того, как читали в газетах допросы обвиняемых, в которых они полностью признавали свою враждебную деятельность. Мы и подумать не могли, что наши органы НКВД могли применять пытки. Это противоречило гуманным принципам большевистской, марксистско-ленинской партии, в которые мы искренне верили. В 1937 году меня избрали секретарем комсомольской организации техникума, в комсомол я вступил еще в 7-ом классе.

Почему меня избрали секретарем комитета комсомола техникума? Учился я хорошо. Успешно выступал на семинарах по общественным наукам. Но непосредственным толчком был следующий факт. Отмечалась очередная годовщина Парижской Коммуны. Готовилась конференция с участием студентов и преподавателей. Мне поручили подготовить доклад и выступить. Выступали там и другие. Но мой доклад всем понравился. Имея хорошую память, я почти не пользовался написанным текстом. Другие просто читали.

На второй же день директор техникума пригласил меня к себе и сказал, что хочет рекомендовать меня комсомольскому собранию на пост секретаря комсомола техникума. Работающий секретарь оканчивал техникум и перед сдачей государственных экзаменов просил освободить его от этой должности.

В это же время был разоблачен «троцкистский параллельный центр» во главе с Пятаковым, Радеком, Сокольниковым. Готовили митинг студентов и преподавателей техникума. Коллектив должен был выразить свое отношение к этому событию. Мое выступление после выступления завуча техникума становилось необходимым. Я добросовестно готовил эту свою речь. Повторяя идеи газетных статей, я обвинял их в черной измене Родине. Они хотели повернуть колесо истории вспять (это было тогда модным выражением), реставрировать капитализм, поставить хозяином в деревне кулака, отдать советских крестьян в кулацкую кабалу. Борьба против линии партии — было самым страшным обвинением. Они имели связь с фашизмом и с помощью иноземных штыков пытались расчленить СССР, свергнуть власть рабочих и крестьян. В общем, подбирал самые грубые выражения, как, например, «подлейшие из подлых», «троцкистские собаки» и т.п. И все это я выражал вполне искренне и верил в то, что говорил. На митингах я выступал с большим эффектом. Я многое запоминал и потом как бы импровизировал. На фоне выступления завуча, который читал по бумажке, боясь сказать какое-то не совсем удачное слово, мое выступление вызвало бурное одобрение. Я был очень доволен. А вскоре в техникуме был «разоблачен» преподаватель по военному делу Зарембо. Из его же личных рассказов я знал, что он был офицером царской армии, а в гражданскую войну перешел на сторону Красной Армии. Это был спокойный, интеллигентный, всегда подтянутый, аккуратно одетый, гладко причесанный и выбритый человек. Он с нами часто беседовал по вечерам в общежитии. Рассказывал о военных походах, о жизни великих полководцев. Он знал хорошо военную историю и увлекательно рассказывал. Он пользовался у нас, студентов, авторитетом. Его арест был для нас полной неожиданностью. Как же так? Может ли быть такое? Это никак не совпадало с его поведением, с его рассказами, в которых всегда чувствовался патриотизм и вера в идеи коммунизма.

Этот момент я очень переживал. Как мне выступать? Клеймить позором человека, которого я уважал и не верил, что он какой-то враг?

Отказаться тогда от выступления - это большой риск оказаться пособником врага. И я пошел к директору, в честности и порядочности которого я никогда не сомневался. Я прямо ему сказал, что не могу выступать. Он подумал и сказал: будет выступать завуч и предпрофкома. Сам директор по этим процессам не выступал.

Нас собрали в самой большой аудитории, и завуч в своем выступлении говорил, что враг народа Зарембо умело маскировался, скрывал свое подлинное вражеское лицо, искусно приспосабливался, втирался в доверие к студентам и преподавателям. Его посещения общежитий и беседы с нами были истолкованы как коварный метод работы среди молодежи по распространению троцкистских идей. Слушая эти слова, я думал: «Не ошибка ли это органов? Но нет, наши органы не могут так ошибаться». Хотелось задать такой вопрос. Но выражать вслух сомнение, мне, секретарю комитета комсомола? Это невозможно. Ведь когда приходила информация об арестах больших начальников, мы воспринимали все это как-то отстраненно, но вот когда коснулось Зарембы, у студентов сразу появилось свое мнение, втихую начались серьезные обсуждения.  

Через год последовало разоблачение антисоветского «правотроцкистского блока». Генеральный прокурор Вышинский вел допрос Бухарина, Рыкова, Ягоды и др. Судебный процесс был открытым, и все подсудимые признавали себя виновными и подробно рассказывали о своих злодеяниях. Рыков признавал, что существовала военная группа во главе с Тухачевским, которая была связана с их троцкистским центром и которая ставила своей целью использование войны для низвержения советского правительства. «Наши сношения с немцами, - говорил Рыков, - должны были всячески стимулировать военное нападение. Общая цель: реставрация капитализма».

Во все это нельзя было не верить. Народ был глубоко возмущен. В своем выступлении по этому процессу я привел слова признания Бухарина. Он очень жалостливо говорил: «И вот я стою перед вами, убитый и опозоренный своим преступлением», - и еще что-то такое, вызывающее жалость.

На второй день завуч сделал мне замечание: эти слова не надо было приводить, они могли вызвать жалость к врагу народа.

Всюду проходили митинги, осуждающие эту враждебную деятельность. Принимались резолюции, как правило, единогласно в массовом порядке, публиковались в печати. Никто из нас не сомневался в справедливости суда, по приговору которого было расстреляно 20 человек. Я без всякого сомнения воспринимал теорию Сталина о том, что чем дальше мы будем идти по пути социализма, тем больше будет обостряться классовая борьба, Противников социализма, советской власти было все еще много как внутри страны, так и за рубежом. Теперь доказано, что многие из репрессированных были действительно врагами советской власти. И перед угрозой готовящегося наступления на Советский Союз Сталин не мог допустить существования враждебных группировок в тылу страны. Несмотря на все эти мрачные факты, страна жила бурной созидательной жизнью, при высокой активности народа. Труд, учеба. И в то же время находили время для веселого отдыха.

Массовое стахановское движение. Совещание стахановцев по отраслям. Совещание передовиков сельского хозяйства. Борьба за 7-8 млрд. пудов зерна. Съезд колхозников-ударников. Награждение передовиков промышленности и сельского хозяйства. Героические подвиги советских летчиков. Мужество и героизм советских людей на станции «Северный полюс» под руководством И.Д. Папанина и многое, многое другое создавало атмосферу положительной напряженности, в которой отставать, работать, учиться плохо просто позорно, невозможно. Я тоже жил в этом героическом, оптимистическом настрое. Для меня не были пустой фразой слова Павла Корчагина из произведения Н. Островского «Как закалялась сталь» о том, что жить надо так, чтоб не было мучительно больно за бесцельно прожитую жизнь. Многократно везде и всюду повторяющаяся идея приоритета общественных интересов над личными, в конечном итоге, овладевала моим сознанием. И я был готов к такой жизни.

Меня со второго курса техникума перестала удовлетворять тихая жизнь техникума. Мне хотелось чего-то большего. Через комсомол тогда набирали парней в школу НКВД. Меня пригласили для беседы к начальнику. Он долго беседовал со мной, Сказал, что по всем статьям я подхожу, но одно мешает: в очках не берем. Тогда я делаю вторую попытку поступить в военное училище. Готов был в любое, которое предложат. Меня пригласили к военкому, теперь уже не помню к какому, районному или областному. Он предложил мне поступать в Ленинградское военно-инженерное училище. Я дал согласие. Надеялся, что в инженерных войсках не такие строгие требования, как в строевых. Местная медицинская комиссия меня пропустила. Вскоре мне выписали командировочное удостоверение, проездные билеты, сухой паек на дорогу, и я поехал. В училище меня поразила чистота, порядок везде и во всем, богатство оборудования, самого помещения. В такой столовой я никогда не был и такую еду я никогда не ел, постоянно мясные блюда. Замечательное общежитие, замечательные постели. Две недели мы проходили медицинскую комиссию, занимались строевой, уставами. Причем порядок сразу был введен военный: подъем, умывание. Завтрак, политинформация, а потом по врачам. По зрению я опять не прошел. После того, какую жизнь я тут увидел, для меня заключение медицинской комиссии было большим ударом. Сюда я шел не только побуждаемый патриотическими чувствами, симпатией к Красной Армии, но и по материальным соображениям. Мои протертые штаны светились, как решето. Ботинки стоптаны и порваны. Пиджак милюскиновый. Все это жалко выглядело по сравнению с курсантским обмундированием, на которое я смотрел с завистью. Кроме всего прочего, стыдно было возвращаться в техникум, как забракованному.

Не приняли... Не будешь каждому объяснять, почему. А ведь я был на виду — секретарь комсомольской организации техникума. Девушка, с которой дружил... Пришлось все пережить, перечувствовать и опять браться за изучение овощеводства, плодоводства, земледелия, техпереработки и др. сельскохозяйственные дисциплины. Решил прекратить всякие другие поиски и сосредоточиться на избранной специальности. К тому же в материальном отношении мне повезло. Секретарю комсомола райком комсомола стал платить семьдесят рублей в месяц. За зиму я купил брюки, ботинки, рубашки, шарф.

Вообще, сознание молодежи 30-х годов формировалось на отрицании частной собственности, мы ее не имели и были безразличны к ней, на осуждении индивидуализма и приобщении к коллективному сознанию. Необходимость этого и полезность подтверждались повседневным опытом жизни. Коллектив иногда даже излишне вмешивался в частную жизнь — диктовал, как жить, кого любить и как любить. Мне, как секретарю комитета комсомола, приходилось заниматься разбором дел комсомольцев, которые касались не только учебной, производственной дисциплины, слабой успеваемости, но и урегулирования любовных отношений.

Употребление алкоголя даже в незначительной степени считалось нарушением комсомольской морали и становилось предметом осуждения со стороны коллектива. Этот конформизм воспринимался нами как должное, как необходимое, укрепляющее нашу организацию. Так она нами осознавалась, и потому все это не стесняло нашу свободу. Других вариантов отношений мы не знали. В соответствии с таким сознанием, внутренне мы были свободны. Я действовал, исходя не из своих личных интересов. Помнил о том, чтобы они не расходились с интересами общества, коллектива. Общество не препятствовало достижению моих целей: получить образование, выбрать специальность, определиться на работу по специальности. Оно способствовало всему этому. Общество определяло наши экономические потребности. Они были ограничены теми условиями. Когда они удовлетворялись, мы были довольны. Сложнее было с удовлетворением духовных потребностей. С одной стороны, общество создавало безграничные возможности в овладении знаниями, наукой, культурой. Мы были убеждены, что успех зависит только от способности самого человека. Тогда психологическая, педагогическая науки убеждали нас, что возможности каждого человека безграничны, и он может все, были бы желание, упорство, воля. С другой стороны, существовал определенный идеологический канал, по которому мы двигались, и за пределы которого наша духовная жизнь не выходила. Справа и слева от него проходили враждебные нашему духу теории, идеи, суждения. В марксистскую науку я верил. Эта логически стройная теория захватывала мое воображение во взгляде на всю историю общества. С точки зрения диалектической логики становились понятными самые сложные проблемы в историческом процессе. Она подкупала своим гуманизмом, свободой от эксплуатации человека человеком. Она открывала перед нами коммунистический идеал. В него мы верили. Эту веру всячески поддерживали соответствующими отношениями, особенно нравственными, духовными. В этом отношении древнегреческий философ Эпиктет был прав: человек в любых условиях: богатства или нищеты, власти или рабства, сохраняет внутреннюю независимость от этих условий и духовную свободу. Альтернатив мы не знали и потому их не допускали.

Вместе с тем, формировался и второй слой общественного и индивидуального сознания, в котором прочно обосновались идеи непримиримой классовой борьбы, не терпящей компромиссов. Признание справедливых освободительных войн, революций, необходимость насилия, которое распространялось на межклассовые и межгосударственные отношения. Все эти идеи и отношения рассматривались как необходимые средства и способы для достижения гуманных целей, коммунистических идеалов. В 30-х годах руководители партии и правительства увлекли за собой народ действительно прогрессивными лозунгами, соответствующими интересам масс. Но имеющуюся власть стали использовать в корыстных целях. Практические действия стали отходить от теоретических положений. Массы стали понимать это, но уже было поздно. Вместе с использованием энтузиазма людей, верящих в светлое будущее, стали действовать насилие и страх. Последний был направлен против сомневающихся. Мы, молодежь, не были в этом числе, но возникала какая-то осторожность в словах и поступках. Все наши действия оценивались с политических позиций, и мы это понимали как необходимое в условиях «ожесточенной классовой борьбы».

Неизвестно, кем был поврежден портрет Сталина. Это событие было расценено как действие замаскировавшегося среди нас, студентов, врага. Выброшенная газета с портретом вождя быстро, с оглядкой, убиралась. На учебнике по истории партии была нарисована полуобнаженная женщина. Комитету комсомола пришлось проводить расследование и выяснять, кто же мог сделать этот враждебный выпад против партии. Я лично не верил, что эти действия были сделаны с определенной целью, но заниматься ими и осуждать их, то есть публично выражать свое отношение, комсомольской организации надо было. Осуждение неизвестного лица выражалось в резкой, громкой форме. Так мы тогда выражали свое чувство возмущения. Это был стиль и мода. Слабые тихие выражения могли вызвать подозрение в сочувствии к врагу.

Кроме этого политического налета, учеба, жизнь проходили нормально. Преподаватели были квалифицированными специалистами и хорошими педагогами. В основном, все в годах. Они исправно выполняли свои обязанности, и я не видел, чтобы они вмешивались в политическую жизнь. Особенно мне запомнился преподаватель по плодоводству Паршин. Добрый, всегда с улыбкой, подробнейшим образом и интересно излагал он жизнь плодового дерева, от корней до цветка. Очень требовательный был преподаватель по овощеводству, который выставил мне отличную оценку и публично хвалил.

Комсомольская работа занимала много времени. Бесконечные вызовы в райком комсомола. Инструкции, указания, семинары. В техникуме заседания, собрания. Тогда работу оценивали по количеству проведенных мероприятий и сколько разоблачено врагов народа. Проверки были бесконечные. Несмотря на такую занятость, я учился успешно. Получал отличные и хорошие оценки, но больше отличных. Весной, летом и осенью мы много работали в своем подсобном хозяйстве. Вдоволь наедались овощей, яблок. Помидоры, яблоки, картошку набирали в карманы, пазухи. Этого не разрешалось делать, но преподаватели, руководящие практикой, закрывали на это глаза. Мы втроем стояли на квартире у одной еврейской, очень доброй, хорошей семьи. Хозяйку звали Яхна, молодую дочку ее - Роза. Все, что приносили с огорода и из сада, мы отдавали хозяйке. Она готовила для всей семьи. Мы садились вместе с ними за общий стол и очень приятно ужинали. В клубе часто демонстрировались кинофильмы. Студенты посещали их бесплатно. Все картины были глубоко патриотичны. Каждый фильм мы смотрели по несколько раз. Особой популярностью пользовался фильм «Чапаев», который можно было смотреть бесконечное количество раз, и все с неослабевающим интересом: уж больно импонировал он нашему революционному настрою. 

В городе Жиздра, рядом с которым находился техникум, часто выступали артисты, приезжал Л. Утесов со своим джазом, и нам, комсомольским активистам, поручили раздать билеты на первый советский джаз. Мы с радостным криком и шумом восприняли выступление Утесова.  

У нас была организована художественная самодеятельность. Спектакли, насколько мне помнится, не ставили. Были созданы хор и оркестр народных инструментов. В хоре пели русские и украинские народные песни. Среди студентов было много украинцев. Коронными номерами были: «Запрягайте, хлопцы, коней» и «Вечерний звон». А в струнном оркестре «Светит месяц». Танцы устраивались только в летнее время, да и то редко. В эту пору мы много работали в саду, на овощном участке.

Запомнился один веселый эпизод. Недалеко от нас располагался городок танкового училища. В один из вечеров к нам на танцы пришли курсанты училища. Рослые, подтянутые, в военной форме, которая тогда пользовалась большой популярностью. Они сразу привлекли наших девушек. Ревность. Драка. Нас было больше, и мы — дома. Мы их так погнали, что им пришлось позорно бежать, прыгать через забор. Сколько гордости и веселья было, когда кто-то из студентов обнаружил на заборе с колючей проволокой клок штанины защитного цвета. У нас было много переростков. Некоторым студентам было по 25 и 30 лет.

В драке я непосредственно не участвовал, но одобрительно к ней относился. Завуч настаивал разобрать зачинщиков на комитете комсомола. Я все оттягивал это дело до тех пор, пока острота не прошла, и о нем не забыли. В драку я не ввязался потому, что был «начальством». Если бы это случилось, то вся вина легла бы на меня, как на организатора, хотя драку никто не организовывал. Она возникла стихийно, но тем не менее на комсомольской организации мы драку обсуждали, даже трем студентам вынесли выговор. Я же вообще избегал подобных столкновений. Отрицательно относился к выпивке, к курению, к скандалам. Часто осуждали на комсомольских собраниях моего земляка Сорокина, любителя выпить. Считал их диким пережитком прошлого. К физкультуре относился положительно, но участвовал в ней только тогда, когда это были плановые занятия. Кроме этого, не хотел тратить на нее время.

Заняв определенное, хотя и невысокое по положению место в комсомоле, я мечтал стать членом большевистской партии. Эта мечта была связана с моими убеждениями и, конечно, с будущей карьерой. Членство в партии, как я уже тогда понял, было связано с большими возможностями для продвижения в жизни, или в своей специальности, или в науке, или по служебно-административной линии, Но членство в партии для меня также означало принадлежать к лучшим, передовым, самым чистым и справедливым людям нашей страны. Мне импонировала эта характеристика коммуниста. Я был честен, любил справедливость - наверно, у меня было от природы такое предрасположение. Условия моего детского бытия не могли меня научить этому. Они были чаще несправедливы, чем справедливы. В техникуме это мое моральное качество с бытийного уровня начинало переходить, формироваться в определенные принципы на рефлективном уровне. Я верил в принцип единства слова и дела. Часто приходилось вступать в споры со своими друзьями, товарищами по учебе, комсомолу, которые иногда в связи с каким-то житейским фактом говорили примерно так: «Пишут одно, делают другое». Я пытался находить оправдание каждому решению партии и правительства. Я им верил, и понимал их действия как жизненно необходимые. Я был убежден, что рабоче-крестьянское правительство не может принимать решения не в интересах трудящихся. Это было мое первое сознательное вхождение в жизнь. Мне хотелось верить в справедливость, и я верил, что она есть. Неопытность и доверчивость молодости.

Так формировалось мое большевистско-сталинское сознание. Большое влияние на формирование моего мировоззрения оказали лекции директора техникума П. А. Пилюгина. Он читал не только политэкономию, но и диалектический материализм. Ознакомил нас с идеями предшественников марксизма: Канта, Гегеля, Фейербаха. Философия меня увлекла. Я пытался разобраться в первоисточниках марксизма. Прочитал и законспектировал работу Энгельса «Людвиг Фейербах и конец немецкой классической экономии». Свой путь я уже тогда определил основательно. Эта основательность обеспечивалась тем, что я не только читал и слушал, но и сам готовил выступления, выступал, пытался убеждать других, наконец, как говорят, и сам убеждался. Выступал я хорошо, подбирал образные примеры. Уже тогда, по совету П.А. Пилюгина, я ознакомился с некоторыми приемами ораторского искусства. Он мне посоветовал прочитать некоторые выступления Луначарского, Плеханова. Но главное в успехе, пожалуй, было не это, а то, что я верил в то, что говорил. Мой авторитет держался на хорошей учебе и общественной популярности, в том числе и среди девушек. Физически я не был силен. Тут я не мог выделиться. Сказались детские годы, когда я страдал малокровием, студенческие годы с вечным недоеданием, и мое пренебрежение к физкультуре и спорту. Может быть, я и понимал их пользу, но не занимался потому, что не все удавалось. А хуже других я не хотел показаться. В этом я проявил излишнее, а теперь я бы сказал, глупое самолюбие. Девушки со мной охотно знакомились, гуляли. Не отвергали. Один раз я подслушал разговор обо мне двух девушек. Мария Умнова была старше других. Чрезмерно полная, всегда улыбающаяся, она пользовалась авторитетом. Отлично, легко осваивала все предметы без исключения: от математики до гуманитарных наук. Она говорила Наде Шевченко: «Гриша будет хорошим мужем». Как видно, их привлекала во мне моя надежность. Но я жениться нищим не собирался. У меня были намечены планы - поступить в институт.

3. Теория и практика

Техникум я окончил успешно. Попал в число пяти процентов студентов, которым разрешалось поступать в институт, не отрабатывая положенных 3-4 года по своей полученной специальности. Этим правом я не мог воспользоваться. Нужно было поработать, чтобы приобрести кое-что из одежды, обуви. Назначение я получил в Череповец, в Кубинский район.

Многие студенты получили назначение в северные районы страны. Тогда решалась задача продвижения садоводства в холодные края. Морозоустойчивые Мичуринские, Кизюринские сорта были предназначены для этого.

Примером, маяком служил плодовод Кизюрин, который разводил карликовые сады на севере страны. Как оказалось потом, этот метод совершенно бесперспективен по своей нерентабельности. Ехал я на работу на один год, и все же у меня была какая-то надежда сделать что-то нужное, полезное. В районе меня назначили агрономом районного земельного отдела по плодоводству. Главный агроном РАЙЗО Таленский в первой беседе со мной сказал примерно следующее: «Садов у нас в колхозах и совхозах нет. Есть любители-садоводы. У них что-то получается. Ваша задача помочь нашим хозяйствам в разведении садов. Желание такое у многих имеется».

Этот человек произвел на меня приятное впечатление. Мужчина средних лет сидел основательно за столом. Лицо круглое, энергичное, умное, с весомым выражением. Как видно было, он легко и успешно справлялся со своими обязанностями. Мои первые впечатления потом полностью подтвердились. Осенью я занимался закладкой молодых садов в одном совхозе. Я помогал это делать в качестве консультанта. Опыт мне подсказал написать статью в районную газету. В ней я рекомендовал наиболее устойчивые против морозов сорта яблонь. Выбор участка, планировка, закладка сада. Моя инициатива, статья понравились главному агроному. Он одобрительно отозвался о ней и выразил надежду, что это новое дело для района сдвинется с места. Лето и осень в этот год были прекрасны. Только в самые отдаленные хозяйства я ездил на машине, всегда с кем-нибудь из РАЙЗО. Больше ходил пешком. Кто-то подвезет на машине, другой раз на телеге. Природу я любил с детства. Мне нравилось все, даже в голых полях я находил своеобразную прелесть. Особенно мне нравилось заходить попутно на Кубинское озеро. Большое, чистое, по отлогим берегам: чистейший желтый песок. Вокруг зеленый луг. Ходил или сидел я там, и все больше думал о своем будущем. Я всегда больше думал о перспективе. Настоящее мне представлялось как нечто временное. В нем я жил для своего будущего. Вот и тогда. Работа, заботы о ней часто оттеснялись подготовкой к будущему. Со мной всегда была книга не по агрономической специальности. Я готовился для поступления в какой-нибудь гуманитарный институт. О работе тоже не забывал, но перспективы в ней не видел. В Череповце я познакомился и подружился с молодым человеком, который был старше меня лет на семь-восемь, зоотехником Барановым. Он окончил зоотехнический институт. Работал там же, где и я. Не был женат. Любил выпить, попариться в баньке. Не упускал момента даже свою работу каким-то образом использовать для развлечений, удовольствий. Жил, как мне казалось, только настоящим. Ни в работе, ни в семейной жизни перспектив не строил. Мы с ним были разными людьми. Ему во мне нравилось то, что я не замыкаюсь в обыденности. Ему было интересно со мной разговаривать как с молодым человеком, который был весь в мечтах. Он часто подчеркивал в разговоре с сожалением, что ему якобы уже не о чем мечтать. Мне в нем нравилось его внимание ко мне, его опытность, которую он никогда не выставлял как достоинство, и тем более не старался «давать уроки». Я как-то даже завидовал его беззаботной веселости. Сходит в баню, попарится, выпьет чарку, и доволен сверх берегов. Начинает рассказывать о своих холостяцких похождениях. Жизнь дается один раз, часто повторял он, и от нее нужно взять как можно больше удовольствий. Тут мы с ним расходились. Он видел удовольствия, и удовлетворял их в настоящей бытийной жизни. Мои удовольствия были связаны с созданием базы для будущего. Я опускал все, что мешало этой цели. Это часто выглядело слишком прямолинейно. Но другой вариант выбора я все равно не принимал.

В РАЙЗО я впервые столкнулся на практике с принципами управления, характерными для командно-административной системы. Каждый специалист земельного отдела выполнял не только свои специальные функции, но и общие административные, касающиеся района в целом. Последние забирали значительно больше времени. Шел сев озимых. Меня, как и других специалистов, посылали в качестве уполномоченного от райисполкома в колхозы, совхозы как толкача и собирателя сводок о ходе сева. Приезжаю в одно хозяйство, спрашиваю председателю, почему он отстает с севом. Напоминаю срок окончания сева, установленный райисполкомом. Спрашиваю, сколько посеяно, сколько осталось. Председатель отвечает бодро и уверенно, беря цифры с потолка: 70 процентов посеяно, через 2-3 дня закончу, Еду в другое хозяйство. Там ведется примерно такой же разговор, разница только в том, что председатель прежде всего интересуется: как там у Васильева?

- 70 процентов посеяно.

- У меня 90. Через день-другой закончу. Так и доложи районному начальству.

Существовала гонка: кто первый доложит об окончании сева. Опоздавших вызывают, ругают устно, в печати. Приезжаю в район, докладываю результаты. Главный агроном звонит тому председателю, который отстает в севе. После некоторого назидания согласуют цифру выполнения с прибавкой. Район тоже не должен оказаться в отстающих среди других районов. Так же форсировали вспашку под зябь. Получалось так, что работы выполнялись, исходя из возможностей хозяйств, а сводки опережали действительное их выполнение. Никто из уполномоченных не старался уточнять эти ложные цифры. Не было смысла. Низкие показатели все равно не будут приняты, Да еще специалиста-уполномоченного обвинят, и пошлют обратно в хозяйство. Сиди там, отвечай, толкай, обеспечивай, докладывай. Мой друг зоотехник Баранов легко, с усмешкой относился ко всей этой чехарде. Он мог даже не выезжать в хозяйство и давать данные, а если поедет, то не упустит момента, чтоб хорошо погулять. Вместе с председателем выпьют, закусят и разойдутся друзьями. Высокие показатели будут обеспечены. На мои раздумья обо всей этой фальши Баранов отвечал спокойно, примерно так, что я еще молод, неопытен. Все сводилось опять же к формуле: «Так надо». Надо хозяйству, чтобы его не ругали. Надо району, чтобы его похвалили. За всем этим стояли люди, думающие и заботящиеся, прежде всего, о прочности своего положения, о своей карьере. Но не забывали и о деле.

Теперь для меня странно, что я тогда не прибегал к обобщениям. Мне казалось, больше того, мне хотелось верить, что порядки в этом районе нетипичны. Эту уверенность поддерживала центральная печать, которая выступала с критикой местных деляг, бюрократов, очковтирателей. Эти отрицательные явления преподносились как отдельные случаи. Существовала в моем сознании какая-то общая справедливость, заложенная в социалистическом строе. А все частные случаи зла, с которыми мне приходилось сталкиваться, это лишь эпизоды, против которых борется большевистская партия, советские органы власти. Мне тогда не приходилось сталкиваться со злом, исходящим от высокопоставленных начальников. Они для меня представлялись воплощением добра, справедливости, гуманности. О личной жизни своих «вождей», об их семейных, служебных отношениях мы ничего не знали. Мы видели их на трибунах, слушали их речи, в которых содержалось много хорошего, справедливого.

Я стал притираться постепенно, и как бы по необходимости, к этим практическим условиям жизни и работы. Вот пример. Всю осень я старался выполнять план закладки молодых садов. Тогда шла кампания продвижения садов в северные районы страны, и планы были нереальны. Слабым колхозам было не до этого, а какие посильнее — не верили в эту затею. Ссылались на факты. Некоторые энтузиасты у себя на огороде пытались развести сады. Одним кое-что удавалось, а большинство приходило к печальным результатам. Яблони вымерзали. Там, где шла закладка сада, все работы проводились вручную. Колхозники, в основном женщины, лопатами копали ямы. Осень была холодная, все чаще и чаще собирался выпадать снег.

План оказался выполненным всего процентов на пятьдесят. Главного агронома эта цифра серьезно смущала. В разговоре между прочим сказал, что в одном хозяйстве ямы выкопали, а посадочный материал не завезли. Он ухватился за этот факт, как утопающий за соломинку.

- Так в чем же дело, - сказал он, - весной завезем материал и посадим. Пиши семьдесят процентов выполнения.

Я так в сводке и написал. Первое очковтирательство под благовидным предлогом, Я даже не почувствовал, как попался в эту ловушку нарушения совести.

Зима прошла то за составлением различных сводок, то в разъездах по самым различным поручениям райкома партии, райкома комсомола, райисполкома. Главные заботы были сдача зерна, картофеля, молока, засыпка семенного фонда, условия содержания скота, проверка жалоб и многие другие вопросы. Я от этих поездок серьезно страдал. У меня было старое, изрядно потертое осеннее пальто. Новое зимнее не успел приобрести, мне всегда было холодно.

Регулярно читал районную газету. Эта небольшая газета, всего четыре полосы, на одном развороте, отражала жизнь района, внешнее и внутреннее положение страны. Газета имела очень большое значение для жителей района, в деревнях немногие выписывали центральные газеты, а вот районную – почти все.  

Райком комсомола привлекал меня для проведения бесед с рабочей молодежью и с колхозниками, главным образом по материалам постановлений, решений партии, правительства, пленумов ЦК. Как-то мне предложили выступить на каком-то активе комсомола с теоретической лекцией. Я долго готовился. Она была посвящена каким-то проблемам морали. Не помню, как она называлась, но ясно представляю, как я использовал произведения Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, начиная от «Немецкой идеологии» и заканчивая «Детской болезнью левизны в коммунизме», Свое выступление перегрузил цитатами. Сначала меня слушали, затем шумок все более и более нарастал. Я терял влияние на аудиторию, и от этого еще больше смущался. Голос становился каким-то робким. Чувствовал, что проваливаюсь, еле-еле дотянул до конца.

За столом президиума сидела секретарь райкома комсомола, которая несколько раз призывала аудиторию к порядку. Этот случай здорово ударил по моему самолюбию, и я долго не мог забыть его. Знания, необходимые для данной аудитории, у меня были. Но не было достаточного опыта выступлений перед массовой аудиторией. Я больше старался показать свои знания, и меньше думал о том, а нужны и интересны ли они слушателям. Я бросал в аудиторию хлесткие фразы, которые мне нравились, но, как потом оказалось, не оказывали ожидаемого влияния на присутствующих. Помню один из таких моментов. Почему-то вдруг я стал рассказывать, как Маркс и Энгельс создавали свой труд «Немецкую идеологию». Скорее всего, потому, что мне очень нравилась мысль основателей марксизма о том, что, создавая этот труд, они, прежде всего, старались уяснить проблему для себя, и если она не выйдет в свет, то они без сожаления подвергнут ее «грызущей критике мыслей». Последние слова я произнес с особым пафосом, рассчитывая, что уж они-то должны понравиться молодежи. Реакция была прямо противоположная. Раздались в некоторых местах аудитории смешки, которые меня смутили окончательно. Но публика была все же благосклонна ко мне. Пожалуй, она поняла мой конфуз и проводила с трибуны аплодисментами, а секретарь райкома публично поблагодарила меня неизвестно за что и пожала мне руку. Наверно, так было принято. Я был недоволен собой больше всех присутствующих. Секретарь райкома поняла мое состояние и пыталась как-то успокоить и ободрить. После этого случая предложения для выступлений мне поступали от того же райкома. Я выступал. Но теперь мои речи были более конкретны. Я стал больше учитывать не свой интерес, а любопытство тех, перед кем выступаю. Мораль, этика, этикет стали основными вопросами моих бесед. Теперь случалось, что я приходил очень довольным своим выступлением. По этой дисциплине мне удалось прослушать ряд публичных лекций, которые организовывала библиотека техникума. Основа была заложена. Я ориентировался в материале и мог выбирать нужное, интересное, необходимое. Учась в техникуме, когда он находился еще в Орле, я прослушал при областной библиотеке курс лекций по русской литературе. Особый интерес у меня вызывали лекции старенького, седого и очень благородного, интеллигентного на вид профессора, который читал лекции о Пушкине и Лермонтове. Я старался не упускать ничего, из чего можно было что-то узнать и познать. Эта привычка у меня осталась на всю жизнь.

Держалась под моральным контролем партии личная, семейная жизнь. Нарушение семейных уз грозило исключением из партии, смещением с должности. Жены, мужья которых изменяли им, пьянствовали, дебоширили, обращались не в суд, а в партийные органы. Измена в семейной паре считалась глубоко аморальным поступком. Нарушение коммунистической морали считалось несовместимым с пребыванием в партии. Тогда такой порядок сохранения семьи считался положительным явлением. Право на развод существовало, но им пользовались в крайних случаях. Расторжение брака, особенно со стороны мужчины, на всю его жизнь оставалось грязным пятном в его личном деле. При смене места службы начальство другого учреждения, предприятия могло и отказать в приеме по этим мотивам. Под покровом этого порядка существовали тайные связи, измены супружеской верности, может быть, не меньше, чем когда-либо. И все же о проституции не могло быть речи. Такого страшного позора тогдашнее общество допустить не могло. В таких отношениях мы жили и считали их необходимыми. Думается мне, что такой порядок в семейных отношениях возник в ответ на обвинение коммунистов в общности жен. Из пропагандистской печати, радио мы черпали сведения о том, что действительная тайная общность жен, проституция существует в капиталистических странах, и что наш семейный быт строится в соответствии с требованиями коммунистической морали. В этих условиях бытия материального и духовного я, молодой человек того времени, других вариантов семейных отношений не представлял, если иметь в виду их общую направленность развития. Со многими частными случаями я был не согласен и в душе их осуждал, когда делалась попытка соединить несоединимое в супружеских отношениях.

Строгие рамки поведения существовали и для молодежи: что одевать и как одеваться, какую иметь прическу. Все это было стандартизовано. Мы не знали других мод, и поэтому этот установившийся порядок нас не стеснял. Девушки-студентки только слегка подводили брови, губы красили так, чтобы это было не так заметно. Украшений, кроме простейших бус на шее, не носили. Одна из студенток у нас в техникуме яркой краской подкрашивала ногти на руках. За ней ухаживал какой-то ассистент из пединститута. Говорили, что он дарил ей духи. Ее поведение вызывало осуждение. Ребята с девушками дружили тайно. Нельзя сказать, что эти отношения запрещались. Существовала какая-то атмосфера стеснительности. Обнять девушку в присутствии посторонних считалось как нечто выходящее за рамки приличия. Скромная одежда, не раскрывающая чрезмерно тела женщины, ее недоступность создавали ореол таинства вокруг нее, который юноша стремился разгадать. Все это составляло как бы внешний экран нравственности. Для многих он был единственным — внутренним и внешним. Но продолжала существовать и скрытая от внешнего взора мораль.

Многие люди и тогда жили по двойной морали. Но для нас, молодежи, эта двойственность была неизвестна. Она глубоко скрывалась. Мы не знали, что часто видели перед собой людей в масках, сделанных из официальных требований.

Работа агронома, да еще со средним образованием, больших перспектив не открывала. Если бы я пробыл там год-два, то наверняка бы женился. Уж больно одна из комсомольских работников райкома добивалась моей дружбы, любви. Она старалась удержать меня в Череповце неофициальными и официальными уговорами. В РАЙЗО у меня были стычки с главным агрономом. Были упреки, претензии с его стороны ко мне. Я, конечно, не все делал, как нужно, что-то не вовремя выполнял, Был занят подготовкой в вуз, много читал. Отвлекающих моментов было много. Но когда я подал заявление об уходе, он решительно воспротивился. И только тогда, когда я предъявил документ о том, что вхожу в число пяти процентов окончивших техникум, которые имели право поступать в высшее учебное заведение, не отработав трех или пяти лет на должности агронома, он согласился отпустить меня и подписал мое заявление. Но совершенно был не согласен с тем, что я хочу изменить профессию. Он стал меня убеждать, что профессия агронома — самая нужная, ценная, интересная. Он говорил искренне, с полной верой в то, что говорил. Он действительно любил свое дело. Работал творчески, побуждал нас к введению нового из науки и практики. Повысить урожайность полей, развести сады, сделать район богатым было его целью. В достижение ее он верил. Имел свои недостатки, характерные больше не для его личности, а для тех отношений, в которых мы тогда жили.

В июле у меня на руках уже был вызов на вступительный экзамен в Московский институт истории, философии и литературы. Смело и далеко замахнулся. Но, как потом оказалось, не по силам.

4. Поиск нового пути

До сих пор не могу объяснить своего психологического состояния, которое овладело мною в этом институте. Обычно я мог при необходимости мобилизовать свои внутренние духовные силы. При этом добавлялась энергия мышления, обострялась память, весь я как-то напрягался, мысли приходили так быстро, что я еле-еле успевал их выражать. А с прибытием в этот институт я как-то обмяк, осел, наступила непонятная для меня подавленность, неуверенность, рассеянность мысли. Думая теперь об этом, в моей памяти я не нахожу многих моментов жизни из этого периода. Потускнение памяти, может быть, произошло потому, что не было тогда ее обострения.

В институте со своим фанерным чемоданом я чувствовал себя неуютно. Одет я был хотя и прилично, но деревенский облик был заметен. Абитуриенты были хорошо, модно одеты, веселы, уверенны в себе и даже развязны. Меня поселили в комнату, где жили бойкие ребята. Особенно мне запомнился один из них, высокий, стройный, с черной вьющейся шевелюрой. Это был красивый еврей. Называл себя видным поэтом. Его лучшим другом был Костя Симонов, который был на последнем курсе то ли этого, то ли другого литературного института. Своими разговорами, эрудицией он забивал всех. В этой обстановке я чувствовал себя скованно, но старался держаться смело, чтобы не выглядеть жалко среди этой аристократической публики. Я слушал, молчал, сопоставлял свой запас знаний, свои возможности со знанием других. Под влиянием эффектных разговоров этого еврея моя уверенность падала. На первый экзамен я пошел с колебанием, сомнением — а стоит ли ввязываться мне в эту борьбу? Но все же шел. Вошел в аудиторию. Передние места были заняты. Занял место где-то посредине зала. На доске были написаны три темы сочинений. Названий их не помню. Я выбрал тему, где речь должна была идти о нравственном облике дореволюционного крестьянина в произведениях Успенского, Некрасова. Тут я мог что-то написать и даже дать свои суждения. Потом я понял, что трудился не зря. После проверки сочинений вывесили списки студентов, которые должны были получить свои документы. В них моей фамилии не было. Сдал я потом и историю, на собеседовании по литературному творчеству, где шел разбор моей поэмы, я понял, что я не поэт и не писатель. Поэма оказалась низкой в художественном отношении, похожей на политический памфлет. Она была посвящена борцам республиканской Испании, которые выступали против фашизма.

Конкурс я не выдержал. В первые минуты, как я узнал о этом, был разочарован в самом себе. Почему я так вяло себя чувствовал на экзаменах? Как будто я уже и не хотел поступать в этот институт. Теперь, когда передо мной студент на экзамене лениво мыслит, так и хочется крикнуть: соберись, мобилизуйся! У тебя есть силы и знания, но они не используются.

Но действительная причина моего провала была в моей недостаточной подготовке, не подготовке вообще, а нужной для сдачи экзаменов. Думается мне, что я наделал много грамматических ошибок в сочинении, и выше, чем на удовлетворительно, не потянул, Читал я немало. Но полностью орловские диалектизмы, простонародный говор преодолеть не мог. С детства они прочно засели в моей памяти. Вот несколько слов, запомнившихся мне из тех далеких времен: «таперича» — теперь; «ето» — это; «нетути» — нет; «табе» — тебе; «отселева»; «пашаница» — пшеница; рожь, но нет чего? — «аржи»; «скус» — вкус; «слабодно» — свободно; «яны без етого не могуть» - «они без этого не могут»; «суседи»; «супроти» — против; «чаво» — что; «утресь» — утром; «намедни» — день-два назад; «чумадан»: «неш» — неужели, нешто; «даве» — давеча; «иш» — видишь; «баловають» — балуют; «обожди» — подожди; «нонче» — ныне; «ведмедь» — медведь; «сбочь» — около; «спужался» — испугался; «адёжа» — одежда. Большинство глаголов оканчиваются на мягкий знак: «взойдеть», растеть», «пропадеть». Предметы среднего рода часто не различались с женским: «мая окно», «мая яблока». Все эти словесные заросли были усвоены мною до того, как я научился читать. И как же трудно их было преодолевать. Еще длительное время эти слова, нет-нет, да выскочат из моего подсознания.

От своей мечты я не думал отказываться. Решил лучше готовиться, и на следующий год опять поступать. И, может быть, не в этот вуз, в другой, но в обществоведческий. Далеко от Москвы забираться не хотелось. Пошел я в областное управление сельского хозяйства Московской области. Без всякой волокиты мне сразу же дали направление в Петровский район. Это недалеко от Москвы. Там меня определили на должность агронома-плодовода районного земельного отдела. Я уже имел опыт такой работы, и она не принесла ничего нового для меня. Нашел комнату в частном доме, похожую на небольшой чуланчик с дощатой перегородкой от другой комнаты.

Хозяйка, одинокая пожилая женщина, была очень доброй и заботливой. Там я не только жил, но и питался. Дом стоял почти на окраине села, которое считалось районным центром. Немного пройдя по улице с деревянными домами, можно было попасть на красивую поляну, за которой начинался редкий кустарник и одиноко стоящие деревья. Там я часто проводил свое свободное от основной работы время с книгой в руках.

В служебных отношениях я не встретил ничего нового по сравнению с Череповцом. Удивительно стандартные приемы и методы управления. Тот же райком партии со своим властным непререкаемым авторитетом. За ним было окончательное решение не только дел принципиального характера, но и далеко второстепенных. Совещание в райкоме партии, вызов к секретарю, инструктору — это важнейшее событие, к которому тщательно готовишься. Готовишь и берешь с собой все данные. Перед лицом райкома ты должен показать себя вполне осведомленным во всех делах, касающихся отрасли, которой руководишь. Там составлялось впечатление о кадрах. Каждое слово, необдуманно сказанное или не попадающее в русло мыслей первого секретаря, вызывало настороженность и даже могло решить судьбу специалиста, любого работника. Личные впечатления секретаря райкома о подчиненном работнике составляли основу характеристики человека. Никто другой уже не пытался высказывать свое мнение, а поддакивали или молча соглашались. «В райкоме сказали», «Райком дал распоряжение». Это окончательно и строго выполнимо.

Там я занимался осенними посадками сада. Так же, как в Череповце, написал две подвальные статьи в районной газете. В них я давал консультации по выбору места под сад, разбивке площади, посадке и уходу за молодыми насаждениями. Эти выступления в печати произвели положительные впечатления. Не каждый агроном, даже опытный, мог написать хорошую статью. Помню, как агроном-семеновод написал небольшую статейку по проведению апробации, и дал мне прочитать. Мы с ним убрали несколько корявых выражений, неясно высказанных мыслей, за что он меня поблагодарил. Вскоре сезон посадок закончился, подходила зима. Меня стали нагружать самыми разными работами. Я превращался в помощника то одному, то другому специалисту. Роль мальчика на побегушках мне очень не нравилась. И это еще больше убеждало меня в том, что данное положение не могло удовлетворить моего интереса в жизни.

В декабре мне попалось на глаза объявление: Ленинградский сельскохозяйственный институт объявлял прием на шестимесячные подготовительные курсы для поступления в институт. Долго я раздумывал, колебался. Ждал, может быть, опубликует подобное объявление какой-нибудь обществоведческий институт. Такого не встретил. Решил подать заявление в сельскохозяйственный, с надеждой использовать курсы для поступления в другой институт.

Требуемые документы собрал быстро, за исключением характеристики с места работы. Начались уговоры, советы. Только один из старших моих коллег одобрял мое намерение. «Специалист со средним образованием, - говорил он мне, - всегда будет где-то там, на задворках. Как бы ты ни работал, а продвигать будут мимо тебя людей с высшим образованием». Он говорил это, обобщая собственный опыт. Не отпустить меня не могли. Документы отосланы. Ждать вызова долго не пришлось. «Счастливый ты человек, - говорил мне мой молодой коллега, окончивший институт два года назад. - Какая интересная была студенческая жизнь». Он окончил какой-то сельскохозяйственный институт.

Ленинградский сельскохозяйственный институт располагался в г. Пушкино под Ленинградом. Это бывшее Царское Село. Одно из красивейших мест в окрестностях Ленинграда. Я счастлив тем, что попал туда до войны, и смог увидеть, можно сказать, в первозданном виде дворцово-парковый ансамбль. Прекрасные, с вековыми деревьями парки, ухоженные и облагороженные озера с различными архитектурными сооружениями. Помню, на берегу одного из них стояла турецкая баня. Царскосельский лицей, в котором учился А.С. Пушкин. В лицейском саду стоит памятник юному Пушкину. Замечательное произведение искусства, архитектуры: Большой Екатерининский дворец. Арки, дворцы, музеи, озера, мостики: все это так гармонично связано, что при первом посещении я растерялся, не знал, куда идти и что смотреть. Хотелось все сразу увидеть. И там красиво, и там замечательно. Первый раз в жизни я попал в такое место. Мое представление о прекрасном не было бы полным, если бы я не побывал в Царском Селе. Название Пушкин прозаично. Хотя там с его именем связано многое. Лучше, приятнее воспринималось название Царское Село. В моем воображении оно мне представлялось царским именно по красоте.

Сколько было огорчений, уныния, тоски, когда я приехал сюда в 1952 году. Многое здесь было нарушено фашистскими войсками во время оккупации.

Курсы располагались в каком-то бывшем монастыре. Комнаты-келии, со сферическими сводами коридоры, окна, двери. Там я быстро вошел в коллектив курсантов, Учиться было легко и жилось весело. Стипендии хватало на питание и на мелкие расходы. Необходимое из одежды у меня было. В учебных занятиях все было знакомо. Почти все повторялось. Эта легкость освободила меня от больших нагрузок. Возникло какое-то новое восприятие слов, мыслей, отношений в форме юмора. Не только в среде курсантов, но и на занятиях возникало веселое остроумие, которое смущало иногда преподавателей, вызывало смех у слушателей. Чаще всего это происходило на занятиях по физике. Молодая преподавательница-еврейка любила много говорить помимо физики. Тут я ее ловил на чем-нибудь, Аудитория смеялась, и она смеялась вместе с нами. Не смущалась даже тогда, когда был повод для смущения. Вместо обиды она стала мне симпатизировать, проявлять особое уважение. Больше внимания я уделял русскому языку и литературе, истории не было. По этой дисциплине нужно было пополнять свои знания самому.

За время шестимесячной учебы я ездил несколько раз в Ленинградский университет. Ознакомился с правилами приема, поговорил с секретарями на факультетах. Конкурс бывает огромный, до 9 человек на одно место. Возникала и другая трудность. Прошедшие подготовительные курсы при сельхозинституте и выдержавшие предварительные экзамены могли поступать только в сельхозинститут. Я искал выход. Имея определенный опыт в комсомольско-партийных отношениях, я решил написать письмо в Ленинградский обком партии.

В нем я представил себя как молодого человека, увлекающегося марксистско-ленинской наукой, имеющего склонность и интерес к философии. Мое происхождение из деревенской колхозной глубинки и комсомольская работа в техникуме, по всей вероятности, были учтены каким-то работником обкома, и я получил положительный ответ. В отношении на имя ректора сельскохозяйственного института рекомендовалось отпустить меня для сдачи вступительных экзаменов в Ленинградский университет на философский факультет. Тогда партия поощряла и способствовала росту интеллигенции из среды рабочих и крестьян. Тем более, комсомольский работник, увлекающийся марксизмом, имел моральное право на поддержку органов. А коль тогда руководящая партия имела не только моральное, но и юридическое право решать кадровые вопросы, ее официальная бумага имела решающее значение. Меня вызвал к себе один из руководителей института, очень представительный, пожилой человек, вручил мне документы и пожелал успеха. Между прочим, полюбопытствовал, нет ли у меня родственника или знакомого в обкоме партии. Мне это было смешно слушать: какие могли быть у меня связи в обкоме? Думаю, что я сумел в письме доказать, что моя будущая судьба будет связана с партией, которой нужны философски, политически образованные люди.

Так я оказался в среде абитуриентов университета. Он состоял, в основном, из детей высокопоставленных семей. Дошедшая до меня цифра — девять заявлений на одно место на философском факультете — поразила меня, но не сломила моей уверенности в возможности успеха. Ребята, с которыми я оказался в одной группе, были бойкие, веселые, и все из Ленинграда. Один из них мне особенно запомнился. Это Витя Везеберг. Его родители занимали высокие должности и жили богато. Он был чрезвычайно энергичный и общительный юноша. Он как-то сразу вошел в контакт со мной и без слов, своим отношением, предложил мне дружбу. Среднего роста, худой и бледный, с вьющейся черной шевелюрой, с черными блестящими глазами — он постоянно был в движении, в разговоре. Мне особенно запомнилась его постоянно вращающаяся голова. Он даже приглашал меня к себе домой. Но все как-то не получалось. От него я узнавал все новости. Он заходил ко мне в общежитие, и мы шли вместе на экзамены. Первый экзамен - сочинение в огромной аудитории. Мы собирались сесть рядом. Но он куда-то убежал на минуту. Рядом со мной сел другой человек. Мое место было крайнее у прохода. Не могу вспомнить название темы сочинения, которую я выбрал из 4-х или 6-ти предложенных. Они были записаны на доске. Но содержание припоминаю. Оно было связано с образом революционера в художественной литературе. Чувствовал себя очень возбужденно. Я ощущал, как пульсировала кровь во всем моем теле. Но я был весь мобилизован, собран, напряжен. Написал много. Писалось легко. По проходу все время курсировала туда и обратно преподаватель-женщина. Иногда я чувствовал, что она останавливалась за моей спиной. Когда я начал проверять свое сочинение, преподаватель трижды указала мне пальцем на ошибки, Почему, думал я тогда и думаю теперь? Ведь не всем же она подсказывала. Почему ко мне она проявила такую благосклонность. Может быть, эти три ошибки и решили мою судьбу. Два долгих дня я волновался, переживал: что то меня ожидает? Наконец, списки абитуриентов, которые должны получить документы, вывешены. Вокруг них скопилась огромная толпа молодежи и родителей. Я стою в стороне и боюсь подойти к этой роковой стенке. Стараюсь приучить себя к мысли и чувствам, которые я должен пережить, обнаружив свою фамилию там, за толпой. Одни возвращались радостные, другие унылые. И вдруг бежит ко мне возбужденный, радостный Везеберг. 

- Тебя там нет, - кричит он.

Что его там тоже нет, понятно по настроению. И все же я был не совсем уверен. Дождавшись, когда люди отхлынули, я самым тщательным образом проверил все списки (не только своей группы). Не знаю, почему, но я был и после этого сдержан в своих эмоциях. Загадка трех ошибок, исправленных преподавателем, не давала мне покоя. Это был первый экзамен, которого я больше всего боялся. Остальные прошли более или менее спокойно. Может быть, поэтому я не могу вспомнить какие-то детали, подробности о них. Курсы мне дали многое. Не помню точно, сколько баллов я получил, но более четырех. Я был принят в университет. Это была огромная победа и радость. Я в Ленинградском университете, на философском факультете! Теперь я спокойно ходил, нет, вернее сказать, прохаживался по длинному коридору главного здания и рассматривал портреты великих ученых, с идеями которых я теперь могу ознакомиться полной мерой. С Везебергом мы стали друзьями. На радостях он приглашал меня к себе домой. Но я был человеком стеснительным, и с благодарностью отказался. Поехал в Пушкино. Там я надеялся застать своих друзей по курсам. Одни из них «провалились» и уехали домой, другие праздновали победу, Я прибыл, как в родной дом, и занял свое место в общежитии. Никто у меня документов не спрашивал. На проходной я за 6 месяцев примелькался, и на меня вахтеры не обращали внимания, как на «своего». Друзей близких у меня там не было, но я имел хорошие отношения со всеми. Несколько дней, не более трех-пяти, я свободно и беззаботно гулял. Из нашей группы остались две девушки, с одной из которых я прогуливался и до этого. Это была боевая, энергичная, миниатюрная девица. В ее чертах было что-то среднеазиатское. Но она писалась русской, и звали ее Верой.

Долго разгуливать я не имел возможности. В молодости я вечно жил в заботах о хлебе насущном. Вот и теперь. Стипендии нет, запасы на исходе. Пришлось искать работу. Меня приняли в типографию на резку бумаги.

- У нас эту должность часто занимают студенты, - пояснил мне бригадир.

Типография работала в две смены. Я ходил в ночную. Это была работа не из легких. Примитивный станок, Нож с длинным рычагом. Один конец его прикреплялся на уровне стола. На другой я нажимал со всей силой. Так всю ночь. Мне давали разные размеры листа. По специальным приспособлениям я откладывал эти величины и резал. Закладывал толстые пачки. Их трудней было прорезать, зато выработка была больше. Работа оплачивалась по нормам выработки. Приходил уставший. Полдня спал, Молодость брала свое. Находил время и для гуляний. А вечером опять на работу. Так до конца августа.

Первое сентября в университете отмечалось торжественно. Перед нами выступали профессора и давали нам советы, напутствия. Запомнилось мне, что за столом сидело большинство седых, пожилых профессоров. Как потом я узнал, в университете работало много пожилых преподавателей. Некоторые из них ходили с палочкой. Одного профессора, Калистова, приводила к нам на лекции молодая девушка, усаживала его на стул. Читал лекцию по древней истории сидя, живо и интересно.

На философском факультете было очень много предметов, надо было знать понемногу, но все: и математика, и физика, и биология, и генетика, и археология, и история, и история философии, и астрономия. Все это на первом курсе, особенно большое количество часов отводилось математике.

Первый период учебы, с сентября по январь, т.е. до первой сессии, был для меня чрезвычайно трудным. Так студенческая столовая была дешевая, на питание почти хватало, но на покупку одежды и обуви уже надо было подрабатывать. Материальный задел мой быстро истощился, и я вынужден был искать опять ночную работу в типографии, которая мне была уже знакома. Ночная работа утомляла. Таким я шел на лекции. Иногда ловил себя на том, что я задремал. Это чаще всего случалось на лекциях по физике. Преподаватель читал лекции нудно, монотонно. Недаром студенты его прозвали Нониусом. Он немного гнусавил, и это слово он произносил как-то особенно.

На выполнение домашних заданий времени оставалось мало. По высшей математике я неплохо справлялся с логическими доказательствами, выводом формул и т.п. Трудно давалось решение задач, которые задавались на дом. Часто я их не выполнял. Стали появляться тройки и даже двойки. По остальным дисциплинам я справлялся успешно. Январскую сессию сдал неплохо, с одной тройкой по математике. Помню, задачу решил неправильно, но зато вылез на устном доказательстве, дав понять, что я разбираюсь в логических структурах. Для моей будущей специальности эта форма мышления важнее, чем практическое решение замысловатых, специально запутанных задач. Думаю, что так рассуждали экзаменаторы. Их было двое: профессор ассистент, который занимался приемом решения задач.

После сессии стал думать, что делать дальше. Круглосуточная работа и учеба, а еще дальние поездки, которые приходилось совершать на трамваях. Общежитие находилось на Малой Охте, далеко на окраине Ленинграда, около мусорной свалки. Типография тоже не близко. За полгода я страшно устал. От недосыпания, переутомления стали появляться головные боли. Бросить работу было нельзя: жить на одной стипендии невозможно. Пошел в деканат. Кто меня принимал, какой состоялся разговор, чего не помню. Я был в состоянии, близком к шоковому. Рушилась моя мечта. Сколько трудностей пришлось преодолеть, чтобы сесть в аудиторию этого знаменитого университета.

Тогда он еще котировался не ниже Московского университета, и научно-преподавательские силы здесь были не слабее, может быть, даже сильнее. Рядом с университетом находилась Академия наук СССР. Актовые, публичные лекции читали академики. Больше других мне запомнилась лекция академика Тарле, может быть, потому, что сразу же после его выступления я купил в академическом киоске его книгу «Наполеон», которая недавно вышла в свет. Я смотрел и слушал этих людей с благоговением, старался понять, в чем суть их таланта. Тут же пробуждалась, может быть, нескромная мечта, характерная для молодости, - увидеть себя на этой трибуне. Для меня это была атмосфера высокого интеллектуального накала и интеллигентности.

Теперь я должен был от всего этого добровольно уйти. Я переходил на заочное обучение. Об этом откровенно сожалел и мой друг Везеберг. Мы с ним хорошо дружили. Я был даже у него на свадьбе. Не знаю, почему он так рано женился. Там я познакомился с Розой Носон, с девушкой, которая училась в каком-то другом учебном заведении. Мы иногда с ней встречались. Но особой привязанности не было как с моей, так, думаю, и с ее стороны. Вообще, в молодости мне везло на знакомство с евреями. Наверно, были какие-то общие черты. И главная из них: энергично добиваться достижения поставленной цели. При некоторых разных чертах характера. Везеберг был необычайно смел и даже, в определенной степени, нахален, я же стеснителен, но когда необходимо, я внутренне мобилизовался и смело шел к цели, преодолевая свое стеснение. Нередко я сдерживал его нахальство, а он помогал преодолевать мое чувство неловкости, которое у меня появлялось. Так мы дополняли друг друга. На этом держалась наша дружба, Теперь мы распрощались с ним, и, как потом выяснилось, навсегда.

В областном управлении сельского хозяйства в Ленинграде я получил назначение на должность агронома в одно из хозяйств, которое было расположено на окраине города Старая Руса. Это был небольшой провинциальный городишко. Деревянные одноэтажные дома, покрытые железом, черепицей, а то и щепой, составляли основной жилой массив города, Редкие улицы были покрыты асфальтом или булыжником. Окраины его были больше похожи на деревню, чем на город. Жители держали коров, свиней, кур, гусей, уток и особенно много было коз. Вся эта живность выгуливала и кормилась на обширных, с сочной зеленой травой, выгонах. В небольших ручьях и болотцах удовлетворяли свои потребности гуси, утки. Почти у каждого дома росли деревья. Хозяева-энтузиасты имели на своих подворьях плодовые насаждения. Много было вишни. Она требовала меньше ухода и была более устойчива к морозам.

Хозяйство, в которое я прибыл, имело, в основном, овощное направление. Но главный агроном задумал развести сад, и потому затребовал себе в хозяйство агронома-плодовода. Прибыл я туда в конце января, а в феврале мы начали готовить парники к эксплуатации. Каждый день я получал задание от главного агронома и с бригадой 6-7 человек выходил чистить от снега и старого отработанного грунта парники. Главный агроном был человеком очень даже пожилым, но энергичным и очень раздражительным. Получалось так, что он все время находил причину поругаться. За четыре месяца моего пребывания там я ни одного раза не видел его чем-то довольным. Высокий, худой, немного сутулый, он постоянно был чем-то озабочен. Ходил быстро широкими шагами и, как мне казалось, все время смотрел вниз. Редко поднимал голову, чтобы полюбоваться голубым небом и увидеть природу пошире, чем его парники. С первых же дней он в раздраженном тоне начал делать мне замечания. Вначале я молча принимал их. Потом начал отвечать и доказывать правильность своих действий. Так как он совершенно не мог терпеть никаких возражений, то взрывался страшным криком. Агроном по полевым культурам, мужчина средних лет, очень добрый и общительный, успокаивал меня: «Не обращай внимания. Он сварлив, но отходчив. Признает свои ошибки молча».

Но однажды произошел чуть ли не окончательный разрыв, в котором я был виноват. Главный агроном завел небольшую школку. Так назывался участок, на котором выращивались дички яблонь, груш и других плодовых растений. Они были получены и посева семян. Когда они подрастут, их надо прививать культурными сортами. Для этого нужны черенки. Их заготавливают в начале весны, когда идет обрезка сада. Меня командировали в Россошанский район Воронежской области для заготовки этих черенков. Я приехал на место, договорился в одном из хозяйств, которое обязалось за соответствующую плату заготовить для нас нужный нам материал и отправить его в наш адрес. Заготовка шла к концу. Не дождавшись отправки, я уехал в свое хозяйств с полной надеждой, что отправка состоится. Ждем-пождем: нет черенков. Время прививки проходит. Главный агроном нервничает. Я шлю одну телеграмму за другой. Никакого ответа. Лечу в Воронеж. Автобусом и на лошадях добираюсь до совхоза. Состоялся неприятный разговор с директором. Я обвиняю его в нарушении договора, Он выставляет претензии ко мне.

- Я давал распоряжение на отправку черенков, - говорил директор, - мое распоряжение вовремя не выполнили. Черенки засохли. Виновные наказаны. Вам нужно было дождаться конца работы, и самому позаботиться об отправке.

- Но вы же были обязаны это сделать согласно договору. Оплачены заготовка и отправка?

- Обязаны, обязаны, поживите, узнаете, сколько у нас еще разгильдяев, безответственных людей, - с раздражением говорил директор.

Так я уехал ни с чем. На месте меня ждала гроза с молнией. Главный кричал, дошел чуть ли не до истерики. Скандал закончился тем, что я должен был подать заявление об уходе. Я признал свою вину. Сильно переживал. Уходить мне не хотелось. Но просить о милости я никого не хотел. Заявление было написано и подано директору. Как мне потом стало известно, между главным агрономом и директором состоялся крупный разговор. Первый настаивал на своем, но окончательное решение осталось за директором, и он возвратил мое заявление.

Значит, директор верит в меня, думал я, и это меня воодушевляло. Я стал с каким-то особенным желанием работать. Но главный старался меня не замечать. Никаких указаний мне не давал, пытался изолировать меня, поставить вне работы, а потом обвинить, что я ничего не делаю. Такие отношения меня тяготили. Надо было самому принимать решение. Весна была ранняя. Тепло, а потом и жара надвигались быстро, в парниках рассада перерастала, рабочих рук не хватало. Я не только распоряжался, но сам со своей бригадой работал с раннего утра до вечера. Этим я завоевал доброе отношение ко мне рабочих. Дела шли успешно. Главный приходил, чаще смотрел со стороны. Иногда пытался рабочему, не мне, сделать какие-то замечания. И получал в ответ: «Так нам Григорий Михайлович сказал». Молча уходил, надо полагать, с противоречивыми чувствами. Работа шла хорошо и быстро. Этим он не мог быть недоволен. И в то же время, пытаясь изолировать меня, сам оказался в изоляции. Все делается без его указаний. Этак можно ощутить и свою ненужность. Он не привык к тому, чтобы делалось что-то без его указаний. Такие отношения между нами сохранялись не одну неделю. Но потом как-то сразу он сменил гнев на милость. Это тоже было характерно для него. Установились нормальные отношения со всеми, чему я был очень рад. Меня стали приглашать в гости на семейные торжества. Иногда заходили ко мне. Я снимал комнату в одном деревянном одноэтажном доме. Хозяйка его, пожилая женщина, держала дом в идеальной чистоте. В моей комнате стояли цветы на окнах, лежала чистая белая скатерть на столе. Я состоял у нее на полном обеспечении. Она готовила обеды, стирала белье, была вежлива, услужлива.

Может быть, потому, что у нее дочь перерастала годы замужества. А тут вдруг появился молодой человек, неженатый, бездомный. Им, наверное, нравилось, как я выполнял мужскую работу в доме. Колол дрова, носил ведрами воду. Это нужно было делать почти каждый день. Квартира обогревалась от русской печи. А воду носили из колонки, которая находилась от нас дворов за 10-12. Девушка была недурна собой, моих лет. Рыжеватые волосы, правильные черты лица. Но в ней было что-то отталкивающее. Она уже успела убедить себя, что она не нравится парням. На ее лице отражалось ощущение какой-то неполноценности. Внутренне она пыталась преодолеть эти чувства. Ей хотелось понравиться, и в то же время проявлялась какая-то беспомощность. Мы были с ней в хороших отношениях. Иногда по вечерам прогуливались. Но не больше этого. Я не мог ей говорить неправду, что она мне якобы нравится, но и от правды воздерживался, что она мне не нравится. Этим женщинам я благодарен за их внимание. Уходя в Красную Армию, я оставил у них все свои вещи, небольшую библиотечку (среди других книг была и двенадцатитомная «Всемирная история»), мои стихотворения, поэму о республиканской Испании (упражнения юности) и другие вещи.

Моя заочная учеба шла успешно. В зимнее время я мог ездить в университет и посещать лекции, семинары, консультации. Особенно мне понравились лекции по древнегреческой философии, которые я слушал не на своем курсе. Прекрасно читал лекции по этому периоду профессор Калистов в каком-то романтическом стиле. Многие предметы я сдал досрочно.

Мой призыв в армию был для меня совершенно неожиданным. По зрению (у меня уже тогда была близорукость) я был не годен для службы в армии в мирное время и годен в военное время. И тут вдруг повестка, по которой я должен был явиться в военкомат, «имея при себе кружку, ложку, пару нательного белья». Это было в конце мая 1941 года. Уходил я на месячные сборы. Так было указано в повестке. Я и все мое окружение не сомневались в том, что через месяц я буду на своем прежнем месте. Мне устроили проводы в квартире моего коллеги-агронома. Главного не было. Но накануне он высказал сожаление, что меня отрывают от дела в такое напряженное для сельского хозяйства время.

Приближение войны чувствовалось, международное напряжение возрастало. Опровержение ТАСС о том, что передислокация войск Красной Армии не связано с какими-то военными целями, а проводится в связи с улучшением каких-то бытовых условий военнослужащий и их семей, настораживало. Появлялись в печати сообщения о сосредоточении фашистских войск на советско-польской границе. Все это беспокоило людей. И все же была надежда на то, что войну можно предотвратить. Хотелось верить в выполнение сторонами договора о ненападении между Советским Союзом и Германией.

Студент Ленинградского Университета, призванный на военные сборы за месяц до начала войны - Сухоруков Григорий Михайлович

ВОЙНА

1. Первые дни войны. Рядовой на фронте

Меня призвали на месячные сборы в конце мая. Погрузка призывников происходила в Ленинграде. Группа студентов Ленинградского университета отправлялась тоже в военный лагерь. В товарном вагоне нас, студентов, было человек 30. Прощаясь со своей подругой, один из призывников уже с подножки уходящего поезда кричал ей: «Тридцать каш съем и буду дома». Как известно, в армии кормили кашами. Не один раз я вспоминал на фронте этого студента-балагура. Сколько каш ему пришлось съесть из походной армейской кухни за время войны, если ему посчастливилось остаться живым?

Нас привезли в 108-й артиллерийский полк РГК. Стоял он в прекрасном живописном месте недалеко от станции Токсово под Ленинградом. Мне запомнились лес, поляны с густой высокой травой, журчащий ручеек, под впечатлением которых я часто думал о совершенно новом, совсем незнакомом своем положении. Сразу выдали форму. Когда меня обмундировали в гимнастерку и брюки цвета хаки, пилотку, неуклюже сидящую на стриженой голове, и ботинки с обмотками я сразу же приземлился в своих мечтаниях. По лагерю ходили командиры, стройные, фартово одетые, а я, как казалось мне выгляжу неуклюже. Очки и пилотка никак не гармонировал между собой, а тут еще ботинки номера на два больше, чем мне полагалось, с обмотками.

- Походи пока, - говорил старшина, - получу, дам другие.

Других я так и не дождался до начала войны. Как сильно влияет внешний вид на внутреннее состояние, на самомнения. Мне эти чувства были знакомы давно, но первые дни в армии их ощутил более остро. Так я думал о самом себе и так, мне казалось, обо мне думают другие. Потом, день ото дня, я как бы сам восстанавливался. Этому способствовали сложившиеся отношения. В армии тогда была обстановка здоровая. Требовательное дисциплина и гуманное, заботливое, понимающее отношение командиров к подчиненным. Все отношения строились строго по уставу, а этот регламент воинской жизни не допускал какого-либо унижения личности. 

Нас встретили хорошо. Меня с другими студентами отправили в отделение связи. Командир отделения, щупленький, рябой и рыжий, был малограмотным, но энергичным служакой. Многое прощал нам, когда мы подсмеивались над ним, когда он извращал самые ходовые в обыденной жизни слова. Все глаголы у него оканчивались на мягкий знак. По этому признаку я сразу же узнал в нем своего земляка. В самом деле, он вышел из какой-то среднерусской области. Он старался казаться строгим, требовательным, особенно перед старшими командирами. Часто, нужно и ненужно, к месту и не к месту, чрезмерно напрягал свои голосовые связки. Но все в рамках устава: ни одного грубого, оскорбительного слова. Мы изучали телефонный аппарат, катушку, станок, порядок прокладывания связи на местности, противогаз, винтовку. Все это называлось материальной частью. Все это давалось нам легко. Провели несколько практических стрельб из винтовки, я хорошо выполнял стрельбы, хотя и был в очках. Только проведут занятия, сразу же зачет по нормам: стрельба, быстрота в проведении кабеля. Мы занимались на большом полигоне, винтовки старого образца, еще конца XIX века, с одним патроном. Сложнее было с уставами, которые нужно было зубрить: наизусть знать многие параграфы и докладывать их громко и четко. Мы относились к этому с некоторой иронией, а командира это злило. Он выходил из себя, и его настроение отражалось на занятиях по строевой части не в нашу пользу. Но и эту шагистику мы переносили легко, всем своим видом показывали командиру, что ему не удалось измучить нас. «Ну, как?» - спрашивал он строй. «Отлично», - отвечали мы. Каждый день проводились или политзанятия, или политинформация. Читали в газетах опровержение слухов о подготовке к войне Германии и нашей страны. На политзанятиях нас уверяли в том, что наша Красная Армия - самая сильная в мире, что наш социалистический строй самый передовой, прогрессивный, и что вспять повернуть колесо истории просто невозможно. Получалось так, что нам обеспечена победа самим ходом истории, ее закономерностями. В действительности война надвигалась, вся Европа горела в огне войны, пала Польша, и войска гитлеровской Германии уже сосредотачивались у наших границ, но мы особых тревог не чувствовали.

Вечером 21 июня, после отбоя, мы в нарушение режима вышли покурить. Что-то не спалось. Предстоял выходной день и подъем на час позже. Сели на скамейке в курилке, и тихо разговаривали под сенью белых ночей. Один из товарищей рассказывал о том, как он познакомился с хорошей дивчиной, как встречался с ней. Ее отец их преследовал. Ему пришлось прыгать через плетень. Возвращался домой с порванными брюками. Я молчал, и никто не мог знать, что творилось в моей душе. Солдатская жизнь меня угнетала. Она исключала меня из тех планов, которые я наметил. Я чувствовал себя одиноким, в чем-то затерявшимся и оторванным от всего, что я привык называть жизнью. А когда зашла речь, будет война или нет, я возвратился из космоса на землю и уверенно высказал мысль, что сталинская политика мира предотвратит войну. Я продолжал верить в мудрость своих руководителей.

Казалось, только легли, когда раздалась громкая команда по лагерю: «Подъем, тревога!». Мы быстро встали, но были очень недовольны, что в выходной придумали делать проверку нашей боевой готовности. Это было в четвертом часу ночи. Было светло. К нам прибежал командир взвода и приказал опустить и замаскировать палатки, самим быть в полной боевой готовности. Командиры нервничали, суетились. Они были недовольны, что мы все делаем медленно. Один неправильно обмотал ногу обмоткой, другой не на ту сторону надел противогаз, у третьего оказалась поломана катушка. Выявлялся результат нашего прохладного отношения к службе, к ее «мелочам». Мы, рядовые, воспринимали все это, как учебно-боевую тревогу. Нас особенно не волновало ворчание командиров. Взошло солнце, и на фоне чистого голубого неба на большой высоте появился самолет. Он шел в направлении Ленинграда. Его сопровождали небольшие облачка дыма от разрывов снарядов, глухой звук которых доносился до нас.

- Что это? - спрашивали мы у нашего командира, младшего лейтенанта Пыхачева.

- Учение началось, - отвечал он.

- Но разрывы так близко от самолета

- Так они же холостые, дымовые.

Я тогда мало в чем разбирался, в снарядах и другой военной технике, никогда не видел и не участвовал в боевых учениях, и поэтому верил этой байке. Да и командир был уверен в том, что говорил. На том и порешили: начались учения. А самолет продолжил движение. Мы с любопытством наблюдали за разрывами. Потом нам стало казаться, что снаряды рвутся значительно ниже самолета. Командир объяснил: так надо. Учение приближенное к боевой обстановке, но это не значит, что нужно быть в опасной близости. И так в неведении мы были до двенадцати часов утра.

В центре лагеря на телеграфном столбе был установлен рупор. Из него мы и услышали голос Молотова, который объявил о вероломном нападении фашистской Германии на нашу Родину, великий Советский Союз. Выступление заканчивалось оптимистично: «Враг будет разбит, победа будет за нами». Мы верили в это, и иного не могли себе представить.

Слово «война» оглушило меня. Трудно передать состояние рядовых бойцов нашего взвода. Все примолкли, насторожились. Работали, не думая об учении, думали о войне. Каждый воспринял это роковое событие по-своему. Но общим для всех было то, что войну мы представляли без ее трагической стороны. Считали, что это нечто похожее на боевое учение со стрельбой, плюс героические подвиги. Все мы были настроены в духе высокого патриотизма, верили в непобедимость Красной Армии. Война на чужой территории, как уверяли нас, сулила и какой-то романтизм.

Освободившись от первого влияния известий о войне, коллектив взвода обрел свое обычное состояние. Шутили, подсмеивались над тем, кто как собирался. Больше шуток приходилось, как всегда, на действия с обмотками. Взвод связи в полной боевой сидел на «ГАЗике» со всем своим имуществом. На каждом из нас: шинель в скатку, противогаз, котелок, кружка, ложка, сумка с патронами, винтовка. За спиной вещевой мешок, в котором находились пара белья, портянки, мыло и пищевое «НЗ» (хлеб, консервы, сахар). Каски нам тогда не выдали. Взвод ждал команды.

Больше всех беспокоился командир взвода. Молодой, недавний выпускник военного училища, энергичный, очень ответственно относился к своим обязанностям.

Начался вывод орудий из парка. Делалось это в исключительной спешке. Нужно было поднять полк для следования на железнодорожную станцию Токсово. Уже здесь появились первые жертвы. Один из командиров попал между тракторами и был раздавлен. Один солдат из огневого взвода сломал ногу и был отправлен в санчасть. Выведенные орудия, тракторы и машины были замаскированы где-то недалеко от станции погрузки. Важно было быстрее вывести полк из лагеря, место которого противнику наверняка было известно. Погрузка на железнодорожные платформы проводилась ночью. Нас, связистов, поместили на платформу рядом с орудием. Из нашего брата был выставлен пост для охраны эшелона, Глубокой ночью тронулся состав, который назывался военным эшелоном. Двигались в неизвестность, в ожидании случайностей, которые потом заполнили нашу жизнь на годы. Смеялись, шутили над своим товарищем, который набил сумку противогаза различным провиантом сверх положенного сухого пайка и был уличен командиром в снижении боевой готовности. Но в глубине сверлила и прорывалась сквозь шутки какая-то томящая грусть о том, что осталось позади, от чего мы уходим, может быть, навсегда, и что там война впереди. Состав шел быстро, без остановок, и монотонный стук его колес наводил грусть, тоску. Шинель, вещевой мешок и противогаз были предметами нашего комфорта. Мы улеглись, кроме часового, кто как мог, на платформе и под стук вагонных колес уснули. Но через какое-то время меня разбудил младший командир, чтобы сменить очередного часового.

Первый рассвет на войне я встретил, сидя на орудийном лафете с винтовкой в руках, и первый обнаружил, в какие «чучела» мы превратились, находясь на платформе из-под охры. Шинели, рюкзаки, лица, руки, все было вымазано в этот липучий порошок. Каждый смеялся над другим, не видя, каков он сам.

На конечной остановке подошел командир взвода. Ему было не до смеха:

- Командир отделения, привести в порядок бойцов! - кричал он.

Но нам заниматься этим было уже некогда: последовала команда разгружаться. Опять все быстро, бегом.

А тем временем в небе появился самолет-разведчик противника, хотя и не над нами, но мы тоже могли оказаться в его видении. К счастью, мы успели уже разгрузить материальную часть, снаряжение и отвести орудия в ближайший перелесок, когда самолеты противника сбросили несколько бомб на станцию. Взрывы, столбы дыма, что-то горело. Для нас у вражеского летчика уже не осталось бомб. Но, заметив наши тракторы и орудия, он стал расстреливать их из пулеметов.

В это самое время я наводил связь от огневых позиций к наблюдательному пункту командира дивизиона капитана Фрейтага. Одна катушка, с которой разматывался провод, в руке, вторая за спиною, и полная выкладка. Я спешил. Где бегом, где шагом. Пот капал со лба, заливая очки. Страшный гул самолета со свистом, который пролетал прямо надо мною. Блеск трассирующих пуль рядом. Я падал, поднимался, бежал. Самое страшное было, что я оказался один в этой первой смертельной опасности. Рядом никого. Сердце готово выскочить. Его стук я ощущал в каждой клеточке тела, биение сердца я всегда чувствовал, страдая неврозом. Но тут я думал, что оно разорвется.

Таким было мое первое боевое крещение. За три с половиной года моего пребывания на фронте я никогда более не испытывал такого безнадежного отчаяния, когда в голове одна-единственная мысль: спасения нет. Потом, в ходе войны я обрел уверенность: пролетит мимо.

На наблюдательный пункт я прибыл в полном истощении сил. Командир дивизиона был человеком во всех отношениях положительным. Посмотрев на мое измученное лицо, он в шутку сказал: «Сухоруков, ты что, специально измазался в краску, чтобы немца напугать?» Присутствующие здесь разведчики засмеялись. А командир дружески сказал: «Ничего. Вон там должна быть вода, иди, умойся».

Так я, рядовой, необученный военному делу, стал воином. Так теперь нас, солдат и командиров, стали называть в наших газетах. Какое-то время мы стояли в перелеске. Нас командование решило отвести. Непосредственной причиной нашей передислокации послужил отход пятой стрелковой дивизии через наши боевые порядки. Солдаты, часто без командиров, разрозненными группами шли уныло, вселяя и в нас страх и панику. Многие из них говорили: «Наша рота (или батальон) уничтожена, остались мы одни». Они были голодны, просили у нас хлеба и закурить. Мы делились, чем могли. Другие же, не останавливаясь, спешили как можно быстрее уйти подальше в тыл. Как потом оказалось, их даже трудно было остановить. Наш командир дивизиона, как видно, чувствуя надвигающуюся опасность, стремился задержать некоторые отступающие группы. Одни из них пытались противодействовать этому. Доказывали, что они отходят по приказу своего командира. Другие как будто были даже довольны, что из беспризорных, потерявших свое подразделение или часть, наконец, обретают уверенность под руководством командира, который знает, что делать.

Мы, солдаты, переживали, а наши командиры еще больше нас: что с нами будет, если и нам придется отступать с тяжелыми орудиями 203-мм калибра и тихоходными тракторами? Фронт приближался. Мы уже прислушивались к разрывам бомб и снарядов, происходящим где-то там на передовой. Ночи не спали, находились в секретах, стояли у орудий. Нас уже предупредили о возможности прорыва разведки противника, о действии диверсионных групп в нашем тылу. И утром однажды это случилось.

Командир батареи с наблюдательного пункта сообщил, что видит группу мотоциклистов противника. Командир дивизиона дал команду приготовиться к отражению врага. Мы наскоро выкопали небольшие окопчики, набросали бугорки для защиты, главным образом, головы, недалеко от дороги, и залегли.

- Без команды не стрелять! - нервно кричал командир отделения. Треск мотоциклов приближался. Вот они, кажется, уже совсем близко. Я вижу головы без головных уборов. Но команды стрелять нет. «Будет поздно», - сверлила мысль, разжигая тело и душу. Первыми открыли огонь пулеметчики. Я так спешил, что как будто плохо целился. Мотоциклисты заметались. С одной стороны крутая железнодорожная насыпь, с другой - мы. Немцы открыли ответный огонь. Пули летели над нашими головами. Некоторые мотоциклисты противника все же успели вовремя повернуть и уйти. Другим этого сделать не удалось. Они поплатились за свое наглое поведение своими жизнями. В результате этого короткого боя: четыре убитых немца. И первые трофеи: четыре мотоцикла и столько же автоматов, что особенно было ценно. В нашем полку автоматов еще не было. В этом краткотечном бою я понял, как трудно целиться по движущейся цели, да еще в таком нервном напряжении. Я не уверял никого, что я попал. Хотя другие хвастали, что именно их пули достигли цели. А правда такова, что в таком бою трудно установить, кто именно поразил противника.

Вечером того же дня нам подали платформы, и мы начали погрузку. Еще бы помедлили, и оказались бы в плену, - так нам потом говорил командир. Противник продвигался быстро, а пехотного прикрытия после отступления пятой дивизии не оставалось. Нашелся какой-то умный, прозорливый и нестандартно мыслящий начальник, который дал приказ нашему полку на отход. В путь тронулись до отхода солнца, но тут же попали под бомбежку. Самолет противника сбросил три бомбы, дал несколько очередей из пулемета и улетел. Бомбы разорвались справа и слева от эшелона. Мы находились на платформе у орудия. Во время бомбежки укрылись за стальным телом пушки, Но это было укрытие не для тела, а для психики. Нам повезло. В нашем отделении все были живы и здоровы, хотя в полку появились первые раненые.

Нам было приказано бдительно наблюдать за воздушной обстановкой и передавать сигналы о появлении противника. Напряжение было большое, ждали второго налета. Нам казалось, что поезд идет медленно, мог бы быстрее. Но на самом деле он, конечно, шел на всех парах, выжимал свою энергию до предела.

Куда нас везли, мы, рядовые, и наши ближайшие командиры не знали. Это была военная тайна. Видели, что двигаемся на восток. Значит, отступление. Оно для нас было полной неожиданностью. Наш политработник, не помню его фамилию, но хорошо помню его бравый вид, убеждал нас в том, что это только на нашем участке отступают, и что это, возможно, предательство. В первые дни войны сводки Совинформбюро до нас не доходили. У меня и моих товарищей неясности возникали, но, тем не менее, мы твердо были уверены, что враг будет разбит, победа будет за нами.

Мы приближались к большому городу. Смотрели напряженно, пытались понять, к какому. Вероятнее всего, Ленинград, но почему мы возвращаемся обратно? Вскоре показались знакомые силуэты зданий, и мы поняли: перед нами Ленинград. К сожалению, наш эшелон быстро проследовал по окраине города. На какой-то станции мы выгрузились и своим ходом пришли в Выборг. Этот город мне показался мёртвым. Серые многоэтажные дома и никого на улице. Казалось, что это не наш город. Не могу сказать, сколько километров мы проехали, когда оказались в сплошном лесном массиве. Так в конце июня мы оказались на Северном фронте.

Красивый смешанный древний лес. Стоят стройные высокие сосны, ели, березы. Но любоваться ими, что-то чувствовать, переживать в связи с этим, было некогда. Только спешились, как последовала одна команда за другой. Мы получили задание копать ровики. Тут мы сразу же поняли, что слово «копать» здесь совершенно не подходит, чего не знали заранее ни мы, ни командиры, отдавая такой приказ.

Под тонким слоем дерна, мха мы обнаружили сплошной слой камня-гранита. Не только лопаты, но и лом и кирка со звоном отскакивали от него. Начали искать неподалеку другие места, в надежде, что эта скала где-то кончается. Границ ее мы не нашли, как потом выяснилось, их и не существовало. Дорога шла по залежам гранита. Ее никто не строил, если не считать выбор пути и расчистку. Находили слабые места, расщелины, трещины, и вгрызались в них, по очереди работая то ломом, то киркой. Так прошла ночь, а перед рассветом потянули связь с огневых позиций на НП командира дивизиона, который располагался в 6 км от огневых позиций. Перед этим состоялась беседа командира с нами. Он изложил коротко ближайшую задачу дивизиона, взвода, призвал к особой бдительности. В лесу действуют небольшие группы противника, и даже отдельные автоматчики, которые внезапно нападают, обстреливают и быстро уходят, укрываясь в лесу. Перед нами теперь была финская армия, которая воевала на стороне гитлеровской Германии. Мы оказались в обстановке, когда фронт не только впереди, но и вокруг нас. Когда выбирали огневые позиции, командир взвода нам разъяснял, что передовая находится в трех-четырех километрах от нас. Такие крупнокалиберные орудия, как наши, ближе ставить нельзя, да и нет необходимости. Это дальнобойные орудия. Дивизион был вооружен по-прежнему 203-мм орудиями. Это нас, солдат, успокаивало, особой опасности мы не чувствовали. А тут вдруг такая информация. Нападения можно ожидать в любой момент и со всех сторон.

Связь прокладывали параллельно дороге, в некотором удалении от нее. Командир нас учил, что рядом с дорогой провод легко обнаружить и перерезать его. Поэтому нам пришлось пробираться по кустарнику, густой траве. На открытых местах провод маскировали травой, листвой, мхом. При полном снаряжении, с двумя катушками связи, эта работа была непосильно тяжела для меня. Сначала я не был втянут в тяжелый длительный физический труд, так уставал, что был безразличен к опасности, о которой предупреждал командир. Идти, идти вперед, разматывая провод, натыкаясь на палки, коряги.

Думать, разговаривать то ли не хотелось, то ли уже не было сил. И вдруг затрещал автомат, засвистели пули. Вот она пришла, коварная финская война. Я не заметил и не понял, откуда стреляли. Вижу, командир залег в кювете и стреляет через дорогу. Я открыл огонь в ту же сторону. Другие делали то же самое. Получилось много шума.

Первым поднялся командир. Рядового Слесарева он послал в охранение. Он должен был двигаться по другой стороне дороги, ведя разведку на ходу. Его действия должны быть более маневренными. Одну катушку связи у него взял командир. Мы продолжали движение. На шорох, треск ветки где-то неподалеку Слесарев давал выстрел. Мы настораживались, но движения не прекращали. Тяжела и опасна была эта первая дорога по финскому лесу.

На наблюдательный пункт прибыли вовремя. Он был расположен на высокой сопке, заросшей кустарником. Меня посадили к аппарату, и я держал связь с огневой позицией. Других связистов заставили вместе с разведчиками оборудовать наблюдательный пункт. Никто не знал, в том числе и командир дивизиона, сколько нам придется здесь стоять. Оборудовались «капитально», насколько это было возможно. У основания сопки копали землянку. Частично копали, частично выкладывали из дерна и камня, пилили лес для наката. Наверху сопки оборудовали место для стереотрубы и для наблюдения. Время для готовности дивизиона к открытию огня было ограничено. Копали не только, как говорится, в поте лица, но и в поте всего тела. Недолго мне пришлось сидеть у аппарата. Пришел уставший сменщик, а я получил задание копать ровик не только для маскировки связи, но и для ее сохранности от поражения осколками.

Ночью спать пришлось мало. По очереди выходили и садились в засаду. Мое место было у большого камня. Один в лесу среди ночи. Страшно. Напряжены не только органы чувств, но и все тело. Каждый шорох, звук, мало сказать, настораживает, - бьет по нервам. Ощущение опасности еще усиливалось тем, что до нас дошла информация о том, что где-то недалеко от нас ночью диверсанты вырезали расчет противотанкового орудия. Время в засаде тянулось медленно. Здесь, наверное, действуют закономерности теории относительности. Чем больше напряжение, тем больше выдается чувств в единицу времени, тем медленнее течет время. Зато как сладок был скоротечный сон в землянке после того, как сменишься с поста,

С рассветом меня разбудили, и я сел к телефону. В боевой обстановке дивизион первый раз будет вести огонь. Но комдив знал по учебным тренировкам, что я ясно, четко и точно передаю команды. Среди связистов я оказался с более высоким образованием и хорошей дикцией. Мне самому нравилось передавать команды. Команды приняты на батареях, И вскоре мы услышали выстрелы и рокот летящих снарядов где-то высоко над нашими головами. Звук был похож на самолетный. Ведь летели металлические чушки 203-мм калибра. Я не мог отойти от аппарата, чтобы наблюдать разрывы. Они были очень мощными, и попали в цель. Командир вел огонь по какой-то дамбе. После ее разрушения вода мощным потоком устремилась на пойму, где был оборудован передний край обороны противника. Под напором воды финны покидали траншеи и окопы. А наша пехота уничтожала их пулеметным огнем. С большим восторгом мы воспринимали эту удачную стрельбу. Что же, война имеет свои законы. И только там можно испытать радость удачи, видя гибель людей. Для меня они не просто люди, а вооруженный противник, который завтра с таким же чувством удовлетворения будет уничтожать нас.

Тогда я еще не разбирался в правилах стрельбы, Но знающие люди оценили нашу стрельбу как отличную. С первых двух снарядов цель была взята в вилку, и с первого залпа она была поражена. Командир пехотной части звонил нашему командиру дивизиона Фрейтагу и объявлял ему благодарность за отличное выполнение боевой задачи. Все мы, рядовые, были тоже довольны. Это была НАША стрельба и наша победа.

Недолго нам пришлось пребывать в таком радужном настроении. Противник или засек наш НП, или предположил, что он может быть там. Мины плотно ложились по нашему расположению. Прекратилась связь. Меня, дежурного, посылают на линию. Задача - отыскать и исправить порыв. Огонь противника не прекращался. Нужно было покинуть блиндаж и ползти под осколками рвавшихся мин. Как это тяжело. Прошло много лет, но я так ясно воспринимаю и как бы переживаю вновь этот момент, который мог быть роковым для меня. Бег, падение, подъем, опять бег, падение, подъем. Провод скользит в руках. Пока порыва нет. Налет закончился, но одиночные мины с шипением летят и тут где-то недалеко разрываются. Наконец, порыв нашел. Один конец у меня, второй куда-то отброшен разрывом. Ищу вокруг. В траве, листьях, мху не могу найти. В глазах: какой-то полумрак, очки застилает пот. Нашел провод, связал, заизолировал и бегом обратно.

- Молодец, быстро выполнил задачу, - говорит командир.

Для него - быстро, а для меня это было мучительно долго.

Комдив решил сменить наблюдательный пункт. Теперь мы оборудовали его на менее приметном месте. Укрытие оборудовали ниже под скалой, а НП - в стороне, уже не на сопке. Но, наверное, видимость удовлетворяла командира. Пришлось менять и огневые позиции после того, как самолет противника сбросил несколько бомб вблизи наших орудий.

При очередном налаживании связи от огневых позиций до НП мы вышли к домику наших пограничников, которые когда-то стояли здесь. Небольшое деревянное строение выглядело свежо, даже ново. Мы подходили к нему и, тем более, входили в него с большой осторожностью. Вдруг там кто-то сидит. Дом мог быть и заминирован. Подходили со стороны глухой стены. Рассматривали каждую травинку. Шли один за другим. Заглянули в одно окно, в другое. Никого. Вошли в дом. На полу валялись книги, устав гарнизонной и караульной службы. Книг было много. Они лежали кучей. Среди них - доклады Сталина, «Как закалялась сталь» Н. Островского, «Железный поток» Серафимовича, сборник стихов Демьяна Бедного. Эти книги мы забрали с собой. На полу валялась почти новая фуражка пограничника, какое-то рабочее обмундирование. Мы были в недоумении. Похоже, что обитатели этого домика поспешно эвакуировались. Но почему? Эта же территория остается нашей? Приходила мысль и о том, что пограничники могли быть и убиты. Почему брошена новая фуражка? При такой мысли становилось жутко. Вдруг за нами следили? Сейчас нас запрут здесь, и домик подожгут. Все это я себе вообразил, и стал торопить своих товарищей поскорей уйти отсюда.

Запомнился еще один примечательный случай из кратковременного пребывания на финском фронте. Прекратилась связь между огневой позицией и НП. Причина неизвестна. Обычно в этих случаях отправлялись на линию вдвоем. А в этот раз что-то не получилось, и мне пришлось идти одному. Последнее время, кроме обстрелов и бомбежки, ничего такого не случалось. И мы уже стали забывать о «кукушках», диверсантах.

Стоял жаркий ясный солнечный день. Я вышел на широкую поляну. Густая сочная трава, цветение клевера наполняли воздух приятным ароматом. Инстинктивно я остановился. Мелькнула мысль: а вдруг я выйду на это открытое место и попаду под огонь противника? Думай, что хочешь, а идти надо. Дрожь пробежала по телу, когда внезапно, чуть ли не из-под ног, вылетела птица. Похоже, это был перепел. Затем все стало тихо. Красоту цветущей поляны перестал замечать. Весь был поглощен наблюдением, прислушиванием к различным шорохам. Спустившись в небольшую лощину, я обнаружил водный источник. Из-под земли выбивался небольшой ключик, его вершинка нежно, приятно блестела на солнце. Захотелось нагнуться и испить холодной воды. Но что-то толкнуло меня. А вдруг он заминирован? Постоял я в нерешительности какое-то время и пошел прочь, преодолев свое желание. Как потом мне стало известно, два наших солдата из огневого расчета пошли к источнику за водой и подорвались на мине. Один из них погиб, другой был тяжело ранен. Судьба? Или осторожность, предвидение возможной опасности? Не знаю. Что-то внутреннее, какой-то толчок, внутренний голос останавливал меня не раз в ходе боевых действий перед роковым рубежом.

В августе началась передислокация нашего артполка с финского фронта на Московское направление. Может быть, потому, что она прошла без особого напряжения для меня. К концу пребывания в финских лесах меня, как наиболее грамотного связиста, перевели работать на радиостанцию 5-АК. Она монтировалась на автомашине с закрытым кузовом. Я сбросил с себя тяжелые катушки со связью и станки и сел за пульт управления радиостанции. Пришлось осваивать радиостанцию и работу на ней в ходе боевых действий. Нас было двое. Начальник радиостанции и старший радиотелеграфист - это я. Начальник, младший командир Коняшин Михаил, был хорошим учителем и товарищем. Неплохим учеником был и я. После небольшого урока на ходу я уже мог самостоятельно дежурить и держать надежную связь.

Хотя это было делать непросто. Радиостанция слабомощная. На коротковолновом диапазоне: шум, треск, масса других помех. Нужно было найти какой-то тончайший промежуток, вклиниться в него для приема и передач команд и распоряжений. Были моменты, когда у полка оставалось единственное средство связи - это наша радиостанция. Ответственность огромная. Еле слышные неразборчивые команды нужно было разобрать, не исказить, а где-то и в чем-то догадаться, о чем идет речь.

Жили мы с Коняшиным вдвоем в крытой машине. Без надобности никому не разрешалось к нам заходить. Мы заботились друг о друге. Один дежурит, второй какой-то час-другой отдыхает. А чаще вдвоем, без отдыха, сидим с наушниками у станции. Не разберет один, что передают, разберет другой. Так всегда было в ответственные моменты. Я, как младший по должности, ходил за пищей. Ели из одного котелка. Жили как братья. Первое время, когда я еще не имел опыта, приходилось в свое дежурство поднимать его, хотя он только прикорнул на скамейке. С чем-то я еще не мог справиться. Никогда никакого укора с его стороны. Это был очень порядочный человек, хорошо знающий свое дело. Он оканчивал полковую школу радистов. Он обучал меня работать на ключе. И делал это, как мне казалось, с удовольствием.

Это была трудная, утомительная, ответственная работа для меня, освоившего ее заново. Со стороны моим товарищам-связистам она казалась каким-то раем, особенно когда наступили прохладные ночи. У нас в машине подтапливалась железная печка. Связист-украинец при встрече со мной как-то сказал: «Везеть тебе, Грышка». Так он произносил мое имя. Да, это было везение. Но оно не было случайным, под ним было некоторое основание моего личного порядка.

Мы располагали большой информацией. Мы слушали не только Москву, но и немецкие радиостанции, хотя это категорически запрещалось. Немцы постоянно передавали одно: советские войска разбиты, уничтожайте комиссаров, сдавайтесь в плен, сохраняйте свою жизнь, часто давали ложную информацию, что взят город, «вы окружены». Почти регулярно я принимал сводки Совинформбюро, записывал их и передавал политработникам. В машину часто заходили командиры, политработники узнать новости. Коняшин мне поручил передавать их. Сам он был молчалив, немного замкнут в себе и совершенно безразличен к своей персоне. Другой эту свою роль мог бы использовать для своего престижа. А он нет. Ему все равно. Зато мне, хотел я этого или нет, благодаря этим общениям выпала роль агитатора во взводе управления. Все это было до битвы под Москвой.

2. Битва за Москву

В конце сентября 1941 года началась великая битва под Москвой. После провала замысла фашистов прорваться сходу через Смоленск к Москве их командование приняло решение захватить советскую столицу, обойдя ее с севера и с юга.

Государственный Комитет обороны принял специальное решение о защите Москвы, избрав главным рубежом сопротивления Можайскую линию обороны. Для ее укрепления выделил из своего резерва шесть стрелковых дивизий, шесть танковых бригад, более пятидесяти противотанковых артиллерийских полков, пулеметный батальон и несколько артиллерийских полков, в том числе и наш 108-й ГАП РГК, в котором был и я. Десятки тысяч добровольцев-москвичей шли в ополчение, чтобы вместе с Красной Армией защищать Москву.

Наш полк был переброшен с Северного фронта, когда Можайская линия обороны была в нескольких местах прорвана. Войска отходили на новый рубеж. В эту неустойчивую подвижную систему включились и мы со своими тяжелыми орудиями. Силы были неравны. Несмотря на ожесточенное сопротивление наших войск, пришлось с боями отходить, нанося большие потери противнику. Эта фраза, ставшая стандартной, вызывает сомнение у некоторых теперешних критиков, но в справедливости ее я убедился на собственном опыте. После ночного марша наш полк занял огневые позиции в сосновой роще, недалеко от Калинина. Мы находились в составе войск, которые препятствовали противнику обойти Москву с северо-запада. Нам была поставлена задача: мощными артналетами нанести удар по эшелонам, скопившимся на железнодорожной станции, и по аэродрому. Радиосвязь была неустойчивая, и потому связистов на грузовой машине отправили на наблюдательный пункт для дублирования связи.

Мы ехали по шоссейной дороге, и попали под обстрел вражеского самолета. Пули из крупнокалиберного пулемета рикошетом ударялись об асфальт, оставляя следы пламени. Это были первые очереди, которые я смог наблюдать. Затем мы легли на пол машины, прикрывая, чем могли, головы, ожидая своей участи. Автомашина продолжала движение на большой скорости. Командир взвода связи лейтенант Пыхочев, который находился в кабине, был убит, два связиста ранены. Кабина машины была изрешечена пулями. Шофер остался невредим. Пронесло и мимо меня. Без командира мы с большим трудом нашли наш наблюдательный пункт. В этом помогала нам пехота, но в то же время и препятствовала. Стоило нам остановиться на машине, сразу же раздавался крик: «Убирайте машину!» Она демаскировала расположение войск. Все страшно боялись вражеских самолетов. Шофер нашел укрытие для машины. Дальше мы отправились пешком. Радиостанция, смонтированная на машине, оставалась на огневой позиции, я с переносной прибыл на НП командира дивизиона и передавал команды.

Свою задачу полк успешно выполнил. Цели были поражены первыми же залпами. Мы наблюдали разрывы своих снарядов и видели столбы дыма, языки пламени и слышали мощные взрывы. С НП мы передавали: на станции разбиты цистерны с горючим, уничтожено несколько самолетов, стоявших на аэродроме.

После выполнения боевой задачи полку было приказано сменить боевые порядки. С НП на огневые позиции мы возвращались опять под обстрелом. Но на этот раз, с налетом противника, командир дивизиона приказал остановить автомашину. Мы быстро все выскочили из машины и залегли в поле, кто, где и как мог укрыться. Потерь не было, командир дивизиона объяснял нам, что противнику с самолета легче целиться по движущемуся объекту, чем по неподвижному. Мы прибыли на огневые позиции. Высокие сосны и ели, казалось, надежно укрывали наши орудия. Но это только казалось. Стрельба демаскировала их. Не успели мы освободиться от чувств, вызванных успешным выполнением боевой задачи, как увидели в небе самолеты противника. Они шли звеньями по трое, быстро двигались в нашу сторону пикирующие бомбардировщики. Раздался сигнал воздушной тревоги. Но укрыться было негде. Особенно нам, управленцам. Огневики имели для себя окопы. Головной самолет делает полукруг и со страшным воем пикирует на наши позиции. За ним второй, третий. И так все девять самолетов сбросили свой смертоносный груз на рощу. Мы крутились вокруг деревьев, пытаясь укрыться за ними от осколков бомб и пуль. Один из вражеских самолетов не вышел из пике и врезался в землю в трехстах метрах от нас. Мы бегали смотреть место падения, надеясь там найти погибшего летчика. Нашли туловище без ног и головы. Самолет при встрече с землей взорвался. Его части были разбросаны далеко от места падения. Завоевателю не удалось получить и трех метров земли, положенных каждому человеку после смерти. Так и будет лежать этот окровавленный кусок тела в мундире темно-синего сукна на поверхности земли, пока не сгниет. Не суждено ему быть преданным земле.

Была и другая версия, почему упал самолет. На войне как на войне и на охоте. Старшина уверял, что это он сбил самолет из ручного пулемета. Он и в самом деле вел себя смело. В то время, когда мы все только и думали о том, как бы где укрыться, он положил пулемет на сук дерева и вел огонь по самолету. Может, и его пули достигли цели. Они могли помешать каким-то образом выйти летчику из пикирования. Документально о том, что самолет был сбит нами, командованием дивизиона это зафиксировано не было.

Летчики неточно уяснили цель. Большинство сброшенных бомб разорвались в стороне. Расположение полка захватили краями. При таком мощном налете мы понесли незначительные потери, если выражаться тогдашним военным языком, который употреблялся в сводках. Были повреждены одно орудие и трактор. Раненых отправили в санчасть, которая располагалась в деревенских хатах, стоявших недалеко от рощи. Они были пусты. Не было ни людей, ни скота, ни даже птицы. Говорили, что жители ушли в леса, эвакуировались. Убитых тут же вынесли на опушку леса, завернули в плащ-палатки и похоронили в братской могиле. Их было четверо. На доске, прикрепленной к деревянному столбу, значились их фамилии. Обнажив головы, стояли мы у могилы погибших. Тяжелые мысли нахлынули, наверное, не только на меня. Вдали от родных мест, неизвестные для местных жителей, будут лежать они в земле. Никто не придет к ним на могилку. Сгниет этот столб, сравняется с землей этот холмик. Исчез человек, и память о нем стерлась. Тяжело об этом было думать тем, кому было 20-25 лет.

На месте каждого из них мог оказаться и я. Так, может быть, думал каждый. Никому не хотелось закончить свой короткий жизненный путь вот так, в безвестной могилке. По возможности, старался я отгонять мрачные мысли. Верх брала сила жизни. Жить, жить. Залпы над могилой погибших товарищей как бы утверждали: выше головы, борьба продолжается!

С наступлением темноты мы начали сниматься с огневых позиций. Оказалось, что мы уже в полуокружении. Фашистские войска переправились по льду канала Волга-Москва, захватили мост и несколько деревень на восточном берегу канала. Всю ночь мы со своими орудиями обходили канал, и к рассвету, наконец, прорвались под огнем автоматчиков противника. В этом марше мы, связисты, ехали в крытой машине. Во время обстрела лежали на полу кузова, и кто мог, отстреливался через открытую заднюю дверь. Пули противника попали в колеса, скаты спустили. Мы продолжали двигаться на дисках. Ехали по какой-то каменистой дороге. Трясло нас невероятно. Лежа, мы подпрыгивали на полу машины как туго набитые осминные мешки. Все тело ныло. Но это был  второстепенный факт. Главное: вырваться из окружения, уйти из-под обстрела. Остановились, когда все утихло. Начали считать пробоины в фанерном кузове машины. Их было немало. Все они оказались выше нас, лежачих. Как всегда было в бою, после критической ситуации наступила психологическая разрядка. Хотелось смеяться, была потребность в шутках. И, может быть, потому многое вовсе несмешное казалось смешным.

Нашему полку с такими тяжелыми орудиями было очень трудно маневрировать. На развертывание в боевой порядок и снятие с занимаемых позиций затрачивалось много времени. Он был уязвим с воздуха. Наша стрельба из тяжелых орудий быстро обнаруживалась противником. Мы несколько раз попадали под бомбежку. Учитывая эту ситуацию и, может быть, другие обстоятельства, командование решило вывести наш полк из боя и отправить в тыл по железной дороге, в Гороховецкие лагеря. Это недалеко от города Гороховца Горьковской области. Дремучий лес, большое красивое озеро с берегами из нежного желтого песочка. После боевой обстановки эти места и условия казались раем. Можно было спокойно ходить, смотреть, не опасаясь выстрелов, внезапных разрывов снарядов, бомб. Тишина. Голова отдыхала от звуков войны, Но в физическом смысле мы не отдыхали. Мы очень много работали, занимались боевой подготовкой, стояли в охранении. Гороховецкие лагеря - это большое скопление артиллерийских частей. Здесь они комплектовались, переформировывались, обучались и строили для себя склады, казармы, землянки. Каждая прибывшая сюда часть должна была построить землянки не только для себя, но и еще для какого-то резерва. Землянки строились капитально. Далеко в стороне от расположения частей пилили лес. К месту строения привозили бревна, доски. Копали длинные-длинные котлованы вручную. Затем делали капитальные накаты. Внутри оборудовали довольно прилично. Лежанки, земляные уступы, застилались досками. Они служили для спанья. Столы, двери. Пахло свежей сосновой древесиной, сыростью, всем, что исходит от скопления человеческих тел. Но войти в землянку, и спать там какие-то короткие часы было приятно. На дворе стояли длинные, сырые и холодные осенние ночи.

Не помню, сколько, но не более двух недель мы находились в этом «раю». Полк оставил тяжелые орудия и получил более подвижные. Мне почему-то запомнилось, что это были 107-мм пушки. Мы получили орудия, которые могут служить как сильное противотанковое средство и для стрельбы с закрытых позиций.

В оборону нас поставили опять на северном фланге. Ночью разгрузились с поезда, потом уже своим ходом, орудия на конной тяге, заняли указанные нам огневые позиции. Мы, как прибывшая новая часть, не имели окопов, блиндажей. Командиры находились на наблюдательных пунктах командиров стрелковых частей. А мы, солдаты, на дежурстве находились за стенками, созданными из снега, облитого водой. Морозы стояли страшные. Мы были тепло одеты, в Горховецких лагерях выдали зимнюю форму. На каждом из нас были валенки, теплое белье, теплая безрукавка или жилетка и шинель, на ногах валенки. Но все это не спасало от мороза: были обмороженные ноги и вязанки, закрывавшие лица, не могли предотвратить обморожения. Уже на фронте дополнительно нам выдавали свитера, связанные нашими женщинами в тылу. Но нам, связистам, не выдали, только огневикам.

Вскоре фашистские войска вышли на ближние подступы к Москве. Но продолжать наступление уже не могли. Понеся большие потери, они нуждались в передышке и в пополнении новыми силами. Они перешли к обороне. А наши войска готовились к наступлению. Об этом нам, рядовым солдатам, прямо никто не говорил, но по намекам, по обстановке мы чувствовали, что дело идет к этому.

Шла интенсивная подготовка к наступлению. Отрабатывались вопросы взаимодействия артиллерии и пехоты. Этой работой были заняты командиры и управленцы: связисты, разведчики. Часто нас посещали различного ранга политработники, Они вели большую разъяснительную работу. Рассказывали нам о противнике: какие части и соединения перед нами стоят, чем вооружены, какую задачу они имеют. Объясняли задачу наших войск и непосредственную задачу нашего полка. Войскам надоело отступать, и все ждали с нетерпением наступления. Это было действительно так. И мы, солдаты, тоже этого ждали. Несмотря на длительное отступление, моральный дух войск был высоким. Фронт пополнился новыми частями и соединениями. В обороне Москвы я поступил в кандидаты партии, и среди связистов я был единственным партийцем. И потому мне давалось особое поручение: быть впереди, служить личным примером выполнения боевой задачи. Перед боем меня назначили заместителем политрука батареи, Это было скорее поручение. Оно не освобождало меня от моих непосредственных обязанностей радиста, линейного связиста. Во время формирования в Гороховецких лагерях радиостанцию 5-АК сдали. Она была нам уже не положена. Кроме обязанностей радиста, связиста я был должен при всяком удобном случае передавать информацию о положении на фронте, которой меня снабжали политработники. Много материала поступало о воинах, отличившихся в боях. Эта работа мне была знакома, я ее выполнял, будучи на Северном фронте.

В ночь перед наступлением непрерывно работали. Наводили связь, проверяли готовность линий связи. Стоял сильный мороз. Мембраны в телефонных трубках замерзали. Я отогревал их на своей груди. Связь часто прерывалась не по нашей вине. Командиры нервничали, ругали связистов, радистов.

- Почему нет связи? Восстановить немедленно, - приказывал командир.

Его можно было понять. Связь не должна прерываться. Может быть, понимал он и наши трудности. Но в любых условиях связь должна быть. Любыми путями и средствами приказ должен быть выполнен. Таковы суровые требования войны. Голыми руками работали с проводами на сильном морозе, пальцы теряли чувствительность, деревенели, становились неуправляемыми. В спешке голой рукой схватился за металлическую катушку. Потом с кровью отрывал от нее руку. Тогда мы не знали силу мороза. А после нам говорили, что он достигал сорока градусов. Круглые сутки на таком морозе. Укрытий никаких не было, кроме снежных окопов. Свалишься от усталости в него, закроешься плащ-палаткой, забудешься на какое-то время. Долго лежать не давали, дежурный у телефона будил. В неподвижном состоянии можно замерзнуть. Отогревались энергичными движениями рук, ног. У телефонных аппаратов даже мембрана застывала, поэтому мы держали трубку под мышкой, отогревали. 

Приближалась артиллерийская подготовка. Время «Ч» — время атаки. Артподготовка начиналась «Ч» минус столько-то минут. Не помню, сколько она длилась, но мне казалось, она была продолжительной.

С какой-то особой радостью в душе мы смотрели, как сплошная огненная лавина обрушивалась на противника. Я был тогда на наблюдательном пункте командира дивизиона. Принимал и передавал команды по радиостанции РБ. Отвлекаться было нельзя, дивизион вел огонь. Но мне все было видно. Противник молчал какое-то время. Ответного огня не было. Наша артподготовка такой силы была для него неожиданной. Казалось, что там каждый метр земли был вздыблен и смешан со снегом, Настало время атаки. Справа и слева от нашего НП прошли танки. За ними группами, скрываясь за броней танков, бежала пехота. Большие отряды в белых халатах быстро передвигались на лыжах. Наши ожидания, что противник будет полностью подавлен, не оправдались. Он открыл огонь из пулемета. В районе нашего НП рвались снаряды, пронзительно визжали пули. Трижды была порвана линия связи. Ползком, по глубокому снегу, я продвигался от воронки к воронке, отыскивая порыв. В снегу это было очень трудно сделать. Провод не только оказывался порванным, но и отброшенным в сторону и зарытым в снегу.

Почти трое суток наши войска буквальным образом прогрызали оборону противника. За короткое время он успел оборудовать несколько линий траншей, окопов, землянок. Часто орудия выдвигались на прямую наводку. Сходу развертывались и уничтожали возникшие огневые точки противника. Надо отдать должное этим артиллеристам. Это была чрезвычайно сложная, тяжелая и сверх меры опасная операция. В открытом поле, на белом снегу развертывается орудийный расчет. Очень видная и незащищенная цель для противника. Кадровые командиры и огневые расчеты были хорошо подготовлены в этом полку. Один за другим я передавал доклады об уничтожении огневых точек противника. Недолго пришлось ждать ответного огня. Мины плотно ложились, то не долетая, то перелетая наше расположение.

- Теперь наша очередь, - сказал командир орудия.

Только что он проговорил, мины с шипящим звуком опустились на нас. Обычное «ложись» услышал я. И это было последнее, что я мог слышать. Разорвавшаяся вблизи мина оглушила меня. Сплошной шум, звон в ушах. Голова как будто была готова разорваться от какого-то внутреннего напряжения. В глазах появился розовый, слегка мерцающий свет. Снег отливал этим цветом. Я не слышал команд. Командир приказал отправиться мне в санчасть. Там я три дня отходил, спал. Но сон был странный, ненормальный. Скорее, полусон с преодолением головной боли. Как будто и не сплю, и проснуться не могу. С трудом поднимался, чтобы принять какие-то таблетки, и опять валился на кровать. Через три дня я сказал доктору, что чувствую себя хорошо, и попросился в свою часть. Он не стал меня задерживать.

- Надо бы тебе еще побыть, но видишь, какое у нас положение, - сказал мне доктор, выписывая направление. Санчасть была забита больными, обмороженными, легкоранеными. Впереди шел тяжелый бой.

К вечеру я вернулся в свой дивизион. Полдня пробирался, искал его, и, наконец я дома. Кругом свои товарищи, друзья, проверенные в сложных ситуациях боя. Начались рассказы, кто погиб, кого ранили, при каких обстоятельствах. Сожаление, сочувствие. Но мне опять повезло. Самый трудный бой, когда наши части несли большие потери, я отлеживался в санчасти.

В ночь противник начал отступать. Мне показалось, что наше командование не сразу уловило этот момент. С рассветом обнаружили, что перед нами нет противника. Не понимаю, как это могло случиться. Признаки ночного отхода были ясно выражены: впереди заполыхали деревни. Отступая, противник уничтожал все, оставляя за собой голые места. Первый населенный пункт, в который мы вступили почти без боя, был полностью сожжен. На месте домов, сараев лежали обгоревшие чурки. Кое-где остались русские печи с торчащими вверх трубами. Из погребов вылезали жители деревни. Их было немного. Они со слезами на глазах от радости встречали нас. Но запомнился мне один старик. В отличие от других, он не плакал и не радовался, не бросался в объятия, не благодарил своих освободителей. Был суров, угрюм, казалось, тяжело переживал страдания, унижения, которые ему пришлось испытать. Седая борода и замусоленный старый ватник остались в моей памяти из его внешнего вида. От него я почувствовал молчаливый укор тем, по чьей вине ему пришлось пережить все эти муки.

Наступали медленно, но непрерывно, день и ночь. Дивизиону приходилось по требованию пехоты часто развертываться в боевой порядок и вести огонь по опорным пунктам противника. После получения заявки пехотного командира наш капитан Фрейтаг находил координаты на карте, и я передавал по радиостанции координаты на огневые позиции. Но бывало, что по населенным пунктам вели огонь без карты, по признаку: «Населенный пункт такой-то, окраина, третий дом слева! Огонь!» Они были оборудованы в населенных пунктах, на высотках, в рощах, на перекрестах дорог. Кухня постоянно отставала. Она легко находила огневые позиции батарей, а нас, разведчиков и связистов, обнаруживала с трудом. Звонишь по телефону. Огневики уже обедают. А к нам доберутся часа через полтора-два, а то и до ночи будешь ждать. Обстрелы, бомбежки противника. Где уж тут с кухней возиться? Иногда подносили нам пищу в термосах. Это были каша, хлеб, сахар. Чай не всегда. Целый котелок каши съешь. Кусок хлеба и сахар надо приберечь. Скоро ли они появятся снова у нас?

На второй день наступления противник оказал сильное сопротивление в большом населенном пункте. Не могу ручаться за точность названия, но как будто это было Погорелое Городище. Противник переходил в контратаку, и один раз она была довольно успешна. Его автоматчики прорвались к нашему наблюдательному пункту. Они были так близко, что можно было целиться прямо в центр фигуры человека. Но нельзя себе представить, что эта фигура стояла неподвижно, а мы спокойно и свободно целились. Эти фигуры вели огонь, падали, поднимались. А мы, укрываясь от их пуль, выискивали моменты, чтобы выстрелить в цель. Танк противника, который наступал поблизости от нас, был подбит. И уцелевшие автоматчики начали отходить. Наше продвижение возобновилось. Вскоре мы оказались на окраине населенного пункта. В основном, деревянные дома были сожжены. У одного из них стоял плачущий пожилой мужчина, а рядом в снегу лежали расстрелянные немцами пожилая женщина и мальчишка лет тринадцати. Старик рассказал, что эта женщина пыталась защитить свой дом от поджога, и тут же они были убиты фашистами. Это не отдельный случай. Километров сто пятьдесят мы прошли с боями. Впереди горели населенные пункты. Запорошенные снегом, лежали трупы немецких солдат и офицеров и невинно расстрелянных наших советских людей. С презрением я обходил трупы завоевателей, говоря себе: «Нажрался, завоевал жизненное пространство, собака!» И с состраданием смотрел на погибших от рук фашистов своих граждан. Меня нисколько не беспокоили трупы противника. Я их обходил спокойно, с чувством ненависти, ногой не пинал, как другие. Но я не мог спокойно смотреть на окровавленных, раздавленных людей. Старался не смотреть на них. С любопытством рассматривали, когда позволяло время, брошенные противником орудия, автомашины. Их было немало. Я не мог снимать часы с руки убитого немца, шарить по карманам. Некоторые мои товарищи этим иногда занимались. Трофейные часы у меня появились только летом 1942 года, когда я стал младшим политруком. Мне подарил их разведчик взвода управления.

Примерно к середине декабря мы вышли к тому месту, где при отходе оставили свое орудие. Оно было цело и невредимо. Старшина даже нашел замок, который он спрятал тогда подальше от орудия. Кто-то предложил пойти на могилку Алексея. Так звали одного из погибших при бомбежке и похороненных на опушке леса. Лазили, лазили мы по глубокому снегу, но могилки не нашли, Того бревнышка и доски с надписями фамилий погибших уже не было.

Далее мы наступали в направлении Ржева. На каком-то рубеже наступление закончилось. Это было в начале января 1942 года. Наступающие силы иссякли. А сопротивление противника увеличивалось. Он делал все возможное, чтобы остановить наше наступление. Нам объясняли, что Гитлер свирепствовал, пытаясь навести порядок в своих войсках. Снял много генералов, в том числе Браухича, Гудериана.

Наши войска свою задачу выполнили. Непосредственная угроза Москве были ликвидирована. Битва под Москвой имела огромное стратегическое и политическое значение. Она способствовала существенному изменению положения не только на советско-германском фронте, но и на других фронтах второй мировой войны. Гитлеровские войска, покорившие Европу и не знавшие поражения, под Москвой потерпели крах. Сорваны были надежды гитлеровцев на «блицкриг».

Наши потери тоже были большие, даже в нашем взводе связи два связиста погибло на НП. Всем стало ясно, и нам и противнику, что война предстояла тяжелая, кровавая, длительная. Нужно было готовить офицерские кадры. Больше всего из них погибали политработники низшего звена. Они первыми поднимались в атаку и вели за собой солдат. Это была их обязанность, и это был их долг.

3. Комсорг стрелкового полка

Я это знал, и потому было над чем подумать, когда мне предложили новую роль. В конце февраля 1942 года меня вызвали в политотдел дивизии. Мои ближайшие друзья-солдаты шутили: «Езжай, езжай. Командующим тебя хотят назначить. На фронте неблагополучно. Надеемся, и для нас тепленькое местечко подыщешь». С первого марта 1942 года меня отправляли на трехмесячные курсы младших политруков. Их организовывал и проводил политотдел 31-й армии. На три месяца уезжал я в тыл. Закончился мой самый тяжелый период участия в Великой Отечественной войне. Девять месяцев я воевал рядовым связистом. Не только были тяжелы невзгоды, постоянные опасности, но и подчиняемость всегда, всем и во всем, несвязанные с боевыми действиями приказания. Принеси воды командиру - он пить захотел, доставь обед, ему есть надо, помой котелок.

Большинство командиров, политработников, которым мне приходилось подчиняться, были очень хорошие люди. Сочувствовали и понимали всю тяжесть солдатской жизни. Но были и другие, особенно те, которые поступали из пополнения, которых мы не знали, и они нас не знали. От таких часто поступали приказания неуставные. А один из командиров взводов, вновь назначенных, ко мне обратился как-то: «Эй, ты, очкарик, поди сюда!» Это тяжело резануло мне по сердцу. Я был солдатом самолюбивым, которому до войны удалось пожить, поучиться в культурной университетской среде. Эти оскорбительные слова, и этот мой подход к нему через преодоление самого себя, я ясно помню до сих пор.

Но я со всем уважением относился и готов был помочь в чем-то командиру, который оказывался окончательно измотанным непрерывными боями. Некогда было ни пить, ни есть. Всегда с удовлетворением вспоминаю своего командира дивизиона капитана Фрейтага. Это был культурный, требовательный командир, и я чувствовал его какое-то другое отношение ко мне.

Многое пришлось испытать. И вот теперь, совершенно неожиданно для меня, я могу через некоторое время стать политработником.

О тех политработниках, которые были в нашей части, у меня сложились хорошие впечатления. Я серьезно думал о своей будущей работе на должности политрука. Вырваться с передовой, из этого пекла и оказаться в тылу, спать в постели, надеть чистое белье. Это мечта, представление, граничащее с раем на земле. Тыл, в котором я оказался, был относительным. Это был тыл 31-й армии, куда долетали самолеты противника и где сигнал «воздушная тревога», нет-нет, да и прозвучит.

Курсы наши располагались в одном населенном пункте Калининской области. Курсанты были расквартированы по частным домам. Мы жили втроем в одной деревенской хате. В одной половине хозяева, в другой мы. Наши отношения взаимно были уважительны. Хозяйка дома, пожилая женщина, и старая дева нас представляли героями, возвратившимися с фронта. Они оказывали нам свое уважение морального порядка. Мы же их, со своей стороны, поддерживали материально. У нас был постоянный армейский паек. Питались около походной кухни, так же, как и на фронте — котелок и ложку носили с собой. В котелке, сколько удавалось, приносили суп или кашу, кусок хлеба. Через эту деревню прошел фронт. Жители были ограблены, не было хлеба, скот был почти полностью уничтожен. Им повезло только, что их дома уцелели. Старая дева, лет 35, была психически не совсем нормальная, грязная, неряшливая. Вспоминаю свое детство и юность, проведенные на Орловщине: у нас не было деревни, где бы ни жили один-два дурачка. Они были тихие, добродушные, пользовались всеобщим покровительством. Кто даст старую рубаху, кто: пиджак и старую обувь. У кого-то они могли поесть, после того, как что-то помогали сделать. Возможности в этом их были ограничены, но что-то они могли. Наш дурачок помогал стеречь коз, гусей. Эта девица была застенчива, смотрела на нас украдкой то из-за двери, то выглядывала из-за печки. Может быть, и не стоило о ней вспоминать, если бы не один курьез. Один из курсантов заманил ее в сарай. Было там что-то, или не было, но их там застали. Бедному, несчастному курсанту не было прохода. Шутники фантазировали, представляли эту связь в разных смешных вариантах. Смех и горе. Этого курсант не мог вынести. Вскоре его отправили на фронт. Или он сам подавал рапорт, или по воле начальства. Из бытовой нашей жизни запомнился мне еще один случай, характерный для жития-бытия людей тверской деревни. У некоторых крестьян на задворках стояли маленькие деревянные баньки. За нашей хатой в огороде стояла тоже такая банька. Но там не было котла. Чугун воды нагревали в печке и относили в баню. Холодную воду подносили ведрами. Так мы мылись, а однажды хозяйка говорит:

- Мы так же моемся, но после еще паримся.

- Где? Там же нет парилки, котла?

- В печке. Натопим хорошо печку, выгребем угли, золу, хорошо выметем, постелем соломки. Туда ляжешь, хорошо пропотеешь, да на снег выскочишь, обдашься холодной водой.

Курсант Стрельцов, который жил со мной в одной хате, загорелся этой идеей. Недолго думая, вечерком натопили печь, очистили ее, постелили свежей соломы. Стрельцов первый полез туда. Мы тут же стоим, осведомляемся, как он там парится. Сначала ответил громко «хорошо», затем ответы стали все глуше и глуше.

- Хватит, вылезай, — кричим ему. А он молчит.

- Тащи за ноги, он там угорел.

Вытащили без сознания. Отнесли на снег, растерли снегом виски, грудь. Очнулся. Хозяйка выскочила испуганная. Мы на нее:

- Чего вы нам наговорили, человек чуть не умер!

- Батюшки, с нами никогда такого не случалось.

- А как вы в печь-то залезали? С головой?

- Господи, спаси ты нас, грешных, залезают-то ногами вперед, а голова-то снаружи.

Распорядок дня у нас был насыщен до предела. Подъем в 6.00, зарядка, бег, туалет, и в 8.00 мы уже занимались. Занятия в поле на морозе было до обеда, а после обеда:  политические занятия в классе до вечера. Больше было занятий по боевой подготовке, нас готовили для артиллерийских частей, и мы хорошо изучили стрельбу из минометов и орудий и материальную часть. Ходили в походы с полной нагрузкой, часто учебные стрельбы из пистолета. Я попал в минометное отделения, нас готовили специально для минометных частей, и хорошо подготовили к стрельбе из миномета. Было несколько практических минометных стрельб. 

В конце обучения сдали боевые зачетные стрельбы из 82-мм минометов. Каждому отпускалось 3 мины для поражения цели. Готовишь данные для стрельбы, сначала недолет, потом перелет, и третьей уже должен поразить. В боевых условиях нужно не менее 4 мин для поражения цели, нам давали 1. Я получил «хорошо». Также сдали зачеты по стрельбе из пистолета, винтовки, политической подготовке. Свое пребывание на курсах политработников мы закончили 20-километровым марш-броском с полной выкладкой. Возвратились страшно уставшие, и сразу на выпускной вечер. Мы сидели за одним большим столом со своими командирами, преподавателями в здании сельской школы. Мне от курсантов предложили выступить. Это была благодарственная речь, полная обещаний оправдать доверие партии в бою. Заместитель начальника политотдела армии выступил с заключительной речью, хорошо отозвался о моем выступлении и сказал, что в лице курсантов будет хорошее пополнение политработников в 31-й армии. На этих же курсах я был принят в члены Коммунистической партии. Мне было присвоено звание «младший политрук».

Кандидатом в партию я вступал в боях под Москвой. Быстро пролетело время, и в конце апреля 1942 года я был направлен опять в действующую армию. В моем кармане лежал документ, по которому я должен был прибыть в 220-ю стрелковую дивизию, 25-й стрелковый полк, на должность комсорга полка. Искать в боевой обстановке нужную тебе часть - сложное и опасное дело. Так просто не спросишь: «Где находится такая-то часть? » Найди начальника, предъяви документы. Вам могут указать очень приблизительно расположение дивизии, полка. Мне повезло в том, что я поймал грузовую машину из тыла 220-й СД.

- Куда едешь?

- А вам куда надо, товарищ младший политрук?

Это первое обращение рядового солдата ко мне, политработнику, взволновало меня. Мне показалось, что только теперь я почувствовал, осознал свое новое звание и новую роль. С присвоением звания нас поздравляли командиры и политработники курсов. Но это событие воспринималось как должное, официальное. А тут солдат выразил свое отношение, как к старшему по званию. Шофер так и не назвал часть, куда он следует, и сказал: «Садитесь, подвезу».

Он привез меня в тыл 25-го стрелкового полка. Какой-то интендантский работник, посмотрев мои документы, сказал:

- Вам придется до вечера подождать. Днем туда не пробраться. Стемнеет, наши повезут обед на передовую. С ними поедете. А теперь идите на кухню, подкрепитесь.

Такое предложение было очень даже кстати. С утра ничего не ел, да как будто и не хотелось. Не до еды было. До сухого пайка, выданного на курсах, не дотронулся. Мысли, мысли. Где часть, какую задачу выполняет, к каким начальникам я попаду, как встретят, как пойду к солдатам «поговорить по душам», выйдет ли? Теперь положение намного прояснилось. Если днем нельзя добраться до штаба полка, значит, часть в пекле.

Вечером я прибыл вместе с кухней в штаб полка. Мне показали землянку комиссара полка. Звания и должности политработников менялись: то комиссары, то заместители по политчасти. Но независимо от этого, в неофициальной обстановке их называли комиссарами. Это звучало как напоминание о традициях гражданской войны и о доблестях комиссаров.

- А, комсомол прибыл, да ладно, садись, садись, — добродушно сказал человек, сидящий за столом.

Он был без ремня, с расстегнутым воротником, как будто в домашней обстановке. Может быть, поэтому он не стал слушать мой доклад о прибытии по уставу. Он смотрел на меня внимательно, изучая с ног до головы. Не знаю, что он подумал, глядя на мои очки. Но я сам, прежде всего, подумал об этом. В армии я стал стесняться этого своего недостатка. Мне казалось, что у принимающих меня командиров возникают мысли о моей неполноценности как воина. Внешне я старался держаться бодро и уверенно. После некоторых расспросов о моей биографии и боевом пути он позвонил кому-то по телефону и пригласил к себе. В землянку вошли два «добрых молодца».

- Будьте знакомы, - сказал комиссар, - секретарь партийной организации капитан Сосков, пропагандист полка майор Груздев. А это, - он указал на меня, - комсорг полка, младший политрук Сухоруков. Будете работать вместе и, надеюсь, дружно, помогая друг другу. У младшего политрука большой боевой опыт. Он рядовым отступал, наступал, участвовал в обороне Москвы и в наступлении под Москвой. Теперь вот к нам назначен. Забирайте его к себе.

В работе мы быстро сошлись, понимали друг друга как партийно-политические работники и просто как люди. И все же я был младшим среди них по званию. Парторг Сосков был физически крепко сложен, и в то же время весел, улыбчив. Его немного удлиненный и выдававшийся вперед солидный подбородок не делал его лицо грубым. Только, может быть, по этой причине он немного в разговоре присюсюкивал. Майор Груздев был похитрее. Смотря на него, невольно думалось, что за его речью скрывается еще что-то специально для этого случая недосказанное.

Каждый день мы должны были находиться в батальонах, ротах. Беседовать с бойцами, изучать их настроение, проводить беседы, в которых разъяснять обстановку в стране, на фронте, конкретно на нашем участке, что делается на оккупированных противником территориях. Большой интерес вызывало чтение газет, в которых описывались подвиги героев-фронтовиков. Я всегда носил с собой статьи Ильи Эренбурга, Алексея Толстого, Емельяна Ярославского. К этим авторам командиры и солдаты относились с большим доверием и уважением. От меня требовалась работа с комсомольцами. Возможности для этого в окопах и траншеях были ограничены. Собраний не созывали. Индивидуальные беседы и учет членов ВЛКСМ. Напоминал о долге, о передовой роли комсомольца. О каждом таком посещении роты нужно было писать донесение, в котором подробно отражать думы и мысли бойцов и, конечно, снабжение пищей, обмундированием, патронами, махоркой, бумагой для писем и курева. Для последней цели шли газеты, листовки. Политработника в окопах часто ждали не только потому, что он несет им всевозможные новости, но и как человека с газетами для курева. Сам я мало курил, только в компании с бойцами. Это было необходимо. Лучше беседа клеилась. Папиросы получал регулярно и раздавал их солдатам. Было приятно видеть, как после махры воин с чувством наслаждения затягивается благородным дымком от папиросы «Казбек». Бывало, откроешь пачку, и вот потянулись к тебе руки, видишь дружеские улыбки. Политработник, который умел быть близким к солдатам, по-отечески, дружески относиться к ним, был всегда желанным гостем. Его ждали и с удовольствием принимали, были откровенны с ним. Меня часто знакомили с содержанием писем, которые получали солдаты от своих родных, от знакомых девушек.

Вспоминается один случай. После удачной разведки я написал письмо родителям одного из разведчиков. Был захвачен «язык». Большую смелость и находчивость проявил этот молодой паренек-комсомолец. В письме я подробно описал этот случай. Со стороны, может быть, кто-то мог сказать, что преувеличил. У меня был и остается свой взгляд на такое «преувеличение». Можно, как говорят, сухо «констатировать» факт. Сухо, жестко. Люди там — манекены или автоматы-роботы. Я писал о событиях, которые творили живые люди с их переживаниями, мыслями. Письмо получилось, как говорили солдаты, задушевное. Его читали в цехе, где работала мать бойца-разведчика. В обратных письмах матери и секретаря партийной организации цеха выражалось большое удовлетворение тем, что сын и земляк так смел, мужественно и умело защищает нашу Родину. Земляки бойца обещали еще лучше трудиться, отдавать все для фронта, все для победы. Все это было, когда мы стояли в обороне. И вот однажды, уже накануне наступления, один из рядовых, обращаясь ко мне, сказал: «Товарищ младший политрук, если что случится со мной, напишите моим родителям письмо». Мне стало грустно, как и ему, от этих слов. Но бой есть бой. В нем никто не будет спокойным. Одни лучше скрывают тревогу, другие — хуже. Этот солдат относился к последним. Я пытался развеять его мысли, но в то же время обещал выполнить его просьбу, если останусь жив. Ведь я же должен был идти в атаку рядом с ним, а если потребуется, то и впереди. Я пожалел, что не заметил этого солдата раньше. Внешне он был скромен и незаметен. Теперь я видел по его лицу, что он много думал, переживал. Пришлось признать изъян в своей работе.

Мои старшие товарищи политработники были веселыми парнями. Много шутили, смеялись. К положенным 100 граммам часто находили способ прибавлять «еще столько и полстолька». На передовую ходили. После много об этом рассказывали в своих донесениях о том, что было проделано в ротах, батальонах по идейно-воспитательной работе, немного прибавляли. Делали это легко, свободно, не стесняясь. На это преувеличение низовые политработники часто шли потому, что «верхи», не зная действительных траншейных условий, требовали неосуществимого. Например, провести тогда-то и там-то партийное, комсомольское собрание с указанной повесткой дня. Да еще после в донесении передать содержание выступлений с выражением веры в нашу победу, в политику партии, великого Сталина. Люди сидят в траншеях, слегка укрытых нишах. А наверху постоянно свистят пули, рвутся снаряды, мины. Идешь, согнувшись, по траншее от одного солдата к другому. Можно собрать человек пять в одно место. Командир недоволен. Одна мина, и отделения нет. Большинство солдат свои чувства выражали значительно скромнее, чем о них писали в газетах.

Летом 1942 г. 220-я стрелковая дивизия Калининского фронта продолжала стоять в обороне, постоянно отражая вылазки противника. В обороне войска не теряли времени даром. Они совершенствовали свое боевое мастерство. Мы, политработники, разъясняли приказ Народного Комиссара обороны И.В. Сталина №130, изданный в мае 1942 года, личному составу в ротах, батальонах. Он обязывал настойчиво учиться военному делу, в совершенстве овладевать оружием и стать мастерами своего дела.

Я занимался вместе с солдатами и командирами в роте 82 мм минометов. Я знал это орудие, умел наводить, готовить данные для стрельбы. Этому я научился на армейских курсах. Тут я чувствовал себя уверенно. Мог не только агитировать, разъяснять приказ, но и практически показать, как владеть оружием. Эти знания и умения придавали мне авторитет как политработнику. Я не подменял командиров, но при случае вместе с ними занимался огневой подготовкой. Например, командир взвода занимается с одним расчетом, а я выражаю желание пойти ко второму расчету и показать им, как быстрее стрелять, соблюдать меры безопасности и др. Бывали случаи, когда командир роты оставлял за себя командира первого взвода, и в то же время просил меня остаться на ночь в роте, пока он отлучится в ближайший тыл, чтобы помыться, сменить белье. Один раз по такому случаю меня даже разыскивали. Я должен был вернуться на КП полка, но не вернулся. На фронте это опасное явление, когда неизвестно, где человек находится. Он может быть убит случайной пулей, или осколком разорвавшегося снаряда, или захвачен в плен в качестве «языка» прорвавшимися в тыл разведчиками противника.

Оборона легче и безопаснее для бойцов, чем наступление. Можно вовремя поесть, помыться, прожарить белье и хотя бы на какое-то время избавиться от вшей. Вшивость - это страшный бич, который пришлось пережить всем, кто находился непосредственно в бою. Засилье вшей. Ползают по телу, голове. Все швы на белье забиты гнидами и вшами. Когда это становилось невыносимым, я раздевался и стряхивал этих паразитов. Потом кто-то заметил, что они меньше водятся на грязном, засаленном потом и грязью белье. И это оказалось действительно так. Мы перестали мыться и стали забивать грязью швы. Потом все это пропитывалось потом, засаливалось. Таким образом вши были лишены своего основного убежища. Так было до тех пор, пока не было сделано кем-то великое открытие: оборудованные бочки для прожаривания белья. Через какое-то время вши появлялись, но не в таком количестве.

И все же войскам надоедает стоять в обороне. И мы ждали наступления. Солдаты и командиры были недовольны тем, почему мы так долго стоим. Весна прошла, лето наступило. Когда же будем освобождать нашу землю, наших людей от немецкого рабства? Мы разъясняли, как могли, причину этого застоя: готовятся резервы, накапливаются вооружение, боеприпасы....

И вдруг сводки Информбюро в середине июля принесли тяжелую весть. Немецко-фашистские войска большими силами перешли в наступление на Сталинградском направлении. Сосредоточив большое количество танков, артиллерии, самолетов, они быстро продвигались вперед. По сводкам можно было понять, что наши войска беспорядочно отступали. За относительно короткое время противник оказался под Сталинградом и глубоко продвинулся на кавказском направлении. Это событие произвело гнетущее впечатление на наших солдат. Мы, политработники, не знали, как отвечать бойцам на их многочисленные вопросы: почему?

Отступление наших войск в начале войны объясняли внезапным ударом противника. А что же теперь? Почему опять отступаем? Пищу для политработников дал секретный приказ Сталина № 227. Нам дали его полное содержание. Но его грозный смысл заключался в том, чтобы прекратить отступление. «Ни шагу назад!» — таков был его основной девиз. Отступление без приказа ни при каких обстоятельствах невозможно. За нарушение его следовал расстрел на месте. Были созданы заградотряды, которые имели право открывать огонь по всякому, кто по какой-то причине оставил занимаемые позиции. Но это право они редко использовали. Большинство нарушителей приказа отправляли в штрафную роту по приговору суда. Бойцы и командиры штрафных рот бросались в самые опасные и трудные бои. Кому посчастливилось остаться в живых, реабилитировались и отправлялись в бой в составе обычной части. 

Со всей ответственностью говорю, что воины понимали необходимость этих жестоких мер и одобряли действия Верховного Главнокомандующего Сталина. В него продолжали верить и ожидали, что он найдет выход из этого тяжелого положения. Победа все равно будет за нами, чего бы она ни стоила. Призыв «За Родину, за Сталина!», где Родина и Сталин стояли рядом, действовал сильно.

И вот теперь пришло время для нас вступить в эту тяжелую, смертельную битву, хотя и на другом фронте. Войскам, находящимся на Калининско-Ржевском направлении, была поставлена задача перейти в наступление, наносить удары по врагу, не дать ему снять войска с нашего направления и перебросить под Сталинград. Сопротивление наших войск под Сталинградом усиливалось с каждым днем. Противник нес большие потери и вынужден был снимать дивизии с других, более спокойных направлений. Наша задача заключалась в том, чтобы сделать Ржевское направление неспокойным, действующим.

Отвлекающие удары - это самые изнурительные, кровопролитные. Были случаи, когда подразделения и части для выполнения этой задачи бросались, не веря в успех. Такая, или приблизительно такая, участь ожидала нас. Малыми силами переходить в наступление, беспрерывно атаковать, где-то вклиниться в оборону противника, захватить траншею, какую-то важную высоту или населенный пункт и удерживать его, сковывая силы противника.

Перед наступлением партийно-политические силы полка распределялись по батальонам. Меня послали в третий стрелковый батальон. Я должен был собрать коммунистов и комсомольцев, провести с ними собрание, поставить перед ними задачу и предложить на их обсуждение решение собрания.

В землянку на командном пункте батальона собирались члены партии. Ночью они пробирались сюда, кто как мог. Передний край немцы освещали периодически ракетами, Это время можно лечь и переждать, пока ракета будет висеть в воздухе и освещать местность. Идти или бежать можно только в промежутке между светящимися ракетами. Все это было привычным делом. Никто не считал его трудным и опасным. Передо мной сидели мужики, в основном, среднего возраста, закаленные нелегкой жизнью и боевым опытом войны. Еще до прихода их я думал, что им сказать. В основном, я был настроен с пафосом вдохновить их. Но когда посмотрел на них, на их серьезные и даже суровые лица, я снизошел с неба на землю. Официальное говорить легко, «Перед нами поставлена задача», «Мы должны» и т.п. Труднее говорить задушевно. Для этого нужно понять, с кем ты говоришь, их мысли, чувства, настроение. Обо всем этом я думал, пока командир батальона разъяснял боевую задачу батальона, характеризовал стоящего перед нами противника. Говорил о том, что все огневые точки его обнаружены и будут подавлены в ходе артиллерийской подготовки.

- Хорошо, если было бы так, - сказал с какой-то загадочностью один из сидящих. Очевидно, он из своего опыта знал, что так не бывает, или почти не бывает.

Во время атаки огневые точки оживают, и их оказывается много. Командир батальона, капитан лет тридцати, говорил командным языком, имея перед собой в будущем бою роты, которые выполняют определенную задачу. Мышление командира при постановке задач и руководстве боем не спускалось к образу солдата, его судьбе. И это не недостаток какого-то отдельного командира. Это общий, необходимый образ мыслей, характерный, в основном, для всех командиров. Вот почему политработник в боевых условиях армии был так необходим. По своему положению и функциям он вырабатывал в себе другой вид мышления, отличающийся от командирского по форме и по содержанию. Эти мысли, наверное, тогда промелькнули в моей голове. Как только закончил говорить командир, я объявил маленький перекур и оделил всех присутствующих папиросами. Этим приемом я пользовался часто, когда нужно было создать неофициальную обстановку. Приметил я, что некоторые из присутствующих смотрят на меня с любопытством. Я не ошибся. Как только закурили, обменялись приятными словами, один из самых, пожалуй, пожилых сразу же поинтересовался:

- А политруку-то приходилось бывать в бою?

Пока я собирался с мыслями, как ответить, капитан опередил меня и сказал, что младший политрук с самого начала войны на фронте.

- Это хорошо, - с удовлетворением сказал тот же солдат. Для общего знакомства я добавил, что восемь месяцев воевал рядовым бойцом, а политруком стал недавно после окончания курсов. А вот в атаку ходить не приходилось. Воевал в артиллерии связистом.

- Оно, конечно, - сказал кто-то. Что означали эти слова, то ли согласие, то ли недоверие? С этим пожилым солдатом, ранее сидевшим в тюрьме, пессимистичным по натуре, я потом часто сталкивался. 

После такой разминки я говорил о положении на фронтах, о наших трудных задачах, о том, что к нам прибывает пополнение, и о многом другом.

Говорить, убеждать я умел. Мои способности к этому определили мое назначение. Всех слушателей курсов послали в роты, меня же комсоргом полка. На курсах я выступал от имени курсантов на митингах, на собраниях. На политзанятиях я выступал, как говорили курсанты, лучше руководителя. В этом мне помогали знание марксизма, истории, которыми я увлекался в техникуме, в университете. Первое собрание с опытными людьми мне запомнилось хорошо. Я долго думал перед этим, как его провести. Но все мои предварительные наметки рухнули. Пришлось импровизировать, сообразуясь со складывающейся обстановкой. Предварительный поиск различных вариантов помогает впоследствии находить новые, часто неожиданные решения. Получается импровизация не на пустом месте.

Затем я получил задание выехать в район штаба дивизии вместе с командиром батальона для получения нового пополнения. Туда же выехали парторг и пропагандист полка. В лесу, недалеко от штаба дивизии, была сосредоточена большая масса солдат. Они располагались по группам, по взводам, по ротам. А в целом сливались в общую серую массу. Они были одеты в новые шинели, шапки, из-под которых рельефно показывались черные глаза и смуглые лица. Все они прибыли из среднеазиатских республик. Они уже были разбиты по полкам. Нам указали пополнение для 25-го СП. Уже после выполнения первой команды: «Повзводно, в две шеренги, становись!» — мы поняли, что из себя представляет это пополнение. Многие из них не понимали даже самых необходимых команд на русском языке. Я шел перед строем и спрашивал, кто понимает по-русски. Ни один солдат не ответил утвердительно. Они или молчали, или отвечали: «не понима», «ни бельмес». Старший политрук, тоже казах, или таджик, который их привез, шел сзади и говорил: «Не верьте им, все они понимают, притворяются». Потом мы убедились, что политрук-казах был прав наполовину. Я отбирал, или, лучше сказать, ставил на учет, заносил в списки комсомольцев, а парторг выявлял членов партии. И тех, и других оказались единицы.

За такой работой некогда было подумать. Ведь завтра или послезавтра наступление. А это жизнь или смерть. Но идем мы к этому роковому рубежу, совершенно не думая о нем. Обычные фронтовые повседневные заботы полностью поглощают нас. Перед наступлением я получил новую, очень ответственную задачу.

Перед наступлением командование стремится подавить огневые точки противника. Ведется тщательное наблюдение. Были обнаружены пулеметные точки, дзоты. Многие из них были подавлены артиллерией с закрытых позиций. А один дзот не поддавался ликвидации. Было решено выдвинуть одно орудие на прямую наводку. Для выполнения этой задачи был назначен лучший расчет. Его командира-комсомольца я хорошо знал. Командир батальона попросил меня быть вместе с расчетом. Ночью, насколько могли, орудие подвезли на тягаче, а затем бесшумно его катили вручную. Огневая позиция была выбрана в развалинах школы на нейтральной полосе, в непосредственной близости от переднего края противника. Орудие хорошо укрыли. Боеприпасы расположили за кирпичной стенкой. Я выбрал пункт наблюдения в стороне, метров 20-30 от орудия, Командир орудия должен выполнять задание самостоятельно. Дзот был виден хорошо. И с рассветом он тремя выстрелами его разрушил. Я подбежал к расчету. Они беспечно ликовали, и командир собирался доложить о выполнении задачи. Я командую расчету следовать за мной, соблюдая маскировку. Командир недоумевает, но приказ мой выполняет. Только я успел отвести бойцов от орудия метров на 40-50 и расположить в кювете, как противник открыл огонь по развалинам школы. У него тоже стояло орудие на прямой наводке. Четыре разрыва, от которых остатки стен были разрушены. Противник считал, что цель подавлена. Ползком по бурьяну мы возвратились к орудию. Оно было цело и невредимо, но завалено мусором, осколками кирпичей. Теперь ребята ясно поняли мой маневр. Были рады. Командир батальона меня благодарил, доложил об этом командиру полка. Командир артбатареи засек орудие противника во время ведения им огня и подавил его.

Наконец нам стало известно время «Ч», т.е. время атаки. Это нулевое время. И теперь все мероприятия, дела отсчитывались назад с минусом, вперед с плюсом.

Для меня предстояло жестокое испытание. Как я его выдержу? Первое участие в атаке в моей боевой жизни, да не рядовым, а вдохновителем людей, идущих навстречу опасности. Перед атакой мне выдали медальон, в который я должен вложить бумажку, где должны быть написаны фамилия, имя, отчество и домашний адрес. Один раз я такой медальон уже выбросил. То же самое сделал и теперь. Не мог представить себя убитым, по карманам которого шарят, что-то ищут. Боялся ли я этой мысли и гнал от себя, или была какая-то уверенность, неизвестно на чем основанная, что меня не убьют? Пожалуй, было и то, и другое. Ни в бога, ни в черта я не верил, к тому времени я был уже сознательным атеистом. Думаю, мне просто хотелось верить в свою счастливую судьбу. Так было легче, яснее видеть свое: что-то есть впереди.

Удивительны наши люди. По команде «в атаку, вперед!» появилась над полем густая ротная людская цепь. Я шел, затем бежал в ней, кричал «ура», как все, назад не оглядывался. Хотя я должен был видеть, все ли пошли в атаку. Никаких других средств воздействия в этот момент, кроме личного примера, у политработника нет. Иди, стреляй вместе со всеми. Тебя видят и верят в те слова, что ты говорил им перед атакой. Какое-то время мы бежали за танком. Противник молчал. Впереди было ржаное поле. Высокая неубранная рожь. Мне страшно хотелось быстрее добежать до этого поля, как будто в нем я видел какое-то спасение. А за этим полем виднелись крыши домов. Эта деревня называлась Бельково. Как только мы вышли на это поле, противник открыл сильный огонь из всех видов оружия. Свистели пули, рвались мины, снаряды. Люди залегли. Лежу и я. Думаю, что делать. Надо идти вперед, а они лежат. Я начал кричать что-то вроде того, как учили нас по тактике боя: «Вперед, выходи из зоны обстрела, иначе нас всех тут уничтожат!». Кто-то поднимался и шел вместе со мной, кто-то продолжал лежать. Это продолжалось недолго. Ясно было: атака захлебнулась. Слишком много огневых точек противника оказалось неподавленными. Танк, за которым мы бежали, крутнулся на месте и стал. По цепи передали команду командира роты: «Вперед». Но продвигаться было некому. Все лежали. Кто мертвый, кто живой, понять было трудно.

И вдруг слева от себя я увидел толпу, услышал крики. То ползком, то перебежками я пробирался туда. Нужно было узнать, что там происходит. В помятой ржи, которая уже не могла скрыть нас от прицельного огня противника, лежал убитый солдат-казах. У него вывалились кишки наружу. А вокруг него собрались несколько солдат-казахов, и что-то орут, причитают. «Разойдись! - кричал я им. - Вы погибнете от разрыва одного снаряда». Их трудно было даже оттащить от убитого.

Убитые, раненые и живые лежали под обстрелом противника до самой ночи. Была команда закрепиться на достигнутом рубеже. Всю ночь мы копали окопы, маскировали их рожью. Не знаю, что думал крестьянин, который знал цену каждого колоска. Но даже у меня, у молодого, пробудилась крестьянская душа. С грустными воспоминаниями о доме, о поле, которое мне приходилось обрабатывать, убирать с него урожай, я срывал под корень уже пожелтевшие стебли и укладывал их на холме земли. Полные колосья лежали передо мною. И не их мне стало жаль, а то безвозвратно ушедшее время и свою деревню на Орловщине, где теперь ходит наглый фашист.

Много дней подряд наш батальон атаковал эту деревню, и все безуспешно. Сутками не ели, трудно было подвезти продовольствие. Потери росли, раненых и убитых не успевали вовремя убирать с поля. Я видел, как в ранах живого еще солдата копошились черви. Стояла августовская жара, а до него все еще не дошли санитары, или не нашли его. Я немедленно сообщил об этом по телефону командиру батальона.

Высота, на которой мы стояли, постоянно подвергалась налетам немецкой авиации. Бомбежка была страшная, бомбы все вокруг изрыли. Я лежал и вообще не думал, что я выживу. Потери были очень большие, у многих перепонки полопались, у меня, по существу, слух был потерян. 

Было несколько дней, когда на фронте стояло относительное затишье. Активных действий не проявляли ни та, ни другая сторона. А обстрел, хотя и не такой интенсивный, продолжался. За это время я побывал в штабе полка, написал подробное донесение. Когда сдавал его батальонному комиссару, тот сказал, чтобы я указал отличившихся. Я говорю: «не было», - «этого не может быть», - отвечает мне. Пришлось указывать фамилии тех солдат, которые наступали рядом со мной. Комиссар сообщил, что к нам, на наш участок фронта, прибыло новое оружие, и что готовится новое наступление с его применением.

Ночью я возвращался в ту же роту. Перебираясь из окопа в окоп, я рассказывал бойцам о тяжелом положении на Сталинградском фронте, о героизме воинов, о прибытии нового мощного оружия и о предстоящем наступлении. Солдаты встретили это сообщение с удовлетворением. Все знали и были так настроены, что, сколько ни сиди в обороне, а освобождать свою Родину от фашистов придется. Лучше бы это делать быстрее.

Был один примечательный случай. Один солдат, евангелист по вероисповеданию, отказался стрелять, т.к. ему вера запрещала стрелять в человека. Я доложил командованию, мне сказали: «Надо воспитывать!» Убеждал, воспитывал, в конечном итоге и такие люди стреляли. 

Применение нового оружия мы увидели во время артподготовки, Мощные взрывы прокатились по всей передовой противника. Таких вспышек с большим ореолом я не видел ни от снарядов, ни от бомб. Оглушающие звуки докатились и до нашей передовой. Вверх летели земля, какие-то большие предметы. Наверное, деревянные части землянок. Радостное чувство охватило нас. Я был вполне уверен, что и другие думали о том, что среди этих выбрасываемых предметов находятся и тела, и кости людей. Для нас они — не люди, а противник, который за несколько дней уничтожил сотни наших бойцов и командиров. Радость, охватившая нас, была оправдана. С уверенностью в успехе мы поднялись в атаку. И в самом деле, огонь противника был слабым. Мы быстро достигли передней траншеи врага. Там, где я ее перепрыгивал, не было ни одного немецкого солдата. Справа от меня поднимали руки вверх оглушенные и одуревшие немцы. Они жестами показывали, что ничего не слышат и не соображают. Двух или трех немцев наши солдаты повели за собой. Кого-то расстреляли на месте. Трудно или почти невозможно было удержать солдат от убийства противника, который теперь сидел или стоял перед ними, хотя и с поднятыми руками. Велика была ненависть. Да и не только в этом дело. Нервно-психологическое состояние атакующего таково, что он уже меньше руководствуется сознанием, рассудком. Настоящий бой с применением гранат и автоматов начался, когда мы вышли в район землянок. Только теперь я бросил одну «лимонку» в проход землянки. Наш боец бросился вниз по порожкам, но из дверного проема раздались автоматные очереди. Солдат не растерялся и из-за угла метнул гранату в дверь. В землянке все затихло. Для надежности дали еще несколько очередей. И мы оказались в землянке.

Два офицера лежали на полу, третий, опершись спиной о стенку, сидел на полу. Все они оказались мертвыми. Землянка была оборудована не хуже хорошего жилого дома. Деревянный пол. Стены обшиты досками. На полу ковер. Кровати с чистыми постелями. Стол, стулья. Электричество и почему-то красный фонарь. Каждый из нас, наверное, подумал: «Вот, гады, как устроились!» Все оборудование и мебель были утащены из домов крестьян. Не хотелось уходить из этой землянки. Но наша боевая задача не заканчивалась на этом. Мы дальше продвигались вперед. Рядом с нами развертывалось 76-мм орудие. Оно становилось на прямую наводку. Командир роты передал; противник пошел в контратаку. Вскоре мы увидели движущиеся на нас танки. Рвались снаряды, мины. Появились пикирующие бомбардировщики. Они сбросили на наше расположение несколько бомб. Одна из них разорвалась так близко, что на меня падали комья земли. Не могу сообразить, что делать. В голове шум, боли. Не знаю, сколько прошло времени, когда меня кто-то потащил и оставил в воронке от бомбы. Кругом никого. Появился страх. Мелькнула мысль: «Была контратака противника», Чем она закончилась, где я, у своих или уже в расположении противника? Неужели плен? День на исходе, темнело. Ко мне кто-то подходил. Это оказались два санитара с носилками. Они осмотрели меня, послушали пульс, вынесли из воронки. Положили на носилки и понесли. Я сразу обрел какую-то уверенность, во мне появились силы, хоть и слабые. Я сказал санитарам, чтобы они меня опустили на землю и что я пойду сам. Что они мне говорили, объясняли, я ничего не слышали не понял. Я видел шевелящиеся губы, и только. Поняв мое состояние, они стали жестами рук показывать направление, куда мне идти. Я еле двигался, ноги, правая сторона тела страшно болели. Шум и звон в голове, казалось, заполняли все пространство вокруг меня. Временами мысль куда-то уходила, я останавливался, потому что временами терял ориентировку. Я не понимал, где я и куда мне двигаться. Невысокий кустарник впереди совсем меня смутил. Когда наступали, я такого кустарника не видел. В кустарнике различались какие-то рамы, похожие на парниковые, поднятые вверх. Стою, не соображу, что делать и где я. Передо мной появился человек с винтовкой. Что-то мне говорит, машет руками, тычет мне в грудь стволом винтовки и что-то объясняет. Наконец, он понял мое состояние и повел куда-то, ничего не говоря. Тут я увидел в рамах огромные головастые мины, или реактивные снаряды, которые потом получили название, или, вернее, прозвище «Ванюша». Были реактивные установки, смонтированные на автомашинах. Их прозвали «Катюшами». Теперь появились «Ванюши». Из этой части меня отправили в медсанбат.

В медсанбате меня особенно не лечили. Врач говорил: «Вас вылечит время». И действительно, постепенно уменьшалось напряжение в голове, которое я постоянно чувствовал, ослабевали шум, звон в ушах. Улучшался слух. Я стал различать не только звуки, но и некоторые слова. Врач назначал какие-то таблетки и всякий раз повторял: «Гуляй больше!» Под конец своего пребывания в медсанбате я уже стал ходить на просмотр кинофильмов, понимал размеренные речи. Мой лечащий врач был молодым человеком. Может быть, он был из тех, кто совсем недавно окончил мединститут. Я сужу это по тому, что его все еще интересовала студенческая жизнь. Узнав, что я из Ленинградского университета, он часто заводил разговор о студенческой жизни. А когда я сказал ему, что я занимался на философском факультете, он начал в разговоре выражать свои философские познания. По ходу разговора я тоже в эти темы втягивался. Теперь всякий раз, когда встречал меня, он говорил: «Ну, как твои дела, философ?» Мне надоело быть в медсанбате, и я отвечал ему просьбой отправить меня в часть. «Рано, рано, что ты, глухой, там будешь делать?» - отвечал он. Вскоре это его мнение неожиданно для меня изменилось. Вместе с врачом в палату, где я лежал, пришел полковой комиссар. Врач подвел его ко мне и сказал: «Вот младший политрук, о котором я вам говорил». После короткого разговора, не требуя моего согласия, полковой комиссар приказал мне собираться и ехать с ним. Врач тем временем готовил документ о выписке. Такое поспешное выдворение меня из медсанбата явилось причиной того, что я оказался без справки о тяжелой контузии. Тогда я не придал этому значения. А в шестидесятые годы сколько ни писал, положительного ответа не получил.

4. Рядом с большим начальником

По воле этого полкового комиссара Мизернова я оказался на должности секретаря политотдела 369-й стрелковой дивизии. Это фактическая должность. По штату она не была положена, и потому меня провели приказом на должность начальника библиотеки дивизионного клуба. Этой библиотеки я в глаза не видел, и никогда в этом клубе не был.

- Здесь будешь долечиваться, - сказал официальным грубоватым тоном начальник политотдела дивизии.

В мою задачу входило собирать политдонесения из частей, обрабатывать их, делать соответствующие выводы, оценки, прогнозы, просьбы, обращенные к вышестоящим инстанциям и др. Материал поступал иногда очень интересный, иногда однообразный, но всегда его было много. Это зависело от боевых действий. Наступление, разведка боем, действия разведгрупп по захвату «языка» давали такое обилие интересных фактов, что можно было писать повести и рассказы. Масса поступала заявлений из частей. «Если погибну, прошу меня считать коммунистом». Количественный материал о вступлении в партию, в комсомол, особенно перед наступлением. О гибели политработников материал поступал с отзывами командиров, политработников. Напротив, оборона, тем более затянувшаяся, в которой проходящие дни были похожи друг на друга, давала бледный и даже вымученный материал. Писать надо, а писать нечего. Нет ничего нового по сравнению со вчерашним днем. Нрав моего начальника политотдела дивизии полкового комиссара Мизернова, думаю, ничем не отличался от других работников такого же масштаба. Чем больше по объему донесение, тем лучше. Вот я и писал целые повести. Не искажая фактов, ничего не прибавляя и не убавляя, я подавал материал, как мне самому казалось, интересно. Выводы мои и предложения нравились начальнику. Он читал донесение очень внимательно и редко делал поправки. Больше всего такого порядка: «Надо бы указать фамилии таких-то политработников и командиров».

Приходилось писать реляции на награждение политработников. К подвигам, действительно совершенным, приходилось еще прибавлять что-то, чтобы дотянуть до формально установленных норм. Были выработаны определенные показатели для награждения различными орденами. В основном, они были количественными: подбить столько-то танков, уничтожить такое-то количество огневых точек или живой силы противника и т.п. Но подвиги измерялись не только количеством, но и качеством. Бывало такое, что уничтожение одной огневой точки спасало роту солдат. И выполнение этой задачи совершено почти при стопроцентной степени риска. Достаточно было бы описать правдиво этот боевой эпизод, чтобы его герой был награжден. Но для сидящих повыше важны нормативы. Подвиг действительный приходилось доводить до нормативного. Что это - правда или неправда? Прибавление вынужденное, которое если не сделать, то не будет отдано должное действительному герою. Выходит, что это не вранье, которое необходимо было делать с чистой совестью. 

Как раз в это время ввели погоны. До нас, политработников, доходили слухи об отрицательном отношении в войсках к появлению погон, как к возврату к старому. Поэтому политруки в частях разъясняли, что возврата к старому нет, просто происходит введение новой формы. Армия хорошо отнеслась, с пониманием, к нововведению.

Пока не проходила глухота, головные боли, которые к вечеру становились очень сильными, с этой работой я мирился. Когда здоровье стало улучшаться, я стал просить Мизернова, чтобы он отправил меня в часть. Я тут же написал рапорт с просьбой отправить меня в полк. Недели две держал он этот рапорт, ничего не отвечая. Тут как-то в хорошем настроении он спрашивает меня, куда бы я хотел пойти опять - на должность комсорга полка или замполитом в артиллерийскую батарею? Я выбрал последнее.

Продолжение

Наградные листы

Рекомендуем

Я дрался на Ил-2

Книга Артема Драбкина «Я дрался на Ил-2» разошлась огромными тиражами. Вся правда об одной из самых опасных воинских профессий. Не секрет, что в годы Великой Отечественной наиболее тяжелые потери несла именно штурмовая авиация – тогда как, согласно статистике, истребитель вступал в воздушный бой лишь в одном вылете из четырех (а то и реже), у летчиков-штурмовиков каждое задание приводило к прямому огневому контакту с противником. В этой книге о боевой работе рассказано в мельчайших подро...

22 июня 1941 г. А было ли внезапное нападение?

Уникальная книжная коллекция "Память Победы. Люди, события, битвы", приуроченная к 75-летию Победы в Великой Отечественной войне, адресована молодому поколению и всем интересующимся славным прошлым нашей страны. Выпуски серии рассказывают о знаменитых полководцах, крупнейших сражениях и различных фактах и явлениях Великой Отечественной войны. В доступной и занимательной форме рассказывается о сложнейшем и героическом периоде в истории нашей страны. Уникальные фотографии, рисунки и инфо...

Мы дрались на истребителях

ДВА БЕСТСЕЛЛЕРА ОДНИМ ТОМОМ. Уникальная возможность увидеть Великую Отечественную из кабины истребителя. Откровенные интервью "сталинских соколов" - и тех, кто принял боевое крещение в первые дни войны (их выжили единицы), и тех, кто пришел на смену павшим. Вся правда о грандиозных воздушных сражениях на советско-германском фронте, бесценные подробности боевой работы и фронтового быта наших асов, сломавших хребет Люфтваффе.
Сколько килограммов терял летчик в каждом боевом...

Воспоминания

Показать Ещё

Комментарии

comments powered by Disqus
Поддержите нашу работу
по сохранению исторической памяти!